Текст книги "Игра в «дурочку»"
Автор книги: Лилия Беляева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Пожалуй, если вы встанете где-нибудь на площади и приметесь рекламировать … стиль жизни тех, кого объединяет «голубая луна», – немало окажется прельщенных…
– А почему? – он быстро вскинул голову, и его темные глаза вспыхнули азартом. – Потому, что правда привлекательна. Порицаемое заманчиво.
– И какова же, все-таки, основная правда, так сказать? Ну самая подноготная?
– Скажу! – он умолк, отпил из чашки, усмехнулся, не отводя от меня взгляда. – Ваша пытливость делает вам честь. Так вот, только не обижайтесь, не оскорбляйтесь, чувствуйте себя журналисткой, не более того. Так вот, женщины, их нежные, а точнее, вялые тела способны возбуждать только инертных, слабых духом и волей мужчин. Эти мужчины идут проторенными путями. Игра воображения им не свойственна. Но настоящие горячие мужчины с огнем в крови способны оценить себе подобных по достоинству. Подлинное безумие страсти там, где сходятся в любовном поединке два красивых, умных, талантливых поклонника «голубой луны».
– Но почему вы так откровенны со мной? Я же все записываю!
– Почему? – он пододвинул ко мне вазочку с миндальными орешками. – Ну хотя бы потому, что вы искренне хотите знать, понять… И вам так мало лет… Все ваши основные радости и горести впереди. Очень может быть, что вам не очень-то легко живется. Не очень удобно… Сейчас ведь далеко не многие могут позволить себе даже лишние туфли купить.. Я же не совсем плохой человек. Счастливый человек на сегодня. А счастливые, как правило, щедрые, отзывчивые… Ну что я могу ещё сделать для вас, кроме как помочь вам с интервью? Чтоб его читали взахлеб? Есть ещё вопросы?
– Есть, конечно. О вашем детстве, юности, пожалуйста… Вам повезло с семьей или..?
– Или. Меня воспитывала бабушка. Родители разошлись. Отец попал в тюрьму. Мать спилась. Мы с бабушкой сажали картошку, капусту, лук, редиску. Я обязан был пасти козу Нюрку. Было скучно, когда сидишь на лугу, а вокруг одни козы и гуси… Я стал петь. За то, что пел, мне приносили кто яйца, кто носки шерстяные. Один старый слепой ветеран войны, дядя Федя, подарил гармошку… Когда бабушка умерла, меня вместе с гармошкой направили в детдом. Там били. Но меня не трогали. Когда начальство приезжало, я им играл и пел. Мы, мальчишки, очень любили по садам лазить, яблоки зеленые воровать, сочные такие, душистые. Раз меня поймали хозяева и железным прутом по ногам, по рукам, по голове… бросили в канаву помирать. А я выжил.
– Хотите, – подала голос, – у меня есть.
Вжикнула молнией на сумке, покидала на прозрачную гладь стола все, до одного купленные яблоки. «Не суди, да не судим будешь», – пришло в голову и застопорило все остальные суждения.
– О! – улыбнулся, демонстрируя великолепную голливудскую улыбку. Взял яблоко и, даже не обтерев салфеткой, сунул в рот.
Не знаю, не знаю, отчего вдруг жалость к нему, вполне, даже чересчур благополучному, стиснула мое сердце… Возможно, это у нас, женщин, инстинктивное. Нам положено сострадать всему роду человеческому и скорбеть за все, про все, и оплакивать вдогонку даже горестные детские воспоминания случайного мужчины…
– Ну а дальше меня отметили на конкурсе песни в области… – прожевав, сообщил он прежним своим тоном веселого победителя. – А дальше – Щукинское… А дальше роль за ролью…
А дальше я уже почувствовала, что его нестандартная сексуальная ориентация меня больше не колышет. И впрямь великая мудрость есть в том, что судить другого мы не должны, потому хотя бы, что чужая душа – потемки, что нам всегда приоткрыт только кончик истины, а вся-то она – только Богу, только Провидению…
Более того, в ту светлую минуту, когда «гений экрана» грыз немытое зеленое яблоко, я чувствовала к нему такую близость, словно мы выросли в одном дворе. И уже за одно это он был мне симпатичен. Я забыла даже о своем Боге-Даниеле…
Но как же причудливы зигзаги судьбы! Через несколько секунд я ненавидела Эльдара Фоменко лютой ненавистью, но себя, свою придурковатость ещё больше. в дверном проеме возникла вдруг Она – моя безумная любовь, моя роковая потеря – Даниель собственной персоной. Я задеревенела от неожиданности…
… Он… оно было заспанное и в одних плавках изумрудного цвета. Солнце, бившее в широкие окна, тотчас словно набросилось на его плечи и озолотило стройный стан как единственно достойный объект. Чудесные витые кудри стали ещё чудеснее, ещё драгоценнее…
– О! Наконец-то! – снисходя, по-родственному заговорил Эльдар, встал из-за стола, подошел к писаному красавцу, крепко хлопнул его по бронзовому плечу. – Я-то решил – твоему сну не будет конца! Что поделаешь – юность любит спать! Танечка, – обратился ко мне с веселой беззаботностью, – не правда ли, этого мальчика следует увековечить в бронзе, мраморе и на полотне?
