Текст книги "Симона"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
7. ПЕРВЫЕ ПЛОДЫ
Рассвет едва забрезжил, а Симона уже с величайшим нетерпением ждала дядю Проспера. «Он вернется с первыми лучами солнца», – сказал супрефект. Утро разгоралось. Десять раз выбегала Симона в сад, на то место, откуда открывалась дорога, и каждый раз ни с чем возвращалась назад.
Теперь она – как вчера, а вероятно, и сегодня мадам – не раз и не два взвешивала каждое слово супрефекта. Но, в противоположность мадам, ее не тревожили опасения за судьбу дяди Проспера. Она убеждена, что то, что сказал мосье Корделье, не пустое утешение. Ее гораздо больше беспокоили собственные тайные сомнения – как воспринял ее поступок дядя Проспер. Но она гнала их прочь. Она уверена, что дядя приветствует случившееся: весь город, судя по намекам мосье Корделье, правильно оценивает это событие и понимает его подоплеку. Но на вилле Монрепо думают не так, как в городе. У Симоны не выходят из головы тихие злые слова мадам, ее яростные несправедливые утверждения, будто только ненависть к дяде Просперу могла толкнуть на такое дело, и речи мадам черной паутиной опутывают чистую веру Симоны.
Но вот наконец телефонный звонок. В мгновение ока Симона была у телефона. Да, это дядя Проспер. Он поздоровался, спросил, как там поживают на вилле Монрепо, разговаривал, как всегда. Симона была разочарована, она ждала каких-то особенных слов. Но, может быть, он считал неудобным открыто говорить по телефону, который контролируется немцами? Он ограничился несколькими общими фразами и попросил к телефону мадам.
Симона позвала мадам, но мадам была уже тут. Забившись в угол прихожей, Симона ловила ее реплики. Мадам говорила односложно, из ее ответов мало что можно было понять, да и весь разговор был очень короток. Симона надеялась, что мадам расскажет, о чем шла речь.
– Как дядя? Все у него в порядке? – спросила она наконец сама, так как мадам молчала.
– Да, все в порядке, – ответила мадам.
После обеда, не дождавшись возвращения дяди, Симона, как обычно, стала собираться в город за покупками. Она прекрасно знала, как неодобрительно отнеслась бы к этому мадам, но ее это не остановило. Она надела зеленое полосатое платье, взяла корзину и велосипед.
Въезд в город охранялся заставой, у которой стоял немецкий патруль. Симона была потрясена. Она знала, что боши пришли, мысленно готовилась к этому бесчисленное множество раз, но когда увидела их перед собой, испугалась, как будто на нее обрушилось что-то неожиданное. Солдаты, молодые парни с тупыми, безразличными лицами, едва взглянули на Симону; для пешеходов проход был свободный. Симону пропустили беспрепятственно.
Она шла по городу как во сне. Повсюду были немецкие солдаты. Рассудком Симона понимала, что эти солдаты – живая действительность, но все ее существо отказывалось этому верить, пугающее чувство нереальности всего, что она видела, не оставляло ее. Не может этого быть, чтобы они были здесь, в городе, расхаживали по улицам и громко разговаривали на своем непонятном, варварском языке.
У Симоны не было заранее сложившегося представления, какие они, эти вторгшиеся победители; ей только казалось, что то злое, что они несут с собой, должно и внешне выразиться в чем-то отталкивающем и страшном. Она готовилась увидеть бездушные, жестокие лица, готовилась услышать о бесчисленных злодеяниях. Но все было иначе. Боши оказались молодыми, бесцеремонными и довольными собой людьми – только и всего. Симона, обладавшая здравым смыслом, видела это, и все же чужеземцы казались ей нестерпимо наглыми. Само их присутствие было нестерпимой наглостью, и эта наглость обжигала Симону болью и яростью.
Боши расположились, как дома. В бесцеремонно расстегнутых рубашках они шатались по городу, посиживали перед отелями, на площадях, на террасах кафе, они смеялись и громко разговаривали и поливали себя водой из фонтанов на площади Совиньи. И эта непринужденность, эта развязность бошей, чувствующих себя в Сен-Мартене как дома, казались Симоне страшнее самой ужасной грубости, какую она только могла себе представить.
