Текст книги "Симона"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Но что же тогда будет здесь, если она уедет? Морис ведь сам сказал, маркиз и другие фашисты только и ждут случая погубить дядю Проспера. Если она убежит, они наверняка скажут, что дядя Проспер сам толкнул ее на поджог, а потом помог бежать. И наверняка они что-нибудь с ним сделают, в лучшем случае – навсегда разорят его предприятие. Нет, нельзя, чтобы другие расплачивались за то, что сделала она. Она должна отвечать за себя сама. Бежать и тем самым навлечь на дядю Проспера подозрение было бы низкой неблагодарностью. Совершенно явственно услышала она тихий презрительный голос мадам: "Ну, конечно, она бежала, она дезертировала, я знала это наперед".
Морис тем временем продолжал говорить. Он заедет за ней завтра на мотоцикле старика Жанно из супрефектуры. Разрешение для проезда на мотоцикле уже есть. Пока их хватятся, у них в распоряжении будут добрые сутки, они легко успеют добраться в безопасное место. По ту сторону Луары у него надежные друзья, у них он оставит Симону. А сам так или иначе постарается попасть в Алжир.
Симона слушает его краем уха. Они мчатся на мотоцикле. На Морисе его кожанка, она крепко ухватилась за его плечи, и так несутся они сквозь ночь, и она не испытывает ни малейшего страха. О, как это заманчиво. Но она не может поехать с ним. Не имеет права. Она не вправе считать дядю Проспера подлецом только потому, что это ее устраивает, только потому, что было бы так чудесно вырваться с Морисом на волю. Она не вправе заставлять дядю Проспера расплачиваться за то, что сделала она.
Она должна сказать Морису «нет». Но еще не сейчас. Еще две минуты, еще минуту она продлит счастье, счастье мечты о том, как она мчится с Морисом сквозь ночь туда, где ее ждет свобода.
– Почему, в сущности, вы хотите меня спасти, Морис? – спрашивает она. Она говорит, не глядя на него, совсем тихо, улыбаясь, забывшись в мечтах, говорит так тихо, что он вынужден переспросить:
– Что? О чем ты?
Она взглянула на него, но переставая улыбаться.
– Почему вы хотите меня спасти? – спросила она громче. – Ведь вы считаете, что то, что я сделала, это бессмысленный и совершенно неправильный поступок.
– Конечно, неправильный, – живо ответил он. – Но ты еще поддаешься воспитанию. Ты теперь могла кое-чему научиться. Из тебя может выйти толк. – Он встал.
– Итак, я жду тебя завтра ночью, в половине первого, здесь, у стены. Взять с собой можешь только самое необходимое, в вещевом мешке или в самом маленьком ручном чемоданчике. Понятно?
Теперь надо ответить, больше оттягивать нельзя.
– Вы же мне объяснили, – сказала она, чтобы еще раз себя проверить; она продолжала сидеть, хотя он встал, – вы же мне объяснили, что маркиз и другие фашисты постараются погубить дядю Проспера, если он меня выпустит.
– Этого я, разумеется, не говорил, – ответил Морис с досадой. – Неужели ты так-таки ничего не поняла? – Его насмешливый вопрос возмутил Симону именно потому, что ей стоило таких невероятных усилий сказать ему "нет".
– Вы это сказали, – повторила она упрямо, – вы именно так мне объяснили.
– Да перестань ты без конца пережевывать одну и ту же бессмыслицу, нетерпеливо ответил Морис, но сразу же сдержался. – У нас с тобой нет времени препираться, – повторил он, – и не для того я сюда приехал. Значит, завтра ночью, здесь, в половине первого, – повторил он почти просящим тоном.
– Я не имею права заставлять дядю Проспера расплачиваться за то, что совершила я, – настаивала она и, окончательно решившись, сказала: Прекрасно, Морис, что вы явились сюда и предложили мне все это. В жизни своей никому не была я так благодарна, как благодарна вам. Но я не поеду с вами. Я не могу. Я не имею права.
Говоря это, она чувствовала – сердце ее готово разорваться от мучительной мысли, что он уедет один, без нее, но в то же время она была счастлива: Морис, который всегда был ее врагом, всей душой хотел помочь ей, она сумела ему доказать, что стоит того.
