Текст книги "Симона"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
6. ЗАПАДНЯ
На третий день утром, было еще довольно рано, дядя Проспер вернулся из своей поездки.
Симона убирала голубую гостиную, дверь в прихожую была открыта, Симона видела, как он вошел. Она не шелохнулась. Он снял пальто и шляпу, оставил чемодан в маленькой каморке, рядом с прихожей, и поднялся к себе в комнату. Она не знала, видел ли он ее.
Сознательно или случайно, но он с пей не заговорил, не поздоровался, он просто не заметил ее. Это укрепило в ней чувство глубокой подавленности, тупую апатию, не покидавшую ее с той минуты, как она отказалась от предложения Мориса.
Она следила за тем, что делал весь этот день дядя Проспер. Он не выходил из дому, он оставался на вилла Монрепо, он не поехал в Сен-Мартен. Но видела его Симона только за завтраком, обедом, ужином, когда подавала на стол. Все остальное время он почти полностью провел в комнате мадам, расположенной к стороне, поэтому оттуда не доносилось ни звука. Сомнений быть не могло, они говорили о ней, они решали ее судьбу.
И вдруг в Симоне воскресла похороненная уже было надежда. Это хороший признак, что она и ее судьба могут быть предметом таких пространных обсуждений. Быть может, скорее всего, дядя Проспер изыскал в Франшевиле пути и средства спасти ее от рук немцев. Быть может, скорее всего, спасение это связано с затратой больших средств. Быть может, скорее всего, он старается теперь получить согласие мадам.
Под вечер, незадолго до ужина, мадам вошла в кухню. Осмотрела все, что Симона приготовила, попробовала одно-другое, велела прибавить в суп немножко луку. Затем вскользь сказала:
– До ужина зайди в голубую гостиную, мой сын хочет с тобой поговорить.
Симона решила ничего больше не бояться, ни на что больше не надеяться. И все же сейчас, в ожидании решающего объяснения с дядей Проспером, она почувствовала слабость в коленях. Она хотела подняться к себе, привести себя в порядок. Но мадам сказала:
– Тебе незачем переодеваться.
Симона пошла в голубую гостиную в затрапезном платье, повязанном передником.
Дядя Проспер казался смущенным, что было на него совсем не похоже. Он долго не знал, с чего начать. Молча походив из угла в угол, он уселся за маленький столик, где обычно пили кофе. На столике стояла бутылка перно, он налил рюмку и выпил. Симона, вежливо поздоровавшись, стояла, ждала. Она опять были совершенно спокойна, но вся – собранное внимание. Она не только отчетливо видела каждую черточку его лица, но напряженными чувствами воспринимала все, что было в комнате. Крючок, на котором держался шнур одной из оконных штор, ослаб, она мысленно заметила себе, что завтра утром надо его прибить крепче.
– Садись же, – сказал дядя Проспер несколько нервозно. Он осушил еще одну рюмку своего перно. – Жаль, что ты не пьешь, – сказал он с напускной веселостью. – За рюмкой легче говорится.
Симона ничего не ответила. Она сидела на своем маленьком стуле, скромная Золушка из сказки.
Сколько раз за эти десять лет она сидела так на этом стуле, дурно одетая, безответная. Сегодня это вдруг неприятно поразило его.
– Так больше продолжаться не может, это невыносимо, – вскипел он вдруг. – Невыносимо, чтобы ты жила в доме как служанка, которую терпят, и только. Дочь моего брата. Но у maman свои соображения, и я не могу не считаться с ними.
Ну да, Симона так и думала. Это была мысль мадам выставить ее на кухню, содержать как заключенную.
– В прошлый раз, – продолжал он, – у тебя было вполне разумное желание открыто поговорить со мной. Но, к сожалению, ты сразу же заговорила языком митинговых ораторов и так огрызалась на мои слова, что, при всем желании, у нас не мог получиться настоящий разговор. Дочь моего брата – воровка, домашняя воровка, а ведет себя так, точно я обязан перед пей оправдываться. Я чрезвычайно терпим, я стараюсь понять каждого, но всякому терпению есть предел.