Открылись кое-какие магазины. Но жители Сен-Мартена, показывавшиеся на улицах, робко жались к стенам домов, разговаривали вполголоса, торопливо пробегали по тротуарам, спеша поскорее попасть домой, – они казались чужими в собственном городе. Бродя по знакомым извилистым, горбатым улочкам, Симона чувствовала себя здесь вдвойне чужой, чужой бошам, и чужой горожанам, от которых ее отделяла ее тайна; больше того – ей казалось, что горожане смотрят на нее, как на чужого, непонятного им человека.
Она шла мимо дома Этьена. После вчерашнего она еще не говорила ни с кем из близких ей людей. Ей необходимо повидать Этьена. Она позвала его условным свистом. Может быть, он не уехал, может быть, он дома. Она ждала, выйдет ли он, словно от этого зависела ее жизнь. Он вышел.
Его честное широколобое, с узким подбородком, лицо отражало, как зеркало, малейшее движение души, и Симона сразу увидела, что он все знает. Иначе и быть не могло, ведь она так опрометчиво рассказала ему тогда свой сон. Она пожалела, что рассказала, но теперь была довольна, – можно открыто говорить с Этьеном.
Точно так же, как вчера, они, не уговариваясь, направились в парк Капуцинов. На площадке для игр возились дети. И два немецких солдата были здесь и с улыбкой смотрели на детей. Это не помешало Симоне и Этьену присесть на одну из низеньких скамеек.
Этьен восхищенными глазами смотрел на Симону.
– Я всегда ждал, – сказал он хриплым от благоговейного волнения голосом, – всегда ждал от тебя чего-нибудь поистине великого.
Симону, залившись краской, не знала, куда деваться от смущения, она возилась с велосипедом, прислоненным к скамье. Но в душе ее были гордость и счастье.
– Ты, значит, считаешь, что это было правильно? – застенчиво пробормотала она.
– Правильно? – возмутился он. – Ты совершила подвиг. Я горжусь, что я твой друг. Чудесный сон тебе приснился.
Симона покраснела еще сильнее. Она не знала, что сказать. Он, помолчав, сказал с лукавой улыбкой:
– И все знают, что это сделала ты.
– Откуда? Каким образом? – спросила она, ошеломленная.
– Но ведь это совершенно ясно, – ответил он, – ведь ты дочь Пьера Планшара.
– А разве никто не думает, что это мог сделать сам дядя Проспер? – спросила она.
– Мосье Планшар? – Этьен удивленно взглянул на нее. – Нет, это, пожалуй, никому не приходит в голову.
Он видел, в каком она смятении.
– А почему бы им не знать, что это сделала ты? – спросил он. По-моему, нет ничего плохого в том, что они знают, только от бошей это нужно скрывать.
Симона напряженно думала. Дети шумели. Солдаты ушли.
– Послушай, Этьен, – сказала она, – ты прав, это хорошо, что они знают, но помни: важно, чтобы никто ничего не знал. Это не я сделала. Да как я могла это сделать? Я все время была в городе, все меня видели. Я была в супрефектуре, я оставила свои велосипед в супрефектуре. Понятно?
– Ты действительно все предусмотрела, – изумился Этьен.
Они пошли обратно к центру города. Симона чувствовала, что все смотрят ей вслед: это было ужасно, точно мурашки ползали по телу, но было в этом и что-то прекрасное. Хорошо, что она не одна, – и Симона оживленно болтала с Этьеном.
Они вышли на площадь. На скамье под вязами сидел Морис с разряженной в пух и прах Луизой.
– Добрый день, Симона, – крикнул он ей. – Куда это ты так торопишься?
– Не знаю, – сказала она нерешительно.
– Зато я знаю, – ответил он. – Отправь-ка своего молодого человека домой. Если ему угодно, он может прогуляться с моей Луизой. Мне в самом деле необходимо с тобой поговорить.