Забывшая дышать, окаменевшая каждым волоском и молекулой, я сумела только кивнуть. Актер рассмеялся, явно довольный тем, что предмет его гордости произвел мгновенное, оглушающее впечатление на журналисточку. И не заметил, что возникший красавец в плавках тоже на какое-то время замер, умер от изумления, увидев перед собой ее…
Так вот оно случилось… Чашечка с кофе дрогнула в моей руке и черная грязь обкапала белые брюки. И это был выход из положения – надо было суетиться, идти в ванную, кое-как замывать пятно, что-то отвечать Фоменко, предлагающему какие-то порошки, растворы… В моей голове царил ералаш, все серое вещество встало дыбом и воспламенилось, обжигая корешки волос. Я сошла с ума, попав в Зазеркалье. И окончательно меня сбила с толку внезапная благожелательная реплика актера:
– Моя жена пользовалась вот этим раствором в подобных случаях… Попробуйте!
Я оглянулась на него, и, видимо, в диком моем взгляде он легко прочел: «А разве у „голубых“ бывают жены?»
Я отражалась во всех четырех зеркальных стенах с бутылочкой в одной руке и тряпочкой в другой.
– Кроме двух жен, у меня четверо детей, – сказал он. – Не забудьте внести это уточнение в интервью. Чтобы у наивного, малообразованного малосведущего читателя глаза вылезли на лоб и там и остались…
– Уточню! Как же! Спасибо за беседу… Я отняла у вас много времени… Приносить материал на подпись или…
– Зачем? Я вам полностью доверяю! – великодушно отозвался он откуда-то издалека-далека.
Меня теперь незнамо как тянуло вон из этой богатой, изысканной квартиренки, где в дальних покоях на чужих, «голубых» простынях отсыпался, наверняка, после бурной ночи мой ненаглядный…
Вот в каком качестве попала я в операционную к хирургу Алексею Емельянову. Вот чего и сколько скрыла от него и от себя на веки вечные…
А оно возьми и объявись! И выбеги из мрака забвения, как говорится! Да по той дорожке о существовании которой я знать не знала, слыхом не слыхивала! Надо же было Маринке забеременеть и отправиться на аборт не в обычную гинекологию, а в медучрежденьице, где убитые во чреве младенчики служат исходным материалом для чудодейственных уколов, предназначенных богатеньким импотентам!
Нечаянное удивленьице: «Неужели прекрасный Даниель так сильно ухайдакал свое основное боевое оружие?» «Плачьте, о Боги…» Как там дальше-то?
Не стерпела я тогда, после посещения «палаццо» Фоменко, где процветал Даниель, позвонила модельерше по летним платьям из хлопка Инге Селезневой:
– Почему не сказала, что…
– Солнышко! Я тебя предупредила! Но ты была невменяема. Успокойся: через это крутое разочарование десятки девиц прошли. Если бы собрать все их слезки в одно корыто – гору белья выстирать можно было б! Пусть тебя утешит исторический факт: старик барон Геккерн и Дантес, убийца Пушкина, находились в нежных отношениях. Пушкин, оказывается, пострадал на том, что старый развратник, педераст, ревновал Дантеса и поэтому хотел поссориться с семейством Пушкина. Кончилось дуэлью и смертью Пушкина. Лермонтов имел в виду игры педерастов, когда обвинял «наперсников разврата». Я решила создать вечернее платье из черного и серого шифона под девизом – «Тайные страсти». Уже набросала акварелькой… Анютины глазки, лиловые с желтым, прячутся в мягких складках, появляются лишь при движении… Сечешь?
– Секу.