Симона молчала. Он подождал немного и снова начал:
– Чего я до сих пор не могу постичь, что положительно не умещается у меня в голове, так это что ты не поговорила со мной раньше, чем натворить беду. Вот уже десять лет, как ты живешь под моим кровом. За это время тебе не раз представлялся случай узнать меня. Тебе известно, что я человек, с которым можно договориться. Почему ты просто не пришла ко мне и не сказала: "Дядя Проспер, по-моему, гараж необходимо разрушить". Мы с тобой обсудили бы все, и я объяснил бы тебе, почему я считаю, что нет необходимости разрушать гараж, привел бы тебе свои веские соображения, и уверен, ты поняла бы их, ведь ты умная девочка. Не сомневаюсь, что я отговорил бы тебя от такой глупости. А вместо этого ты делаешь бог знает что – воруешь у меня за спиной ключ и губишь нас всех.
Он говорил с ней открыто, честно, по-товарищески, по-отечески. Еще неделю назад ему, вероятно, удалось бы убедить Симону в своей искренности. Сегодня же она видела в нем лишь человека, который, перевирая и подтасовывая, изображает все так, как ему удобно. Она ответила упрямо:
– Вы хорошо знаете, почему я это сделала. – Этим было сказано все, этим были начисто сметены все его распрекрасные аргументы.
Он не стал с ней спорить. С горечью сказал только:
– Слушая ответы подобного рода, я не постигаю, зачем я столько времени ломал себе голову над тем, как тебе помочь.
– Не думаю, чтобы мне нужна была помощь, – сказала Симона. – Не думаю, чтобы мне грозила опасность. – Она хорошо усвоила объяснения Мориса, много и упорно размышляла над ними. Теперь она в силах показать дяде Просперу, что ей не так легко втереть очки.
– Я сделала это до прихода немцев, – пояснила она свою мысль. – Я выполнила указание супрефекта. Я сделала не больше того, что сделал бы или обязан был сделать каждый французский солдат. Если я подлежу наказанию, значит, и любой французский солдат подлежит наказанию. Вы зря ломаете себе голову, дядя Проспер, – заключила она с едва заметной иронией. – Со стороны бошей мне ничего не может угрожать.
Дядя Проспер, несколько сбитый с толку логичностью ее рассуждений, налил себе рюмку перно.
– Хотел бы я знать, – негодовал он, – кто тебе все это вбил в голову? Надеюсь, ты сама понимаешь, что если бошам вздумалось бы взяться за тебя, их не остановили бы никакие юридические топкости. Они не разводят церемоний, голубушка, смею тебя уверить. Если они сразу же не схватили тебя, то этим ты обязана только счастливому стечению обстоятельств. В данный момент немцы стараются с нами ладить. Они заигрывают с населением. Но это ненадолго. Они намерены проводить у нас политику кнута и пряника, мне прямо сказал это в Франшевиле один из их офицеров. Возможно, уже завтра им будет выгодно представить дело так, будто даже дети наши восстановлены против них, и они схватят тебя и, чтобы другим было неповадно, расстреляют или отправят в какую-нибудь тюрьму в Германию. Они сейчас хозяева, они делают все, что им заблагорассудится. А ты берешься утверждать, что у тебя нет оснований опасаться бошей.
То, что говорил дядя Проспер, было вполне вероятно, больше того примерно то же самое сказал и Морис. При мысли о столь близкой опасности сердце у Симоны сжалось от страха. Но в то же время она почувствовала облегчение, – опасность исходила не от дяди Проспера, а со стороны бошей.
А тут еще дядя Проспер вдруг заулыбался, все лицо его улыбалось той сияющей улыбкой, которая проникала Симоне в самое сердце.
– И все же ты права, – сказал он. – Не зная, что и как, ты оказалась права. Тебе действительно ничто не угрожает, по крайней мере сейчас ты вне опасности. Мне пришла в голову одна идея, очень удачная, и я не стал делиться ею с этим ослом Филиппом, а сразу же поехал в Франшевиль к префекту. Я изложил ему свою идею, он, тотчас же снесясь с немцами, позондировал там почву и, – тут дядя Проспер глубоко перевел дыхание, – я очень рад, дело, по-видимому, в шляпе. Опасность, можно сказать, устранена.
Симона сидела на своем маленьком стуле, сосредоточенная, замкнувшись в себе. Как ни странно, но к ней почему-то вернулись сомнения в добрых намерениях дяди Проспера, и ее не так занимали подробности придуманного им хитроумного плана, сколько вопрос – нет ли тут подвоха.
Он, разочарованный ее молчанием, продолжал говорить уже с меньшим воодушевлением, поясняя, что он имел в виду.