– Мосье, – сказал Этьен как можно грознее.
– Не волнуйтесь, молодой человек, – сказал Морис. – С вашей Симоной ничего не случится. Она нуждается в добром совете, поверьте мне.
Симону разозлило, что Морис опять всем и всеми командует; и в то же время ее обрадовало, что вот есть человек с ясной головой, готовый помочь ей в ее довольно сложном положении.
– Позволь уж я с ним потолкую, Этьен, – попросила она.
Луизон встала и оглядела ее с чуть заметной лукавой, вызывающей улыбкой. Симону это нисколько не задело. Она присела рядом с Морисом.
– Ну вот, наконец, – сказал он, но не начинал разговора, пока они не остались одни.
– Ну и сюрпризец же ты мне преподнесла, моя дорогая, – начал он. – А все твоя "девичья романтика", – прибавил он насмешливо. Симона густо покраснела. – Расплачиваться за твой патриотический порыв в первую очередь пришлось мне, – продолжал он. – Прежде всего они заподозрили меня.
– Вас? – спросила Симона. – Кто это – они?
– Для меня не совсем ясно, – отвечал Морис. – Меня вызвали в супрефектуру, там были прокурор Лефебр из Франшевиля, мосье Ксавье и немецкий офицер. Немчура так и буравил нас всех глазами, но рта ни разу не раскрыл.
– Вас заподозрили, вас? – спрашивала Симона. Ее ужасало, что она еще и Мориса подвергла опасности; в то же время ей было приятно, – он словно принимал участие в ее деянии.
– Тебя это удивляет? – спросил Морис. – Да это вполне естественно.
– Я бы, разумеется, немедленно вас выручила, если бы с вами что-нибудь сделали, – сказала она горячо и решительно.
– Очень мило с твоей стороны, – ответил Морис. Его насмешка не рассердила Симону.
– Туго вам пришлось? – спросила она.
– Да, не скажу, чтобы это было так же приятно, как первая брачная ночь. Я не знал, куда они гнут, а выдавать тоже никого не собирался. Прошло некоторое время, пока я смекнул, чего им надобно. Боши хотят установить две вещи. Во-первых, когда эта история произошла. Если до того, как они заняли город и объявили, что всякое уничтожение военных материалов будет строго караться, – тогда их это не интересует, тогда формально это ненаказуемо. Главное же, они хотят выведать, откуда все это исходит, что это за патриоты такие, где им искать своих врагов? Спрашивали они обиняками, явно стараясь сбить меня с толку, запутать. Пришлось сначала повалять дурака. Но потом мосье Ксавье навел меня на правильный путь.
– Тяжелый был допрос, Морис? – виновато спросила Симона.
– Конечно. Мне не хотелось неосторожным словом втянуть кого-нибудь в беду, – ответил Морис. – Мою собственную невиновность доказать было не трудно.
– Я рада, что им не удалось поймать вас в свои сети, Морис, – искренне сказала Симона. – Но зато, – продолжала она с гордостью, – пари вы все-таки проиграли.
– Какое пари? – с удивлением спросил Морис. – Ах да, вспомнил. Я, конечно, заплачу. В любую минуту можешь получить свою водку и сигареты. Но я плачу только как истый джентльмен. Прав, разумеется, я.
– То есть как? – возмутилась Симона. – Вы ведь говорили, что дядя Проспер никогда в жизни не пожертвует своим гаражом.
– А разве он им пожертвовал? – удивился Морис. – Ты получила его согласие? – Все широкое умное лицо Мориса смеялось.
Симона рассердилась.
– Кто вам вообще сказал, – наивно напустилась она на него, – что это сделала именно я?
Морис расхохотался громко, добродушно.
– Ах ты мой повинный ангелочек, – сказал он, – да так по-ребячески все это устроить никто, кроме тебя, во всем мире не сумел бы. Ведь есть другие, гораздо более незаметные способы. Ну хотя бы сахару в бензин подсыпать; на какое-то время это дает эффект. Но мне непонятно, зачем ты ото сделала, если теперь отпираешься? Все это только в одном случае имеет смысл – если это сигнал. Не думала же ты в самом деле остановить немецкие танки тем, что уничтожишь бензин мосье Планшара?