Морис пожал плечами.
– Ну, что ж, – сказал он. – Если ты решила во что бы то ни стало погубить себя во имя своей наивной веры в достопочтенного дядюшку, дело твое. У каждого свой вкус. Тебе, например, нравится пустобрех. В таком случае, простите, мадемуазель, что я вас потревожил, – сказал он с уничтожающей вежливостью. Но тотчас же настойчиво прибавил: – В последний раз спрашиваю: ждать мне тебя здесь завтра ночью, в половине первого? Да или нет?
Жестокие сомнения терзали Симону. Она знала, что сейчас, в эту минуту, решается все ее будущее и что она собирается отказаться от того, что для нее – великое счастье. Но она считала верхом трусости и предательства в такой момент проявить недоверие к брату своего отца и поставить его под удар.
Она поднялась. Высокая, тоненькая, мужественная и решительная, она стояла перед Морисом в своем заношенном перепачканном комбинезоне.
– Нет, Морис, – сказала она.
Каких невероятных усилий стоило ей это «нет». Каких страшных мук. Оно жгло и кололо ее, она была разбита.
Надо что-то сказать Морису. Ради нее он готов был пойти на большой риск. Ему, конечно, все ее соображения кажутся дурацкими, жалкими вывертами.
– Спасибо, Морис, спасибо, милый Морис, – сказала она тихо, она сдерживалась, чтобы не зареветь.
Тяжело ступая, Морис сделал несколько шагов к ограде.
– Ну, что ж, – сказал он и пожал плечами. – Нет так нет. – И тут же вернулся, подошел к ней почти вплотную, обеими руками схватил за плечи. Неужели ты в самом деле отказываешься, дуреха ты? – спросил он и тряхнул ее, он тряхнул довольно сильно, но больно ей не было.
– Это невозможно, Морис, – сказала она, и теперь, о, черт возьми, она все-таки всхлипнула, и сами собой хлынули слезы. – Всего, всего вам лучшего, Морис, – сказала она.
Он встал на камень и, подтянувшись на руках, взобрался на ограду. Сел верхом.
– До свиданья, чудачка ты, – сказал он. – Ничего не поделаешь, отчеканил он после очень короткого молчания. Потом повторил, на этот раз с неожиданной хмурой нежностью: – До свиданья, Симона, – и прыгнул на дорогу.
Она опять стояла на камне, она не помнила, как она там очутилась. Вот он сел на велосипед, вот он уезжает. Она смотрела ему вслед, она видела его широкую спину в кожаной куртке. Разумеется, надо ехать с ним, иного решения быть не может, он прав, он сто раз прав. Морис, хочется ей крикнуть, все это глупости, конечно, я еду с вами. Если она сейчас окликнет его, он еще услышит. И сейчас еще. И сейчас. А сейчас уже, конечно, нет. Но там, где ему придется сойти с велосипеда и пойти пешком, он, несомненно, еще раз оглянется, и, если она вскарабкается на ограду и сделает ему знак, а потом соскочит на дорогу, он безусловно подождет, и она скажет ему, что едет.
Вот он приблизился к невысокому холму, вот соскакивает с велосипеда, отсюда он пойдет пешком. Вот он оглянулся. Теперь надо взобраться на ограду. Перед ней еще есть возможность выбора. Еще вот это мгновение. И это. Он машет ей, он ждет. Надо догнать его. Но она не взбирается на ограду, она по-прежнему стоит на камне, крепко ухватившись за ее край рунами, которых уже не чувствует. Она не в силах шевельнуться.
Он отвернулся. Он уходит, ведя свой велосипед, уходит прочь, и все, что в ее представлении может дать счастье, уходит с ним. Сейчас он доберется-до вершины маленького холма, потом спустится по противоположному склону, и холм разделит их, и она больше не увидит Мориса. Никогда.
Это целая вечность, пока он с велосипедом взбирается наверх, и это одно короткое мгновенье. Вот он наверху. И вот его уже не видно, и теперь все решено, все кончено, и теперь она героиня, и теперь она первейшая в мире дура.