Боши, объяснял он ей, ведут точный учет, насколько та или иная из занятых ими областей благонадежна. Сен-Мартен, в связи с поджогом, у них на особо плохом счету, на город сыплются тысячи придирок, которых избежали другие оккупированные города. Факт поджога, конечно, оспорить нельзя. Но зато можно спорить о том, действительно ли поджог совершен из политических соображений.
– Тебе все понятно? – спросил он.
Симона слушала насторожившись. Она сухо ответила:
– Да.
– Что это значит? – продолжал он. – Это значит, что поджог следует из политической сферы перенести в уголовную, так сказать, в сферу частной жизни. Боши придерживаются той точки зрения, что в тех местностях, где имели место акты национального фанатизма, им следует, естественно, принимать строжайшие меры предосторожности. Там же, где население проявило добрую волю к сотрудничеству в деле поддержания спокойствия и порядка, они готовы идти на любые послабления. Офицеры германского штаба твердо обещали префекту, если последует разъяснение, что поджог совершен по тем мотивам, о которых говорю я, они сейчас же отменят чрезвычайные репрессии, применяемые к Сен-Мартену и его округе.
– Если француз выполняет распоряжение французских властей, это считается фанатизмом? – деловито осведомилась Симона.
– Совершенно несущественно, – нетерпеливо отвечал дядя Проспер, – как мы с тобой ответим на этот вопрос. В данном случае решающим является мнение тех, кто держит в руках нашу судьбу.
Он ходил из угла в угол, он не смотрел на нее, она же не спускала с него глаз и видела, как его густые золотистые брови нервно дрогнули. Она была начеку.
– Как же можно доказать, – спросила она медленно, тщательно подбирая слова, – что поджог совершен по мотивам личного характера, если общеизвестно, что мотивы эти чисто политические? – Ома чувствовала, что сейчас услышит самое главное.
Дядя Проспер стоял у окна и барабанил пальцами по стеклу. Он вернулся к столу, отхлебнул вина, вытер губы и сказал беззаботным тоном:
– Видишь ли, сейчас бошам, по-видимому, важно подчеркнуть идею сотрудничества. Во всяком случае, они склонны посмотреть на дело сквозь пальцы. Они удовольствовались бы любой официальной бумажкой с изложением сколько-нибудь правдоподобной версии. Тебе достаточно подписать заявление, что ты подожгла гараж по личным мотивам. Скажем, потому, что ты повздорила с maman.
Симоне показалось, что ее ударили по голове. У нее потемнело в глазах, она боялась, что упадет со стула. Но приступ слабости быстро прошел, вот она уже в состоянии говорить. Словно сквозь туман услышала она собственный голос, он звучал ясно и твердо:
– Никогда я не подпишу такого заявления. Быть не может, чтобы вы это серьезно от меня требовали.
Дядя Проспер нервно повел плечами. Но, по-видимому, он ждал, что она не сразу согласится на его чудовищное предложение.
– Я понимаю, – мягко сказал он, помолчав, – я понимаю, что ты не хочешь отступиться от совершенного тобой дела и противишься тому, чтобы тебе подсовывали ложные мотивы. Но учти, прошу тебя, следующее. Твое, – он искал слова, – твое «деяние» имело, быть может, смысл, когда ты его совершала. Тогда ты могла себе сказать: а вдруг все же произойдет чудо, а вдруг наша армия выстоит? Но сейчас, когда заключено перемирие и война окончена, я, право, не вижу, зачем упорствовать, утверждая, что поджог совершен по политическим мотивам. Что толку? Такое упорство ни к чему хорошему привести не может. Над тобой будет вечно висеть угроза в любую минуту быть схваченной немцами, а Сен-Мартен и дальше будет оставаться в худшем положении, чем любой город в Бургундии. Твой приятель Ксавье Бастид подтвердит тебе, что в репрессиях виновата только эта злополучная история.
Симона сидела все с тем же протестующим, замкнутым видом. Он подошел к ней, положил ей руку на плечо. Она почувствовала запах вина в его дыхании и увидела его ухо, кверху суженное и толстое. Она чуть заметно отвела плечо, он снял руку.