Симона молча, задумчиво слушала его.
– Я поступила неправильно, Морис? – спросила она робко, по-детски.
Морис искоса поглядел на нее. Она сидела слегка напряженно, скромно, как примерная ученица, которая старается сделать все как следует. Морис был обезоружен. В его голосе послышались теплые нотки.
– Неправильно, детка? – переспросил он. – Нет, этого сказать нельзя. Но польза невелика, а опасность огромна.
Впервые Морис разговаривал с пей сердечно, как настоящий друг. Симона была счастлива. Ей даже не мешало, что он обращался с ней как с ребенком. Она верила в его опыт, в его суждение. И если даже он не одобрял ее поступок, то понимал ее лучше всех других. Теперь, когда она знала, что судьба ее ему не безразлична, она почувствовала себя вне опасности.
– И вы действительно думаете, – спросила она, помолчав, – что все, даже немцы, знают, что это сделала я?
– Конечно, – ответил Морис.
– Но если, – продолжала Симона, – немцы установили, что это произошло до их прихода, значит, все в порядке, верно? Вы ведь сами так сказали?
– Этого я не говорил, Симона, – ответил Морис. – Во-первых, боши, если им понадобится, могут в любой момент вытащить эту историю на свет божий. А во-вторых, главная опасность вовсе не в бошах.
Симона удивленно посмотрела на него.
– О, святая простота, – потешался Морис. – Разве ты не понимаешь, что этот поджог бесит наших фашистов гораздо больше, чем бошей? Наши фашисты, маркиз и твой дядюшка, никогда не простят тебе, что ты подложила им такую свинью. Уж будь на этот счет покойна. Для чего, скажи на милость, впустили они бошей в страну? Для того, чтобы беспощадно расправиться наконец с теми, кого они называют подрывателями основ. И вдруг являешься ты и портишь им всю обедню. Думаешь, в их глазах это патриотизм? Нет, бунт. Тем более что это сделала ты, дочь Пьера Планшара. Тут пахнет коммуной, пахнет революцией. Только теперь, моя милая, и начинается война. Отныне твоя жизнь на вилле Монрепо райским блаженством не будет.
За его легким, насмешливым тоном Симона чувствовала жестокую правду. Она вспомнила мадам, как та сидела в ярком свете одна, черная, попыхивая сигаретой, и мороз пробежал у нее по спине. В глубине души Симона понимала, что Морис прав, только теперь война начинается. Но она не желала признать, что ото так. В Морисе говорит чистейшее предубеждение, его ненависть, он всегда был несправедлив к дяде Просперу.
– Это неправда, – горячо запротестовала она. – Вы всегда точили зубы на дядю Проспера, помните, это заметил даже старик Жорж. Я никогда не поверю, чтобы дядя Проспер мне что-нибудь сделал.
Морис, улыбаясь, лишь посмотрел на нее.
– Рад за вас, если вы так думаете, мадемуазель. – Он пожал плечами.
Симона вдруг переменила тон.
– А если бы они захотели со мной что-нибудь сделать, – спросила она доверчиво, – вы помогли бы мне, Морис?
– Странный вопрос, – ответил Морис. – Чем может тебе помочь какой-то шофер, если против тебя ополчится вся германская военная машина?
– Вы же сказали, – тихо возразила Симона, – что это не обязательно должны быть немцы.
– Ну, если так, – сказал Морис и усмехнулся. – Смотри-ка, ты совсем не так глупа, как кажешься. Конечно, мы тебе поможем. – Морис сказал это очень просто, но слова его прозвучали убедительно. – Мы все солидарны с тобой.
– Спасибо, Морис, – сказала Симона. Она почувствовала большое облегчение.
– А теперь тебе пора идти, – сказал он.
– Почему пора? – спросила она: было еще рано. Уж не хочет ли он от нее избавиться?