– Видно, не очень. «Ах, ах, какой ужас – Даниель бисексуал!» Очнись! Когда живешь! Сейчас по Интернету можно вызвать проститутку двенадцати лет! Лолиточку!
Однако в ту ночь я не только окуналась в воспоминания и разглядывала усохшее дерьмо прошедших дней. И не только вдруг подумала об Алексее с его скальпелем наперевес со смиренной благодарностью. Он же спас меня тогда, в ту черную депрессуху, не только своим хирургическим вмешательством в мои внутренности… Видно, мой ангел подсуетился и подбросил мне его тогда во имя вселенской гармонии… Он, он содрал с меня черную кожу депрессухи… Он не давал мне жить самой по себе, прямо-таки с ожесточением навязывал свою веселую, насмешливую нежность…
Чего же мне ещё надо? Чего? Чтоб он сидел у меня под боком и периодически бухался передо мной на колени? И писал мне стихи, подобные апухтинским:
Будут ли дни мои ясны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь загубя, —
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства и песни и силы
Все для тебя!
Впрочем, обо всем этом, личном-различном, я думала как бы вкось, как бы между прочим в эту ночь после встречи с Маринкой. Думать-то думала, но уже жадно вглядывалась в лицо фактам, которые донесла до меня моя верная, несчастная подружка, уже выстраивала их в рядок в зависимости от значимости.
Получалось, что самое важное для меня, для моих последующих изысканий и выводов, – поездки Виктора Петровича Удодова, директора Дома ветеранов, получающего не зарплату, а зарплатишку, – в хитрый медотсек за чудо-уколами, которые стоят больших денег.
Вопрос: где он их берет? Откель нашел многие тысячи на иномарку? Не отрыл ли случаем клад знаменитого пирата на территории своего Дома? А если копнуть в его квартире? Что, кстати, представляет из себя эта его квартира? Не из тех ли, что нахваливает бесстыжая реклама и зовет немедленно «обеспечить себя необходимым каждому комфортабельным жильем в совершенном мире современнейшего дизайна»?
Во всяком случае, мне было совершенно ясно – Удодов попался. Я его могу прищучить. Путь небольшая, но победа! Для статьи уж точно подойдет… Если, конечно, найти документы в «медотсеке», доказывающие, что Виктор Петрович там свой человек и денег на борьбу с импотенцией не жалеет…
Если… если… Но ведь «курочка помалу клюет и то сыта бывает»…
Так ведь недооценила я хватки бывшего спортсмена и экстрасенса! Сама попалась ему в руки! Едва явилась в Дом, едва переоделась в своей кладовке, как меня вызвали к Удодову. Секретарша Валентина Алексеевна, пряча глазки, сообщила:
– К самому… иди… Не знаю, зачем… – и, кусая морковные губы, просительно: – Лишнего не говори… ну про… Сама знаешь. Меня он, конечно, выгонит. Куда денусь? Возраст… холецистит, ревматизм… Пожалей, Наташенька…
Мне было неприятно смотреть в глаза этой убогой женщины способной, оказывается, унижаться не знамо как. Но и грабить покойниц, однако!
– Прошу! Умоляю! – она цапнула меня за руку. Я руку инстинктивно отдернула, но пообещала:
– Постараюсь… лишнего не скажу…
Через некоторое время я переступила порожек кабинета Виктора Петровича и тотчас услышала суровое:
– Пришла? Садись!
Присела на краешек стула. Нас было двое. Джинсовая рубашка синего цвета шла ему и молодила. Он молчал долго. Молчал и молчал. И я поняла вдруг, что все, попалась. Дело вовсе не в том, о чем шептала мне только что его напуганная секретарша. Он каким-то путем узнал, что я вовсе не Наташа из Воркуты, а журналистка Татьяна Игнатьева, подосланный редакцией разоблачитель. И вот сейчас он с ухмылкой удачливого сыщика объявит мне, что все, попалась, голубушка, твой придуреж мне надоел… Ну и так далее. И я с позором буду выдворена вон из Дома, и понесу свой позор, как мочу на анализ, в редакцию, и…
Удодов, между тем, молчал и молчал, и вертел в пальцах с аккуратно округло подстриженными ногтями шариковую ручку в форме полосатого карандаша. Я успела сжать себя в кулак и в случае чего влепить ему пару-тройку неслабых, беспощадных вопросов. И первый из них: «Где денежки берете на чудо-укольчики? На иномарку с суперблондинкой впридачу?» то есть «раз пошла такая пьянка» – играем в открытую!