Она слезает с камня очень медленно. Каменная ограда, каменная стена навсегда отсекла ее от Мориса и от всего мира. Она могла перелезть через нее, она могла вырваться на волю, она сказала «нет». Она стоит, опустив голову, с опустошенным лицом. Так тяжело еще, верно, не было ни одному человеку в мире. Она поступила глупо, неправильно. Она очень жалкая героиня.
Она поднимает широкополую соломенную шляпу, которую Морис снял с нее, и вешает ее на руку. Относит садовые инструменты в маленький сарай, машинально, аккуратно. Идет в дом, поднимается в свою каморку, умывается, переодевается, аккуратно, машинально. Идет в кухню, готовит ужин.
Мадам входит в кухню.
– Сегодня ужин только на двоих, – говорит она, как всегда, тихим, ледяным голосом. – И завтра тоже. Мой сын уехал в Франшевиль. По твоему делу.
4. ВЕЛИКОЕ ПРЕДАТЕЛЬСТВО
И наступила ночь, и наступил следующий день, и наступила следующая ночь.
А Симона неотступно думает все об одном и том же, ее одолевают самые противоречивые мысли. Как понять поездку дяди Проспера в Франшевиль? Ну, конечно, боши собираются что-то предпринять против нее, и, чтобы вступиться за нее, дядя Проспер поехал в префектуру и в главную квартиру бошей. Иначе и быть не может. Всеми силами гнала от себя Симона подозрение, что могло быть и иначе.
Но сомнение острым осколком застряло в мозгу.
Если она в опасности, чем может ей помочь дядя Проспер? Если он вступится за нее, он только увеличит опасность и для нее, и для себя самого. Не лучше ли было послушать Мориса? Но если бы она уехала с Морисом, она поставила бы дядю Проспера в тяжелое положение.
И наступила вторая ночь. Она лежала на кровати в своей темной каморке, и мысли ее вертелись все но тому же мучительному кругу, бесконечно повторяясь.
Она представляла себе, как было бы, если бы она сказала Морису «да». Сейчас, вероятно, половина двенадцатого. Пора было бы собираться. Она тихо-тихо встала бы и собрала вещи. Взяла бы рюкзак, которым пользовалась иногда, делая закупки.
Зачем дядя Проспер поехал в Франшевиль? Может, все-таки она напрасно не сказала Морису "да"?
Ей кажется, что ночь становится все темнее, все душнее. Нет, это нестерпимо, и жара нестерпима, и темнота. И сожаление. Все равно, с какой бы целью дядя Проспер ни поехал, она жалеет, она жестоко сожалеет, что не согласилась на предложение Мориса.
Уже скоро полночь, верно. Будильник тикает, ей кажется, что часовой механизм у нее внутри. Огромное, невыносимое волнение охватывает ее. Она включает свет. Да, двенадцать часов три минуты. Вот как раз теперь. Теперь Морис уезжает. В неоккупированную зону. И дальше – в Неведомое.
Может, он не поверил ее отказу? Может, он проедет мимо и остановится у ограды, захочет удостовериться, не передумала ли она все-таки и не ждет ли его?
Она бесшумно встает. Одевается, быстро. Темно-зеленые брюки. Блуза. Лихорадочно собирает немного белья, самое необходимое. Берет спортивные башмаки на толстой подошве, но не надевает их. Крадучись, босиком спускается по лестнице; сердце стучит так громко, что она боится, как бы не услышала мадам. Из чулана возле кухни берет маленький продуктовый мешок, запихивает в него вещи. Осторожно скользит к двери; надо было смазать дверь, но этого нельзя сделать без помощи дяди Проспера. Осторожно нажимает на ручку, отворяет, дверь только чуть слышно скрипнула.
Она в саду. Прохладно и очень темно. Надо пройти через весь сад, чтобы добраться до ограды. Земля и трава, по которым она ступает, сырые, и ногам приятно. Быстро, бесшумно ступая холодными босыми ногами, проходит она через сад. Вот она у ограды.