– Ты разве не знаешь? – ответил он. – Ведь теперь у нас время передвинуто на час вперед. Немцы, как пришли, ввели свое время. Ночь наступает у нас часом раньше.
У Симоны сжалось сердце. И время теперь в Сен-Мартене немецкое.
Она простилась с Морисом. Когда она, возвращаясь домой, шла со своим велосипедом по городу, она еще явственней чувствовала, что все глядят ей вслед и шушукаются за ее спиной. Но это уже не доставляло ей удовольствия, а смущало и было противно.
Симона поехала домой, радуясь, что Морис теперь ее друг. Но с ним нелегко. С какой злостью и презрением говорил он о дяде Проспере. Он не прав. Не может быть, чтобы он был прав.
Войдя в дом, она увидела шляпу дяди Проспера на обычном месте. Значит, он вернулся. Сейчас, сию минуту она убедится, она воочию убедится, что Морис к нему несправедлив. Но она услышала, что дядя Проспер разговаривает с мадам, а ей не хотелось встретиться с ним в присутствии мадам, она хотела сначала поговорить с ним с глазу на глаз.
Симона переоделась. Как всегда, приготовила ужин. Она искала случая поговорить с дядей Проспером.
Мадам вошла в кухню. Внимательно оглядела все, что Симона приготовила, и велела поджарить гренки к супу. Затем холодно и вежливо, как всегда, сказала:
– В связи с последними событиями я вынуждена дать тебе кое-какие указания, Симона. Мой сын пожелал, чтобы некоторое время ты не показывалась в городе. Поэтому впредь ты из дому никуда отлучаться не будешь. А затем, в ближайшие дни нам с сыном придется и за столом обсуждать вопросы секретного характера, поэтому мы решили, чтобы ты ела не за общим столом, а одна, на кухне.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПРОЗРЕНИЕ
1. ЛИЦО ДЯДИ ПРОСПЕРА
Симона работала в саду. На ней был вылинявший комбинезон из грубой ткани и большая соломенная шляпа. День клонился к вечеру, но было еще очень жарко.
С тех пор как мадам запретила ей есть за одним столом с дядей и объявила ее пленницей, прошла всего одна неделя, – неделя, бедная событиями. Симону ни о чем не спрашивали, никто не требовал ее к ответу, никто не хотел ее выслушать – ее попросту заперли здесь и выключили из жизни. Мадам ограничивалась необходимейшими указаниями; дядю Проспера Симона видела только в присутствии мадам, ей так и не удавалось поговорить с ним наедине.
Ей не говорили, что происходит в городе, в стране, что думают о ней и о ее деянии в Сен-Мартене. Она ничего, ничего не знала. Что установило следствие? Привело оно к чему-нибудь? Предприняли боши что-нибудь против дяди Проспера? Наложили они арест на фирму?
Тяжело было находиться в полном неведении. Она ломала себе голову, стараясь представить себе, что ждет ее, но ни до чего не могла додуматься.
Мадам – ее враг, в этом Симона не сомневалась. То, что мадам ее ни в чем не укоряла, то, что она упорно хранила холодное, злобное молчание, доказывало лишь, что она замышляет недоброе против нее, Симоны. Ну а дядя Проспер, что же он? Ведь он не любит таить свои чувства, он предпочитает изливать их вслух, давать волю своему гневу. То, что и он проходил мимо нее молча, только изредка бросая в ее сторону хмурые, смущенные взгляды, делалось, конечно, тоже в угоду мадам, а не по собственному побуждению. Как тяжело, что дядя Проспер сразу взял сторону мадам, даже не выслушав Симону.
За неделю своего одиночества, молчания и домашнего ареста Симона повзрослела, стала увереннее в себе. Она произвела смотр своим друзьям и убедилась, что надеяться ей, собственно, не на кого. Папаша Бастид, мосье Ксавье, Этьен – они недостаточно изворотливы, чтобы найти средство помочь ей, хотя они и преданны ей всем сердцем и, несомненно, пытались что-нибудь для нее сделать. Но тут они просто бессильны. С Морисом, конечно, она не так тесно связана; но если кто и мог бы помочь ей, так только он: он знает, чего хочет, он debrouillard, он настоящий мужчина. Сердце у нее радостно бьется, когда она вспоминает о разговоре на скамье под вязами. Досадно, что только один-единственный разок они поговорили, как друзья.