Однако не пришлось мне лезть на баррикаду… Моя фантазия, основанная на предположении его секретарши, оказалась очень убога, а знание жизни зашкалило на нуле. Хотя начало разговора, после длительного, многозначительного молчания, вполне соответствовало первоначальному прогнозу.
– Мне стало известно, – заговорил, наконец, Виктор Петрович, пробуя ручку на разлом, то есть демонстрируя высокую степень раздражения, а то и гнева, – мне стало известно, что вы участвовали в расхищении драгоценностей покойной актрисы Обнорской…
Я ничего не успела ответить, но на всякий случай опустила глаза и голову – поза крайнего смущения…
– Нечего корчить из себя! – рявкнул мой шеф. – Нечего изображать! Вот доказательства!
Он выхватил из стола конверт, наклонил. Из него с легчайшим звоном пролилась на темную полировку стола золотая цепочка с крестиком. Я невольно потрогала карман своего казенного халата. Там было пусто…
– Именно, именно! Именно оттуда её и изъяли! – подтвердил Виктор Петрович торопливо и как бы услужливо. – Что же не спрятала куда-нибудь подальше? Не отнесла домой, госпожа воровка? Я рассчитывал получить высококачественный товар, без изъяна. Все-таки престижный фотокор рекомендовал, сам Михаил Воронцов. Ты же его подвела! Ты наш коллектив в грязь лицом положила! Когда мне принесли эту цепочку – меня чуть инфаркт не хватил. Пожалел иногороднюю на свою голову! Теперь если об этом узнают в милиции… прокуратуре…
Я ещё ниже, ещё покаяннее наклонила голову, лицо мое залило краской стыда. Мне, «Наташе из Воркуты», было, известное дело, ужасно совестно.
– Не надо в милицию… – шептала я еле слышно. – Не надо! Я виноватая… Но я больше никогда… ни за что… Бес попутал…
– Ты хоть до конца понимаешь, чем это для тебя может кончиться? Сколько тебе лет тюрьмы-лагеря дадут? – не унимал свой праведный гнев раздухарившийся Виктор Петрович.
– Ой, не надо, не надо! – разревелась от страха и отчаяния то ли и впрямь «Наташа из Воркуты», то ли я сама, журналистка из газеты «Сегодня и завтра». – Бес попутал! Не хотела! Совсем не хотела! Я никогда до этого! Я бы и в этот раз отказалась, если бы…
И – дернула стоп-кран, заткнулась. Что-то подсказало мне, что не следует излишне откровенничать, вываливать подробности той гнусной сцены грабежа-дележа… Даже не из-за просьбы-жалобы секретарши…
Однако Виктор Петрович словно бы надеялся именно на то, что я расколюсь окончательно и перескажу ему, как там все происходило, кто участвовал в краже драгоценностей, принадлежавших Серафиме Андреевне. Он словно бы замер как перед прыжком, вытянув голову, опершись ладонями на стол. Он явно провоцировал меня на откровенность, доносительство.
Я не оправдала его надежд, вывернулась:
– … если бы уж очень ярко она… цепочка эта не блестела…
– Но у тебя же на шее есть цепочка! Вон она!
– Позолоченная только… а эта… эта блестит по-другому, золотая потому что…
– Вот ддурочка, – с облегчением Виктор Петрович откинулся на спинку стула.
– Ага, – покаянно согласилась я с ним.
– Тогда почему ты оставила её в кармане халата, Почему домой не отнесла? – он отнюдь не закончил допрос.
– Боялась… Вдруг Михаил Егорович найдет… Даже сама не понимаю… Я её хотела под белое платье надеть… я об белом платье мечтаю…
– Домечталась! Почти до тюрьмы! Мне сказали, ты одна позволила себе такое. Никто больше ничего не трогал. Или трогал? Воровал? В карман себе совал?
ОН неспроста задал этот свой вопрос. Ой, неспроста! И я ответила достойно, то есть обнадежила его и всех, кто в том был заинтересован:
– Прямо не знаю, как взяла… Я извиняюсь. Я никогда-никогда! Бес, бес попутал… запачкала коллектив. Только не прогоняйте! Я больше никогда-никогда… Мне знаете как нравится у вас здесь? Такие хорошие люди… К старикам и старушкам по-доброму… Я уже привыкла… Никогда, никогда больше!