Она перелезает через ограду, садится на обочине дороги, надевает носки, спортивные ботинки. Надо быть готовой, когда он подъедет, нельзя терять ни минуты. Как чудесно это будет, когда она сядет за ним и, крепко ухватившись руками за его плечи, помчится с ним сквозь темную, прохладную ночь.
Она сидит, сгорбившись на обочине, положив узелок рядом с собой, и ждет. Вот сейчас, сию минуту, Морис может подъехать. Он непременно приедет. Она вслушивается в ночь, ей хочется уловить первое, отдаленное тарахтение мотоцикла. Она сидит, и слушает, и ждет.
Проходит долгая минута, вторая, третья. Квакают лягушки, стрекочут сверчки. Ночь очень темна, на небе мерцают звезды, почти не проливая света, едва-едва виден белый след дороги, однако в воздухе очень тихо, и Симона задолго до появления Мориса услышит трескотню его мотора, – если Морис приедет.
Он был бы дураком, если бы приехал. Он так настойчиво предлагал заехать за ней, и она так решительно отказалась. Она сидит и ждет.
Проходит четверть часа, полчаса, она начинает зябнуть, безмерная тоска овладевает ею. Она сама виновата, ее глупость и гордость во всем виноваты. А теперь Морис вырвался на волю, и он хотел взять ее с собой, а дядя Проспер поехал в Франшевиль, чтобы погубить ее, и она сама себе все это уготовила, хотя ее и предостерегали, и она могла спастись, но она не сделала этого из гордости, по глупости.
Неподвижно сидит она, окаменев, не чувствуя времени, окутанная темнотой прохладной ночи, и высоко над ней еле-еле мерцают далекие тусклые звезды.
Тихо, медленно бредет она обратно в дом, ноги не ощущают росы, руки не чувствуют кустов и деревьев, мимо которых она пробирается ощупью. Машинально, осторожно она открывает и закрывает за собой дверь. Поднимается по чуть слышно поскрипывающей лестнице в свою каморку, раздевается, ложится в постель.
Итак, все кончено. Итак, ей ничего больше не остается, как ждать, пока дядя Проспер вернется из своей подозрительной поездки и привезет с собой решение ее судьбы. Ей ничего больше не остается, как ждать, пока свершится то, что претив нее готовится.
Она смертельно устала, но болит голова, болят глаза, все тело болит, она не может уснуть. Она уговаривает себя уснуть, заставляет себя уснуть. Она ложится на бок, свернувшись калачиком, это иногда помогает, – и приказывает себе уснуть, и считает до девятисот, а это четверть часа.
Но сна нет как нет, есть только горькие мысли.
Она включает лампу, теперь уже все равно, хотя бы мадам и увидела. Она берется за свои книги.
В первые минуты читает рассеянно. Но затем книги оказывают ей ту услугу, которую она от них ждет, книги отвлекают ее. Все больше и больше углубляется она в рассказы о далеких событиях, жизнь Девы все сильнее и сильнее захватывает ее.
Она читает о пленении Жанны. Она читает о жестокой торговле между теми, кто оспаривал свое право на пленницу. А оспаривали пятеро. Солдат, который взял ее в плен. Его военачальник, капитан Вандом. Сеньор капитана, граф Иоанн Люксембургский. Английский король, притязавший на всех пленных французов. И еще епископ Бовэзский; Жанна взята была в плен в его епархии, и поэтому он от лица церкви заявил о своем праве начать против нее процесс.
Симона читала, как враги Жанны никак не могли сойтись в цене. Спор шел о деньгах, спор шел, как казалось Симоне, не о такой уж крупной сумме, всего о шести тысячах золотых ливров для уплаты графу Люксембургскому и о трехстах – капитану Вандому. Симона попыталась прикинуть, сколько это примерно составляет нынешних франков. Она высчитала, что это равно приблизительно двадцати миллионам франков – сумме, едва ли превышающей состояние маркиза до Бриссона. Но англичанам казалось, что это много, и они обложили французские города специальным налогом, предназначенным на покупку Жанны д'Арк, именуемой Девою.
В старинной блекло-золотой книжечке преданий и легенд Симона читала о том, как рисовалась народу торговля, происходившая вокруг пленницы.