Симона работала у ограды в западном углу сада. Сад был расположен на склоне холма. Хотя он и занимал большую территорию, но вся она была на виду, и только этот уголок у ограды, с западной стороны, не был виден из окон дома. В каком бы углу сада или дома Симона ни работала, она чувствовала на себе надзирающее око мадам, только здесь оно ее не достигало, и весь день Симона мечтала о тех минутах, когда ей удастся уйти от постоянной слежки в эту укромную часть сада.
Ограда была высокая, но, став на большой камень, Симона могла выглянуть на дорогу, и отсюда дорога видна была далеко, далеко. То было неширокое, заброшенное шоссе, оно вело к горной деревушке Нуаре, я на нем редко кто появлялся. И все же Симона снова и снова становилась на камень, ухватившись за ограду, она подтягивалась на руках так, что они начинали болеть, и смотрела на дорогу.
Так стояла она и теперь, крепко ухватившись обеими руками за ограду, и глядела вдаль. Ее серьезное, задумчивое лицо словно окаменело от невыносимого томления. Мучительно хотелось ей увидеть кого-либо из друзей. Симона знала, что за свой патриотический поступок ей придется горько расплачиваться, и она терпеливо переносила свое заключение. Но она не представляла себе, что придется страдать в таком одиночестве. Каждый день выглядывала она за ограду, в надежде, что кто-либо из дорогих ей людей сумеет пробраться сюда. Но никто не приходил. Мадам никого к ней не подпускала. Мадам зорко стерегла ее.
Она и дяде Просперу запретила говорить с Симоной. Но если рассудить, то это как раз было утешительно и обнадеживающе. Ведь будь мадам уверена в дяде Проспере, она не стала бы удерживать его от объяснения с Симоной. Но она, видимо, опасалась, что дядя Проспер, несмотря ни на что, поймет поступок Симоны и, может быть, даже одобрит. Нет, пусть Морис говорит, что хочет, но кто-кто, а дядя Проспер ей не враг.
При встрече с Симоной его лицо принимало смущенное и негодующее выражение, он избегал ее. Но это удавалось ему только потому, что она не противилась. Она была слишком горда, пусть поступает, как ему угодно. А надо бы заставить его объясниться, заставить выслушать ее.
Высокая, тоненькая, стояла Симона на камне. В мешковатом вылинявшем комбинезоне она казалась какой-то заброшенной, ее большие, глубоко сидящие глаза тоскливо, жадно, мрачно смотрели на безлюдную белую ленту шоссе.
Нет, надо положить этому конец. Нельзя терпеть дольше, чтобы дядя Проспер так глупо дулся и избегал ее. Она заставит его объясниться.
Она знала, что мадам сейчас наверху и дядя один, в голубой комнате, томясь от безделья, возится с радио. Симоне было сказано, чтобы она, покончив со своими делами, сидела только у себя в каморке и нигде больше не показывалась. Она пренебрегла этим запрещением и, как была, в комбинезоне, не почистившись, не вымыв руки, пошла к дяде Просперу.
Он удивленно поднял на нее глаза.
– Мне надо с вами поговорить, дядя Проспер, – сказала она смело.
Он угрюмо взглянул на нее.
– А мне с тобой говорить не о чем. – И он проглотил какое-то ругательство, готовое сорваться у него с языка.
– Вы должны со мной поговорить, – настаивала она. – Уж лучше я пойду к немцам и скажу, что это сделала я, но жить так дальше я не могу.
Он сидел в своем кресле и искоса смотрел на нее. Ее лицо дышало мрачной решимостью, она была на все способна.
– Чего ты, собственно, хочешь? – окрысился он. – Радуйся, что они не забрали тебя. Радуйся, что ты так легко отделалась. – И, горячась все больше и больше, раскричался: – Украсть у меня ключ, ключ от моего кабинета. Этакая низость. Воровка. Домашняя воровка. Дочь моего брата.
Тогда, чтобы взять ключ, ей пришлось совершить над собой некоторое насилие. Добропорядочность была у нее в крови, и ей внушали, что худшее из преступлений – это воровство. Но то, что дядя Проспер из всего, что было связано с ее деянием, выхватил одну эту деталь, наполнило ее гневным презрением. Она не ответила и не отвела глаз, как он, вероятно, ждал, наоборот, она смотрела на него в упор, долгим, пытливым взглядом, и ей показалось, что она видит его впервые. До этой минуты он всегда, даже в те редкие мгновения, когда она в душе восставала против него, казался ей достойным человеком, и его мужественное лицо внушало ей уважение. Теперь она увидела его в другом свете. Нет, это большое лицо, с крупными чертами, ничего общего не имеет с лицом ее отца. Тот же красиво изогнутый рот, те же светлые серо-голубые глаза под густыми золотисто-рыжими бровями. Но разве это лицо настоящего мужчины? Дядя Проспер не способен ни на какой самоотверженный поступок, ему недоступны высокие чувства; в том, что она сделала, он ничего не увидел, кроме одного – она украла ключ. Симона не умела облечь это в слова, но она ясно чувствовала, какую жалкую игру в прятки с самим собой вел этот человек. Он сделал ей много добра, он привязан к ней, он и для других немало сделал, он энергичный, предприимчивый человек, он создал большое предприятие. Но когда настал час испытаний, он оказался банкротом. Его лицо – это маска. И вот теперь, заглянув под маску, она увидела, что это ничтожный человек.
– Что ты на меня так воззрилась? – спросил он.
Она все еще ничего не говорила, но он, несомненно, чувствовал, что девушка пришла к нему не с повинной головой, что она пришла обвинять и требовать. О ключе он более не упоминал.
– Ты, по-видимому, до сих нор не понимаешь, что ты натворила, – сказал он. – Думаешь, дело в тех нескольких машинах, которые ты сожгла? Нет, ты разрушила все, что я с таким трудом создал за всю свою жизнь.
Это не было позой, он говорил деловым тоном, не жестикулируя, не впадая в декламацию. Но Симона, с таким же спокойствием и все так же глядя ему в глаза, сказала:
– Вы отлично знали, что бензин и гараж не должны попасть в руки немцев. Мосье Корделье это не раз твердил вам. Вы сами заявили, что в нужный момент вы все сделаете.
Дядя Проспер только рассмеялся.
– В нужный момент, – злобно издевался он. – За пять минут до капитуляции – это, по-твоему, нужный момент? Ты, наверное, думала, что, взорвав гараж, ты предотвратишь перемирие?
– Капитуляция? Перемирие? – переспросила, побледнев, Симона.
– Надо было быть безнадежно слепым, – продолжал он, – чтобы не видеть, что перемирие – вопрос дней. Филипп повторял лишь бессмысленные фразы, которые ему вбили в голову его начальники, эти paperassiers. Сам-то он понимал, что все это пустая болтовня. Да, maman права: до чего мы дожили. Каждая сопливая девчонка берется учить тебя уму-разуму, ей ничего не стоит обратить все твое достояние в груду пепла.
Симона не слушала. Капитуляция, Перемирие. Все, значит, кончено.
Дядя Проспер встал и тяжело зашагал из угла в угол.
– Да есть ли у тебя хоть крупица разума? – негодовал он. – Поверь мне, фирму Планшаров ты погубила навсегда. – Он немного помолчал, потом стал с озлоблением сетовать: – А ведь все могло быть хорошо. Перемирие, конечно, прискорбная вещь, ничего не скажешь, но маршал великий человек, немцы относятся к нему с уважением, и он сумеет сохранить порядок. "Труд, отечество, семья" – под таким лозунгом можно жить. Пока маршал во главе правительства, с немцами можно будет ладить.
Он остановился перед Симоной.
– Можно, но только не мне, – продолжал он зло, глядя на нее в упор. Со мной боши ладить не станут. Даже в том случае, если они и склонны будут делать всякие послабления, они не зайдут так далеко, чтобы вести дела с человеком, который сжег все у них под носом. Да и какой им, в самом деле, интерес? – спросил он сдержанно, яростно, с злобным сарказмом. – Все то, что создано мной за целую жизнь, они попросту отдадут моим конкурентам. Братья Фужине в Дижоне уже хлопочут об этом, и, конечно, за их спиной стоит маркиз. Я не перевез его вина. Ну что ж, он сам постарается об этом, а заодно и обо всем прочем. Стоит ему только захотеть, и он получит у немцев концессию. Тогда мои шоферы будут водить его машины и ездить по дорогам, которые я построил. Думаешь, ты немцам навредила? Ты нанесла удар мне, и мне вовек не оправиться. Ты постаралась, чтобы у маркиза был удобный предлог украсть мое предприятие. Это все, чего ты добилась.
Симона оправилась от испуга, в который ее привело слово «капитуляция». Внимательно слушала она сетования дяди, оплакивающего судьбу фирмы. Они произвели на нее впечатление. Это тяжкий удар для него, она понимала. И все же хорошо, что машины не достались бошам. Все же хорошо, что она сделала то, что задумала. Она сказала:
– Кое-чего я добилась. Вы это отлично знаете.
– Да, конечно, – сказал он с издевкой. – Ты подала сигнал, ты зажгла факел восстания. Многих он зажег, твой факел? Разве что меня, да так зажег, что все взлетело на воздух. Этого ты добилась. Maman права. Зачем только я взял тебя в дом? Где была моя голова?
Симона спокойно смотрела на него.
– Я думала, вы это сделали ради моего отца, – сказала она.
Он хотел сказать что-то резкое, но сдержался.
– С тобой не столкуешься, – бросил он сердито. Но она молчала, поэтому он продолжал: – Разве ты не понимаешь, – сказал он, – что я не могу жить без своего дела? Я делец. Делец по призванию. – Он все больше горячился. Один рожден художником, другой – инженером, а я родился дельцом, предпринимателем. Так уж я создан, для этого я рожден, я делец до мозга костей. Я не представляю себе жизни без своего предприятия.
Это не были пустые слова, это было признание, и Симона все так и поняла. Она поняла, как неразрывно был связан дядя Проспер со своим предприятием. Его автобусная станция, его кабинет, его банковский текущий счет, мосье Ларош из Лионского Кредита и мосье Пейру, бухгалтер, – они неотделимы от дяди Проспера, его трудно себе представить вне этой жизни, он сросся с ней душой и телом, он не мог иначе существовать: Он сказал о себе самую доподлинную правду: он не может жить без своего предприятия.
Симона и раньше это знала, но никогда над этим по-настоящему не задумывалась; и только теперь ей стало все предельно ясно. Она молчала, она думала.
– Когда-нибудь боши уйдут, – сказала она. – И быть может, очень скоро. И тогда вам вернут вашу станцию, дядя Проспер. И тогда будет хорошо, что Планшары выполнили свой долг и не покорились бошам.
– "Когда-нибудь боши уйдут", – злился дядя Проспер. – Когда? Через два года? Через три? Через пять? Когда фирма Планшаров успеет уже перейти в другие руки? И разве тогда все восстановишь? Для такого предприятия, как мое, нужны самые разносторонние связи, нужно повсюду иметь руку. Для того чтобы создать автобусные линии, мало одного доброго патриотического имени.
– Неужели вы собирались вести дела с немцами? – спросила Симона. Неужели вы предоставили бы свои машины для перевозки их военных материалов, дали бы ваш бензин для их танков? – И так как он угрюмо молчал, она сказала: – Вот видите. Вы прирожденный делец, но вы француз. И тихо добавила: – Если бы немцы возили на наших машинах свои боеприпасы и заправляли свои танки нашим бензином, я не знаю, перенесла ли бы я это. Мне пришлось бы снять со стены портрет отца.
Дядя Проспер поморщился.
– С тобой не столкуешься, – повторил он и вышел из комнаты.