– Надо бы тебя сейчас же, сей момент рассчитать и выгнать! – задумчиво произнес Удодов, но я уже знала – обойдется.
– Надо бы! Надо бы! – Виктор Петрович встал с вертящегося командирского кресла, походил по комнате, трогая пятерней седоватый ежик. – Ладно уж… Придется простить. Умеешь держать язык за зубами. Ценишь доброе отношение. Но знай! – он остановился рядом со мной. Дальнейшие его слова как бы падали мне прямо на макушку. – Знай! В случае чего – отнесу соответствующее заявление в милицию. Есть свидетели, которые видели, как ты брала эту цепочку в комнате умершей Серафимы Андреевны, как ты таскала её в кармане халата. Не отвертишься! Но если будешь вести себя как надо…
– Буду, буду, Виктор Петрович! – я прижала к груди обе ладошки. – Я все поняла! Я вас не подведу! И Михаила… Он же, если узнает…
– Попробую поверить. Попробую. Уже большая, должна понимать: в любом коллективе случается всякое, но не всякий сор следует выметать из избы. Мы в се не ангелы, и ты в том числе. Время трудное. Это тоже надо понимать. Зачем нам, на коллектив, темное пятно? У нас грамот сколько, благодарностей, – он говорил и одновременно сливал цепочку в почтовый конверт. Кончилось тем, что ему приспичило именно при мне повернуть ручку сейфа, набрать код и сунуть внутрь этого угрюмого, страшненького ящика легонький конвертик с явным «вещественным доказательством», чтоб, значит, незадачливая в ситуации приватизации чужого Наташа из Воркуты всегда помнила, что она сидит на крючке. И не ворохнулась…
Разумеется, я высоко оценила способность Виктора Петровича бороться за честь коллектива. И поверила в совершенную его искренность насчет нежелания лишнего шума и «темного пятна». Но слишком высок оказался класс провокаторства, чтобы мне не пришло на ум признать его, именно его главным вдохновителем и организатором всех черных дел, что творятся в Доме ветеранов. Остальные – пешки.
Не знаю, сколько ещё времени Удодов продержал меня в своем кабинете, отчитывая и поучая, если бы не очередная, за раскрытым окном, перебранка между медсестрой Аллочкой и кондитершей Викторией.
Аллочка отбивалась высоким, полуплачущим голоском:
– Да нужен он мне! Медом, что ли, намазанный! Один он на всю Москву, что ли!
– Не ври! – певуче требовала красавица-кондитерша. – Не видела я, что ли, как ты к нему в гараж бегала! Не видела?
Меня опять удивило такое откровенное, прилюдное соперничество. Но, с другой стороны, женская ревность, как известно, не знает пределов. Родная сестра моей матери, о чем в семье говорилось не раз, била стекла в квартире разлучницы. Набрала кусков асфальта и пуляла по окнам на втором этаже. Все до одного осыпала. А подруга матери из её педагогического прошлого, историчка Ираида, подловила соперницу в туалете и, став на стульчак в соседней кабинке, облила её разведенным шампунем. А… Да сколько таких случаев, когда женское сердце вскипает от ревности и гнева… До убийства доходит! Вон же в газете рассказали про директрису магазина, как она в подсобке задавила соперницу мешком с мукой…
Короче, не придала я и на этот раз особого значения этой несимпатичной сцене. Тем более, что директор высунулся в окно и сердито крикнул:
– Замолчали! Разошлись по рабочим местам!
И мне:
– Иди и ты! Работай! Зачем только я набрал столько сволочных баб! Жалость проклятая!
Мне же хотелось догадаться, кто выдал мое «воровство» директору… Сестра-хозяйка тетя Аня? Секретарша? Сами замазаны. Медсестра Аллочка? Но ей и вовсе, вроде, ни к чему меня «топить»… Или испугалась, что я знаю, что «колется», что ненароком, или как, выдам ее?
Протирала пыль, чистила ванны-унитазы, пылесосила и все думала, думала и ни до чего не додумалась.
А зачем меня позвал к себе в квартиренку Парамонов? Я же у него уже убирала… Нашел предлог:
– Наташенька, я набезобразничал, бутылку в ванной разбил… осколки… с шампунем… Не сочти за труд… Пошла, убрала. Но когда взялась за ручку двери, позвал:
– Сядь, передохни.