В замок Боревуар, читала Симона, где Жанна содержалась под надзором высокородных дам, старой графини Люксембургской и ее дочери, явился епископ Бовэзский, Пьер Кошон, которому англичане поручили купить для них Деву. Но старая графиня Люксембургская бросилась к ногам сына и стала умолять его не продавать Жанну. Однако граф нуждался в деньгах, и епископ знал, что это так, и все приходил и приходил к нему. И он торговался с ним и предлагал ему сначала тридцать семь тысяч франков, но Иоанн Люксембургский сказал:
– Это не цена за такую Деву. – И епископ предложил ему большую сумму, он предложил ему шестьдесят одну тысячу франков. И Иоанн Люксембургский сказал:
– По рукам, куманек.
Симону удивляло, почему Жанну пытались выкупить только враги. Она читала, что, по существовавшему обычаю, пленников выкупали их друзья. Симона представляла себе, как Жанна сидела в заточении и ждала, что ее освободят. Где же все ее друзья? Неужели король, которого Жанна венчала на царство, даже и не пытался вызволить ее? Ведь он мог предложить за нее деньги, города, английских пленных, – среди его пленников было немало знатных английских вельмож, генерал Тальбот, например. Быть может, англичане и не отдали бы Жанны. Но неужели он даже не сделал попытки? Нет, он не сделал такой попытки. Никто из друзей Жанны не сделал такой попытки.
Так что же это был за человек Карл Седьмой? Симона отказывалась его понять. Можно ли быть таким подлецом? Как мог он, зная, что Жанна в темнице, дышать воздухом страны, которую Жанна завоевала для него, и палец о палец не ударить для спасения Жанны и так низко поступить с ней?
И Симона читала, как Жанну таскали из тюрьмы в тюрьму. С замиранием сердца читала она, как жизнь Жанны в заточении становилась все горше, все мучительнее и позорнее. Ей заковали ноги, а ночью, когда она спала, ее приковывали к кровати. Сторожило ее шестеро английских солдат, невероятно грубые наемники, всячески потешавшиеся над ней. Они будили ее среди ночи и говорили: "Вставай, ведьма, собирайся, костер тебя давно дожидается", – и оглушительно гоготали, если она им верила.
До сих пор Симона мало интересовалась ходом судебного процесса, его подробностями. Она знала лишь, что Жанну судили и вынесли ей смертный приговор англичане, исконные враги. Теперь она с ужасом увидела, что это сделали вовсе не англичане. Церковный суд, перед которым предстала Жанна, состоял из одних французов. На судейских скамьях сидело шестьдесят два человека, весьма почтенные мужи, в большинстве случаев ученые с громкими титулами, в том числе чуть ли не все светила Парижского университета. В процессе участвовали: кардинал, шесть епископов, тридцать два доктора и пятнадцать бакалавров богословия, семь докторов медицины и сто три ассистента. В черной ученой книге были перечислены имена и титулы всех судей. За исключением шести или семи, имена были сплошь французские.
Инквизиция и университет, церковь и наука, представители бога на земле и представители государства объединились в измышлении все новых и новых преступлений, якобы совершенных Жанной. С растущим волнением читала Симона, какую великолепную, утонченную машину соорудили важные, грозные судьи для того, чтобы запугать и сбить с толку крестьянскую девушку, которой шел всего лишь двадцатый год. Гнев закипал в сердце Симоны, когда она представляла себе, как перед этими хорошо отдохнувшими, сытыми, хорошо подготовившимися судьями стоит крестьянская девушка Жанна, стоит одна-одинешенька, не зная, чего от нее хотят, измученная долгим, тяжким заточением, в жалкой потрепанной мужской одежде, с давно нечесаными, коротко остриженными волосами, закованная в кандалы.
И негодование душило Симону, когда она читала, к каким только коварным приемам не прибегал синклит судей, чтобы поставить на колени беззащитную пленницу. Они недопустимо затягивали допрос, чтобы вконец обессилить обвиняемую. Они забрасывали ее заведомо непонятными для нее вопросами. Они поминутно перескакивали с одного на другое, их вопросы скрещивались, судьи перебивали друг друга. Они говорили так быстро и путано, что Жанна невольно взмолилась:
– Почтенные господа, говорите лучше по очереди, не все сразу.
Политический смысл суда и его цель трусливо скрывались. Ни слова не было сказано о войне между Францией и Англией, ни слова о спорной законности короля Карла. Это был суд внепартийный, духовный суд, речь шла только о духовных вопросах, о вере и неверии, об отступничестве Жанны.
Судьи поставили себе задачей побудить Жанну рассказать о ее святых; такие рассказы легко могли дать повод к самым каверзным толкованиям. Но на вопросы о ее святых Жанна отвечала молчанием. Тогда судьи пустились на хитрость. В книге преданий и легенд Симона читала: "Некоторые судьи, по распоряжению епископа Бовэзского, приходили в темницу к Деве, переодетые мирянами. Они говорили Жанне:
– Мы военнопленные, мы твои сторонники, жители твоего края. – И они говорили ей еще много подобных вещей и рассказывали будто бы о себе, и, вкравшись к ней в доверие, просили, чтобы и она рассказала им о себе. И расспрашивали ее о голосах, которые ей являлись. В стене же было пробуравлено отверстие, а в соседнем помещении сидели два нотариуса и слушали. И Дева открыто и честно говорила с этими иудами, а нотариусы все записывали, и судьи на том пытались поймать ее".
Жанне приходилось иметь дело с опытными юристами, известными крючкотворами, прошедшими огонь и воду, и юристы эти пускали и ход всю юридическую и богословскую софистику, какую только знал тогда мир. Не было никакой надежды, чтобы Жанна вышла победительницей из этой борьбы; но с радостью и восхищением читала Симона, как смело и умно, с каким разящим остроумием защищалась Жанна.
Все вопросы отличались коварством и запутанностью, каждый был канканом.
Жанну спрашивали, например, почиет ли на пей божья благодать? Скажи она «да», это было бы грехом и похвальбой. Скажи «нет», – значит, она совершала свои деяния не по предначертанию господнему, а по собственной самонадеянности. Насторожившись, ждали судьи ответа Жанны, насторожилась вместе с ними и Симона. И довольная, чуть-чуть улыбаясь, читала Симона, как умно и как простодушно отвечала Жанна, ловко обходя расставленные ей сети.
– Если не почиет, – сказала она, – то молю господа, да ниспошлет он мне ее. Если же почиет, то молю господа сохранить мне ее. Не было бы печальнее меня создания на земле, если бы я узнала, что господь от меня отвернулся.
Или вопросы о видениях Жанны, как будто безобидные, на самом же деле в высшей степени коварные, и почти на каждый такой вопрос Жанна давала умные, смелые ответы.
– Был ли святой Михаил наг? – спрашивали судьи.
– Неужели вы думаете, что у господа не во что одеть своих ангелов? – отвечала она.
– Случалось ли тебе обнимать святую Екатерину и святую Маргариту? – спрашивали они. И еще: – Как пахли святые? – И еще: – Если твои святые бесплотны, то как же они могут говорить?
– Это уж дело господа бога, – отвечала Жанна.
– Святая Маргарита говорила с тобой по-английски? – спрашивали судьи.
– Чего ради ей говорить но-английски, ведь она не на стороне англичан, – отвечала Жанна.
– Англичан господь бог ненавидит? – спрашивали они.
Жанна отвечала:
– Любит он их или ненавидит и какой удел готовит их душам, об этом мне ничего не известно. Но мне известно, что всем англичанам суждено быть изгнанными из Франции, за исключением тех, которые найдут здесь свою смерть.
Они спрашивали:
– Почему во время коронации в Реймсском соборе твоему знамени отдано было предпочтение перед знаменами других полководцев?
И гордо отвечала Жанна:
– Мое знамя побывало в тяжких испытаниях и потому достойно почестей.
Они спрашивали:
– Какими ведьмовскими и колдовскими чарами ты пользовалась, чтобы воодушевлять солдат на битву?
Жанна отвечала:
– Я говорила им: "Вперед, бейте англичан", – и первая показывала пример.
И они спрашивали:
– Почему ты допускала, чтобы бедняки приходили к тебе и воздавали почести, словно святой?
И она отвечала:
– Бедняки сами несли мне свою любовь, потому что я была добра к ним и помогала всем, чем могла.
Но что бы она ни отвечала, приговора ничто не могло изменить.
Обвинители ее возгласили: "Повинуясь видениям, являвшимся ей, она предалась во власть злых и бесовских духов. Нося мужскую одежду, она нарушила заповеди Евангелия и предписания канонического права. Утверждая, что святая Екатерина и святая Маргарита говорили по-французски, а не по-английски, так как были сторонницами Франции, она кощунствовала и нарушала заповедь любви к ближнему. Грозя англичанам смертью, она обнаружила свою жестокость и кровожадность. Покинув родителей, чтобы отправиться к самозваному дофину, она нарушила господню заповедь: чти отца и мать свою. Считая себя избранницей божьей, она тем самым отрицает авторитет церкви и изобличает себя как еретичку".
Симона задумалась. Очевидно, Жанна ставила приговор собственного сердца, приговор являвшихся ей голосов выше, чем приговор церкви, приговор тех, кто был представителями бога на земле. Очевидно, судьи Жанны обвиняли ее в самом страшном, в самом бесовском из грехов: в своеволии.
И Симона читала, в какой грандиозный и жалкий спектакль облекли судьи провозглашение приговора.
На позорной телеге Жанну вывезли на обширное, обнесенное каменной оградой кладбище Сент-Уанского аббатства. Там было воздвигнуто два помоста: на одном расположились судьи и высшие сановники, на другом стояла только Жанна в своей мужской одежде и в кандалах, и проповедник, мэтр Гийом Эрар. Вокруг обоих помостов было черным-черно от толпившихся людей, а ограда усеяна тесно сгрудившимися зрителями. И мэтр Гийом Эрар перечислял еретичке ее грехи и срамил ее. "Однако, – сказано было в золотой книжке, – Дева, просидевшая столько времени в затхлой темнице, была словно одурманена свежим воздухом.
Трижды ее подводили также к орудиям пытки и грозили ей ими. И она стояла терпеливо и молча и, молясь про себя, слушала слова позора, произносимые проповедником. И он срамил ее и ее короля, короля Карла. И, указывая на нее пальцем, он возгласил: "Я говорю о тебе, Жанна, я объявляю тебя еретичкой и утверждаю, что и твой король еретик и отступник". Но тут, среди враждебной толпы и в присутствии знатных господ и прелатов, Дева прервала его и громко воскликнула: "Однако довольно. Я говорю вам, господин, и я клянусь жизнью, что мой король Карл благороднейший из христиан и что больше всего на свете он чтит веру в церковь. Он отнюдь не тот, за кого вы его выдаете", – и лишь с трудом удалось привести ее к молчанию".
Симона опустила книгу. Долгие месяцы Жанну терзали, таскали из одной тюрьмы в другую, и жестокие судьи травили ее, а король, человек всем ей обязанный, палец о палец для нее не ударил; он ни разу не подал о себе вести, он исчез, он и все его приближенные, он попросту покинул ее, бросил на произвол судьбы. Она же верила в него еще и теперь, в минуту величайшей муки и опасности, она подняла свой голос в его защиту, когда его срамили, она защищала его и теперь.
И Симона читала, что произошло затем на обнесенном каменной оградой кладбище аббатства.
Епископ Бовэзский заготовил две редакции приговора. Одна из них предназначалась для еретички, упорствующей в своей ереси; в этом случае она приговаривалась к смерти через сожжение. Вторая редакция предназначалась для еретички, принесшей покаяние: в этом случае ее должны были помиловать и подарить ей жизнь.
Трижды, по всей форме, прелаты призывали Деву покаяться и отречься от ее голосов и от ее короля. Трижды отвечала Дева отказом.
Когда она отказалась в третий раз, епископ стал оглашать приговор, который изгонял упорствующую еретичку из лона церкви и осуждал ее на смерть.
Пока епископ читал, на помост к Жанне поднялось много священников, и все уговаривали ее покаяться. Они читали ей заготовленный текст отречения и убеждали ее: "Отрекись, подпиши, или ты будешь сожжена", – и они показали ей на ожидавшего ее палача и на позорную телегу, в которой ее повезут к костру.
Увидев, что с Жанной ведутся переговоры, толпа внизу заволновалась. Английские солдаты стали громко роптать, что им обещали показать сожжение еретички, и они не позволят обмануть себя, да и кое-кто из именитых англичан на трибуне тоже принялся ворчать, зачем, черт возьми, они заплатили такую прорву денег, если Деву не казнят. Ропот становился все громче, он заглушал зычный голос епископа, читавшего смертный приговор.
Симона видела Жанну, стоящую на помосте. Перед ней – телега, а на другом помосте, напротив, враждебный судья читает ужасный приговор, и снизу к ней устремлены тысячи разъяренных лиц и орущих ртов людей, требующих ее смерти, а окружившие ее тесным кольцом несколько человек, как будто доброжелателей, убеждают ее отречься, и тогда они освободят ее от английской стражи и возьмут навсегда под милосердное призрение церкви и переведут в церковную тюрьму.
Симона понимала Жанну, которая не устояла в эту минуту. Епископ, читавший приговор, дошел как раз до места, гласившего: "На этом основании мы объявляем тебя еретичкой, изгнанной из лона церкви, и постановляем передать тебя в руки светского правосудия как отродье сатаны…" Тут Жанна прервала его и заявила, что готова отречься, что она более не упорствует, не верит в являвшиеся ей голоса и видения и обещает впредь во всем повиноваться судьям и церкви. И они дали ей заготовленный текст отреченья, и она поставила под ним свою подпись в виде большого завитка, но они сказали, что этого недостаточно, и она поставила вместо подписи крест.
Симона представляла себе, какой стыд, какие сомнения терзали Жанну, когда она вернулась в камеру. После всего, что ей говорили священники, она ждала, что ее переведут в церковную тюрьму с более мягким режимом. А привели ее в прежнюю темницу и снова заковали в кандалы. День и ночь ее сторожили все те же грубые английские наемники, двое безотлучно находились с нею в камере, трое – за дверью. Одно только изменилось: она надела женское платье. Этого потребовали и добились от нее духовные судьи, ссылаясь на подписанное ею отречение. Они предупредили также, что за малейшее прегрешение против предписаний церкви ее объявят неисправимой еретичкой, и это повлечет за собой немедленную казнь.
С щемящей радостью читала Симона, что произошло затем. В четверг Жанна отреклась и дала обет во всем повиноваться церкви. Но прошло всего три дня, и она снова надела мужское платье и взяла обратно свое отречение.
Случилось это так. В воскресенье утром, проснувшись, она попросила своих тюремщиков снять с нее кандалы, так как ей нужно встать и оправиться. Тюремщики же, забросив далеко ее женское платье, кинули ей мужскую одежду. Жанна сказала:
– Мосье, ведь вы знаете, что мне запрещено надевать мужское платье. Я впаду в грех, если надену его. Дайте мне мое женское платье. – Тюремщики только рассмеялись в ответ. До самого обеда Жанна просила их, а они все не давали ей женского платья. Наконец естественная нужда заставила Жанну встать и надеть мужской костюм. Солдаты, находившиеся в ее камере, крикнули тем, что стояли за дверью:
– Ура, теперь она в наших руках.
Симона читала, как на следующий день, в понедельник 28 мая 1431 года, в темницу к Жанне пришел сам епископ Бовэзский в сопровождении двух прелатов-секретарей. Он спросил Жанну напрямик, почему она снова надела мужское платье. Жанна же – и тут сердце у Симоны радостно забилось – не стала оправдываться, не стала рассказывать обо всей этой плачевной истории, а заявила: "Я сделала это потому, что вы не сдержали своего слова. Вы обещали, что мне разрешат слушать мессу и что с меня снимут кандалы. Если вы допустите меня к мессе и снимете оковы и пришлете женскую стражу, как обещали, я сделаю все, что вы хотите".