– Допускаю, – заговорил он снова, – что среди жителей города, главным образом среди тех, кому нечего терять, есть люди, которые превозносят твой поступок. Но немало и таких, которые ругают тебя, потому что ты накликала на них тысячи невзгод, а иные просто рвут и мечут. Ты не представляешь себе, на что способны люди, когда их бьют по карману, – а таких, которые думают, что им приходится расплачиваться за твое геройство, очень много. Говорю прямо: я опасаюсь, что есть и такие, которые не постыдятся донести на тебя, будто ты подожгла станцию уже после того, как боши оккупировали город. Многие недолюбливают сенью Планшаров, а уж дочь Пьера Планшара и подавно. Многие считают, что если у мадемуазель Планшар и будут кой-какие неприятности, то это не такая уж большая цена за то, чтобы улучшить отношения с немцами. Твое положение хуже, чем ты думаешь. Мы все знаем маркиза Шатлена и знаем, чего можно ждать от такого рода господ. Мне кажется, что в данном случае умнее действовать, пока не поздно.
Дядя Проспер снова налил себе рюмку, поднял ее; рука его слегка дрожала, и он поставил рюмку обратно, не прикоснувшись к ней. Его большое лицо, красноречиво отражавшее малейшую смену настроения, затуманилось.
– О себе я не говорю, – проговорил он мрачно, обращаясь больше к самому себе, чем к Симоне. – Я не говорю, что из-за твоего опрометчивого поступка я потерял мое предприятие, смысл моей жизни. Дело не только в том, что боши украли у меня фирму, я совершенно уничтожен в глазах тех из местных жителей, кто имеет какой-либо вес. Эти люди придерживаются, говоря их языком, реальной политики, все они считают, что я – тайный вдохновитель твоего поступка, и всячески открещиваются от меня. Maman, – говорю тебе откровенно, – все время внушает мне, чтобы я попросту подождал, пока боши тебя схватят, тогда все обойдется само собой, она настаивает, чтобы я предоставил все естественному ходу вещей. Этого я, разумеется, не сделаю. Я и не помышляю бросить тебя на произвол судьбы, только бы спасти свою шкуру. Я буду за тебя бороться с маркизом и со всей этой шайкой. Всеми средствами. Я не оставлю в беде дочь моего Пьера только потому, что она совершила столь же безумный, сколь и благородный поступок. Я заслоню тебя собой, я не дам тебя в обиду. Но наиболее верный способ борьбы в данном случае – это хитрость. Будь же благоразумна. Подпиши заявление. Это ничего не значащая формальность, но она позволит нам выбить оружие из рук Шатлена.
Лицо Симоны выражало напряженную работу мысли, меж бровями пролегла глубокая складка.
– А что должно быть сказано в этом заявлении? – осведомилась она деловито.
Дядя Проспер быстро, не задумываясь, ответил:
– Ну, все то, о чем я уже говорил. Что ты действовала из личных побуждений, – скажем, потому, что была сердита на maman за несправедливый выговор. Все надо представить как ребяческую выходку.
– Но ведь такое заявление было бы чудовищной нелепостью, преступлением, – возмутилась Симона. – Этому ни один человек не поверил бы.
– Ты совершенно права, – согласился дядя Проспер. – В Сен-Мартене ни одного человека таким заявлением не проведешь. Но бошам теперь на руку сотрудничество. Они верят бумагам с печатью, они определенно обещали, что удовлетворятся такого рода заявлением.
Секунды две Симона думала. Потом сказала:
– Я не подпишу такого заявления.
Дядя Проспер шумно вздохнул и побагровел. Но еще и на этот раз ему удалось сдержать себя.
– Ты чертовски упряма, – сказал он. – Ведь я не отрицаю, что тобой руководили побуждения высшего порядка, хотя вся тяжесть удара обрушилась на меня. Но если ты и сейчас станешь упорствовать и не захочешь помочь избавиться от вредных последствий этого дела, ты лишь обесценишь его и погубишь себя, а заодно и всех нас. – Он встал, опять подошел к ней, настойчиво посмотрел ей в глаза. Она сидела на своем стуле не шевелясь, не отвечая.
Он отвернулся от нее. Тяжелым шагом, с несвойственной ему вялостью в движениях, опять стал расхаживать из угла в угол.
И вдруг случилось нечто неожиданное, жуткое. Он бросился в одно из кресел. Подался вперед могучим, корпусом. Закрыл лицо руками. Заплакал. Плакал навзрыд, громко, безудержно. Симона, потрясенная, смотрела, как этот мужественный, энергичный человек вдруг настолько потерял над собой власть, что не мог сдержать рыданий. Это было невыносимо. Ей стоило больших усилий не выбежать из комнаты.
Но дядя Проспер уже взял себя в руки. Судорожно улыбаясь, он сказал:
– Прости. Все это переполнило чашу. Волнения последних дней переполнили ее. Со всех сторон меня осаждают, настаивая, чтобы я от тебя отрекся. Я дрожу за твою жизнь, мое предприятие, к которому я привязан всей душой, разоряют, и я вынужден на все это смотреть, не в силах помочь, связанный по рукам и ногам. И вот меня осеняет мысль. Я еду в Франшевиль. Ношусь от префекта к бошам, от бошей к префекту. Бегаю по адвокатам. Наконец мне удается заинтересовать бошей своей идеей. Мне удается отвести кулак, занесенный над тобой. Ты, можно сказать, спасена. И вдруг новая напасть. Ты заартачилась, твой слепой героизм все вдребезги разбивает, и мы опять на старом месте.
Он стоял у окна и глядел в сад, она видела только его спину, теперь такую тяжелую и круглую. Очень тихо, едва слышно, по-прежнему стоя к ней спиной, он сказал:
– Я боялся этого. Мне это знакомо. Так погиб Пьер. Ужасно видеть, как вы катитесь в пропасть. Стоишь и смотришь открытыми глазами и все понимаешь, а помочь не можешь. Я не могу помочь себе, и я не могу помочь тебе, только потому, что ты не хочешь внять голосу благоразумия.
Симона сухо спросила:
– А если бы я такую штуку подписала, тогда боши и маркиз вернули бы вам ваше предприятие?
Он явно растерялся от прямолинейности ее вопроса. Живо повернулся к Симоне и уже готов был разразиться высокопарной тирадой. Но сразу же осекся и сказал лишь:
– Да, думаю, что они бы это сделали.
– А что будет со мной, если я подпишу? – спросила Симона.
– С тобой? – вопросом на вопрос, удивленно ответил дядя Проспер. И стал торопливо уверять: – Ничего. Я же сказал тебе, все это чистейшая формальность.
– Меня не будут преследовать? – спросила с сомнением в голосе Симона. Меня не арестуют?
– Меры предпринимаются, – залпом, с большой уверенностью отвечал дядя Проспер, – меры предпринимаются только в тех случаях, когда пострадавший возбуждает против обидчика судебное дело. Как ты думаешь, стану я возбуждать против тебя дело о поджоге? Все это фарс, и только. Бошам нужен письменный документ. Стоит им получить его, и они оставят нас в покое.
– И мне совсем ничего не будет? – настаивала Симона. – Меня не посадят в тюрьму?
– Ведь я объяснил тебе, – отвечал уже несколько нетерпеливо дядя Проспер, – что дело против тебя может быть начато только по моему заявлению. Не говоря уже о том, что ты несовершеннолетняя. Я не понимаю твоего недоверия, – продолжал он с досадой. – На карту поставлена твоя жизнь. На карту поставлено благополучие всего департамента. На карту поставлено мое предприятие. И ты колеблешься – выполнить ли тебе пустячную формальность.
Его большое, беспомощное, гневное, умоляющее лицо было совсем близко от нее. Лавина его слов подавляла ее. Она чувствовала себя утомленной, разбитой от бесконечных колебаний, от необходимости все время обороняться, от этого вечного терзания. Все ее существо молило – уступить.
Она встряхнулась. Нет, теперь она не поступит опрометчиво, она не хочет действовать под впечатлением уговоров и молящих глаз дяди Проспера. Она не хочет принимать решение в его присутствии. Она хочет взвесить все «за» и «против» спокойно, одна, дважды, десять раз. Она крепко сжала губы. Она не скажет сейчас ни «да», ни "нет".
Словно угадав ее мысли, дядя Проспер очень дружелюбно сказал:
– Я не хочу оказывать на тебя давления. Я только прошу тебя, подумай о себе, только о себе.
Она встала и пошла к двери. Он остановил ее:
– Мне было очень трудно, я попросту не мог в твоем присутствии обсуждать с maman вопрос, следует ли принести жертву, которой требует твое спасение. Я уже говорил тебе, что maman сначала возражала. Однако я убедил ее. Теперь между нами тремя тайн больше нет. Ты посвящена во все. Ты знаешь, как спасти себя, и мы все готовы помочь тебе. – Он улыбнулся. Само собой, отныне ты будешь снова есть за общим столом. – Он похлопал ее по плечу. – Однако мы заговорились с тобой. Время ужинать. Переоденься, Симона, и будь благоразумна.