Села. Он как бы кулем плюхнулся напротив в пиджаке с орденскими планками. Подвинул ко мне стакан в мельхиоровом подстаканнике с крепко заваренным чаем, а следом – распечатанную, но непочатую шоколадную плитку «Вдохновение». Он всегда надевал этот полупарадный пиджак из синего, стародавнего коверкота, когда ходил в ближний к Дому универсам, а ещё на встречи с однополчанами, в Александровский сад. Все удивлялись его прыти – тучный, а не унимается, марширует, куда хочет.
– Попей, попей чайку! Какая проворная! Шустрая! Молодец! «Без труда не вынешь и рыбки из пруда». Ешь, ешь шоколад – он силы дает… Думаю – если бы тебя одеть, как артистку, – никто бы не поверил, что ты уборщица…
Я поперхнулась. Мне почудилось – старик как-то особо глянул прямо мне в глаза своими маленькими, остренькими.
– Правда-а? – спросила с идиотской улыбкой.
– Когда-то я гримером работал, – был ответ. – В молодости. Другой раз чуток подкрасишь актрису, паричок ей нацепишь – родная мать не узнает..
Мое сердце забыло биться.
А старик не умолкал, не спуская с меня тусклых, словно бы разжиженных, но упористых глаз:
– Одна актерка, помню, мужа своего захотела в измене уличить, попросила меня, чтоб загримировал. Пошел навстречу. Из блондинки брюнетку сделал, ну цыганка и цыганка. – Старик рассмеялся, его жидкий живот всколыхнулся.
– И что?
– Все как по маслу. Застукала муженька с посторонней дамочкой, устроила сцену, как полагается. Только хорошего все равно ничего не вышло. Она попала под машину.
– Как… под машину?
– А так… Всего в этой жизни не предусмотришь, – произнес назидательно. – Она, видно, хороший дебош устроила, как говорится, с музыкой. При всех позорила мужа. Дело было в театре, народищу кругом… А кончилось… Видно, очень довольная, выскочила на улицу, ничего не видела, а тут машина…
Что я должна была думать? К чему Парамонов вел разговор? Мне стоило труда изобразить добавочный идиотизм и провякать:
– Ну надо же… Ну я пойду, а то и так засиделась…
На что намекал Парамонов? Или не намекал, а это мне кажется, потому что начинаю бояться собственной тени?
В пустом коридоре второго этажа было тихо, солнечно и безлюдно. Так показалось мне вначале. Но тут я заметила сквозь оранжерейные резные листья маленькую сухонькую фигурку… Фигурка двигалась из глубины коридора, а остановилась возле двери квартирки, где до недавнего времени жил актер Козинцов. По белым волосам, затянутым на затылке в орешек, узнала Веру Николаевну. Она что-то делала, принаклонясь над дверной ручкой. У неё упал из рук небольшой голубой букетик. Она не без труда наклонилась, подняла его с ковровой дорожки и опять, как можно было догадаться, принялась прилаживать к ручке. И опять у неё ничего не получилось.
Я вышла из «засады»:
– Вера Николаевна, давайте помогу!
Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:
– А-а, Наташенька, душка…
Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему…
– Ну, попробуй… у меня никак…
Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.
– Спасибо, – сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. – Там Козинцов… Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый… Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме «Морской десант»… Высокое звание получил… и эту квартиру.
Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов… Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:
– Входите, посидим… что ж…
Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, «сливкинского» термоса и продолжала:
– Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так… Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие… Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным… Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны… Ах, да что я… – Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. – Бедный Толя! У него была слабость… Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость…
– А как? Это же нельзя…
– Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал… Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой… Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что… из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней… Говорит, «следствие идет»… Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: «Следствие идет…» Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку… Хотя смешно, – Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. – Пусть согреется… Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?
– Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.
– Вы верующая?
– Да.
Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:
– Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания… решилась, наконец. В надежде, что меня поймут… хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых… – Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх – синяя шариковая ручка. – Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь… Это же так важно – понять!..
Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.
Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что «… первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой… Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, – нельзя на первый план ставить личное… Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!»
И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: «Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю – не танцзал, богадельня, и все-таки… За каких-то полтора месяца – Мордвинова, Обнорская, Козинцов… Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое… Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена – ты мои откровения мне во вред не употребишь…»
– Никогда! Ни за что! – сказала я вслух.
«Никак, – писала Вера Николаевна, – не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что… в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: „Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце… У меня сломана нога… Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!“
Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет… Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла… Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар… Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще… Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством… Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили… Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла – распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома… Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах «Вьется в тесной печурке огонь…» Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц: