Текст книги "Игра в «дурочку»"
Автор книги: Лилия Беляева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Старик накинул на плечи шелковый синий халат, сел в кресло, сгорбился.
– А потому, миленькая, что Фимочка претерпела от Мордвиновой кровную обиду. Мордвинова что в жизни, что на сцене – хрусталь, героиня, порыв и чистота… Фимочка же… Фимочка в лагере вела себя… скажу мягко… куртуазно, легкомысленно. Охранникам нравилась. За это и получала поблажки. Мордвинова же и там держалась Любовью Яровой. Еще прежде, ещё в тридцатых, Табидзе был около года мужем Фимочки. Ушел без вещей к Томочке Мордвиновой и навсегда. Фимочка этого до сих пор простить не может… Но зачем я тебе это все рассказываю? Да некому еще… Один я! Жена умерла… Человеку нужен другой, душу отвести… Или неинтересно?
– Что вы, что вы, ужасно интересно!
– Последней ядовитой каплей для Фимы стало то, как восприняла её мемуары Мордвинова. В мемуарах этих под названием «Осенние думы» она насочиняла, естественно, с три короба. Про единственный поцелуй в снежную метель, когда встретились колонна мужчин и колонна женщин. Про особый аромат этого божественного поцелуя. Она этот отрывок решилась читать здесь, на воскресном вечере… Ей аплодировали со слезами на глазах. Одна Мордвинова встала и брякнула: «Завралась ты, Фима! Всю себя сахарной пудрой осыпала. Побойся Бога!»
– Ну и дела! – отозвалась «Наташа из Воркуты». – Вот как бывает-то…
Старик призакрыл рот расставленными пальцами и проговорил:
– На третий день после этого вечера и погибла Мордвинова. Кто-то повесил ей в комнату кипятильник всухую. Ну и тот вдребезги, ну и пожар… Сижу, думаю: как? Кто? Или Фимочка, все-таки, сдержала слово и сотворила… отомстила? Могла! Могла!
В дверь постучали. На пороге появилась хрупкая девушка с осиной талией, в белоснежном халате.
– А вот и Аллочка! – словно бы уж очень обрадовался старик. – А вот и наша «скорая помощь»! Медсестричка наша!
Аллочку я узнала сразу. Такое миниатюрное курносенькое, глазастенькое создание с кукольным лицом. Это она суетилась возле тела гардеробщицы, делала ей уколы… Чтобы казаться повышел, носила туфли на высоком каблуке и высокий, как папаха, кокон из жестко накрахмаленной марли.
На меня она посмотрела с доброжелательным интересом:
– Новенькая? Будем знакомы – Алла. А вас? Георгий Степанович, наверное, вас немного заговорил? Ничего не поделаешь – у нас удивительно интересный народ, все таланты, у всех потрясающие биографии. Георгий Степанович, ну как бы я без вас! Володя уехал… Не лежать же Серафиме Андреевне на грязных простынях… Огромное вам спасибо!
– Что вы. Что вы! – явно польщенный, Георгий Степанович развел руки так, словно собрался Аллочку обнять, если, конечно, она захочет того.
– Какая досада! – прихмурила темные бровки эта не то чтобы красивая, но миловидная девушка. – Завтра у Серафимы Андреевны юбилей.
– День рождения? Разве? – подал голос старик.
– Нет. Но тоже дата. Шестьдесят лет её творческой деятельности. Если бы она была в силах… Спит и спит. Виктор Петрович заказал торт «Триумф». На всякий случай… Вдруг ей полегче станет, а тут как раз розы, торт… Приятно же! Чего думать о худшем? Правда ведь?
Мне показалось, что мое присутствие уже совсем не обязательно, и я вышла в коридор, утаскивая ведро, тазики, тряпки и пылесос. Вслед мне раздалось:
– Девушка! Наташа! Я даже вас конфетами не угостил! Вернитесь!
Я приоткрыла дверь, отозвалась:
– Спасибо! Не надо! В другой раз!
Там, в коридоре, в это самое время разыгрывалась громкая, величавая сцена. В раскрытую дверь одной из квартирок грузчики вносили старинный шкаф, блестевший медными загогулинами. Затем последовала широченная двуспальная кровать, два мягких кресла сиреневой кожи, круглый стол на одной толстой ножке… А когда были внесены большие и маленькие коробки – появилась, наконец, и хозяйка всего этого добра в сопровождении Виктора Петровича, который любезно поддерживал её за локоть и уверял:
– Тишина обеспечена, Софья Борисовна. Окна выходят в зелень.
– Стало быть, солнца не будет? – старая дама в длинном темно-лиловом платье с вырезом каре произнесла этот вопрос надменно и неподкупно.
– Что вы, что вы, и солнце, и зелень… там сирень… второй этаж, наш лучший этаж, где все примерно одного возраста… воспоминаний… привычек… цвет интеллигенции, – семенил голосом Виктор Петрович. – Будьте любезны… Не знаю, насколько удачно… с двуспальной кроватью… не тесновато ли будет…
– Нет. Я скорее лишусь части окружающего пространства, чем возможности спать на широком… Привычка, знаете ли…
«Боже мой! – подумала я. – Сколько на вас, мадам, драгоценностей! И вы даже не догадываетесь, куда рискнули прийти…»
Голос старой дамы в высокой прическе из легких, взбитых словно сливки, седых волос, оставался величественным:
– Голубчик! Разве я могла когда-нибудь помыслить, что буду жить в казенном доме! Моя доверчивость меня и доконала… Я поверила этому супержулику Мавроди… Он разорил меня, я отнесла в его жульническую контору все свои накопления! Все, все, что имела! Это теперь я стала умная. Но поздно!
«Боже! – подумала я. – Боже!»
И ещё о том, как же это печально, когда люди на старости лет остаются совсем одинокими, совсем как бы ни для чего… А вокруг них начинают роиться всякого рода щипачи, прохвосты. Я только на миг представила себя в образе старой дамы в лиловом с её смешным здесь, в этих стенах, гонором, с её почти окончательной зависимостью от здешних служителей, с её полным неумением ориентироваться в жизни, где с каждым днем набирает силу цинизм и рвачество… Только на миг представила я себе, что совершенно посторонний человек уводит меня в квартиренку, где совсем недавно кто-то умер. А как умер-то? Своей ли смертью?
Мои мысли словно подслушала Алла, сказала мне на ухо:
– Страшно? И мне… Вот и подумаешь – надо ли всю жизнь мечтать об одном-единственном, не лучше ли кого-нибудь, но что рядом и теплый? Согласна?
– Без любви? Просто так?
– Любовь – отрава! – зло бросила Аллочка. – Любовь – болезнь! – и потопала прочь, постукивая тонкими, высокими каблучками хорошеньких изумрудных туфелек.
– Наташа! – позвал меня Виктор Петрович. – Уберись у Софьи Борисовны!
Я вошла к ней в комнату. Дама сидела в кресле, не шевелясь. Увидев меня, неожиданно кротко спросила:
– Голубушка! Куда я попала?
– В Дом ветеранов работников искусств.
– Голубушка! – укорила она меня на более высокой ноте. – И в этой клетушке мне предстоит жить и умереть? И все потому, что в свое время я отказалась иметь детей! Вся, целиком, отдалась искусству! Сцена была для меня все! Делала аборты, не раздумывая! Наслаждалась аплодисментами, восторженными криками «браво!»… Но теперь боюсь… боюсь… не справляюсь… Как представлю убитых младенчиков!.. Тебе этого еще, надеюсь, не понять. Не делала абортов?
– Нет.
– Вот умница! Солнышко! Одуванчик! И не делай! Не смей! Нельзя! Грех! Великий грех! И не верь бездетным женщинам, которые болтают, будто бы карьера – все, а дети – ничто. Вот она я… Кому нужна? Кто особенно ждет звонка от восьмидесятилетней старухи? Кому интересны сны, размышления, тоска бывшей балерины?
– Софья Борисовна! Все-таки, вы были балериной… Вас любили, ценили… А сколько женщин в возрасте остаются совсем одни, хотя и детей имели? Дети плевали на них! Даже не позвонят, не поинтересуются! И они ничего в жизни не добились…
Софья Борисовна провела по глазам белым носовым платком и посмотрела на меня, лукаво прищурив один глаз, подведенный голубеньким:
– А ты с умишком! Спасибо за утешение. Галина Уланова тоже призналась в конце жизни, что предпочла успех, карьеру детям… Тоже грехи имела… Тоже узнала горький вкус одиночества… Спасибо, спасибо, девочка… Мне уже легче… Если будешь так любезна – помоги мне развязать вон ту коробку. Там мои сувениры… памятные вещицы… награды… Пусть стоят на полках. С ними мне как-то уютнее…
Я выполнила просьбу, развязала веревки на большом картонном ящике, вынула, обтерла и расставила на полках разные вещицы. Среди статуэток больше всего было балерин: белых, из фарфора, черных, каслинского литья, хрустальных, выточенных из дерева, стеклянных, мраморных…
– Я танцевала Одетту! Я танцевала Жизель! Я танцевала «Шопениану»! Я танцевала Джульетту! – перечисляла Софья Борисовна. – Меня знала вся Москва! Но для вас, молодых, моя фамилия уже звук пустой… Время подуло – и я как облачко растаяла… Девочка, голубушка, тебя как зовут? Наташей? Прелестное имя…
Не знаю, сколько бы и чего я услышала ещё от этой новоприбывшей растерянной дамы, если бы не крики за окном. Я выскочила в лоджию. О Боже! За забором, у входа на территорию Дома, шофер Володя требовал у черноволосой женщины в белом халате не распускать язык. Она же размахивала цветастой косынкой и требовала от Володи не пялить глаза на всякую юбку. Продолжалось это, правда, недолго. Голос Виктора Петровича пресек скандальчик.
– Виктория! Владимир! Разочту! Совсем стыд потеряли! – выкрикнул Виктор Петрович, видимо, из окна своего директорского кабинета.
Парочка разошлась в разные стороны.
Я ждала, что моя респектабельная старушка-балерина возмутится, разбранится, выразит свое крайнее недоумение тем, что и в Доме ветеранов, хоть он и показательный, не пахнет тишиной и покоем..
Однако она неожиданно развеселилась:
– Всюду жизнь! Сцены на почве любви и ревности! Ах, какая, однако, красоточка эта молодая темноволосая женщина! Ну подлинна «Шоколадница» Лиотара! Был такой французский художник в восемнадцатом веке! Мила, очень мила… Розовые щечки, темные глазки! Чудо какое! Паренек тоже неплох. Но она, она… Я долго стояла в Дрезденской галерее, смотрела на эту прелестницу… Но ты, голубушка, вряд ли знаешь, чем она кончила? И какой была на самом деле? Ее звали Надль. Она была камеристкой у эрцгерцогини… не помню фамилии… Робкая, стыдливая на полотне у Лиотара, она оказалась в жизни весьма пройдошливой. Много-много лет была любовницей в гареме любвеобильного герцога и сумела его забрать себе целиком. Жениться заставила! И превратилась в принцессу! Я совсем тебя заговорила? Но ты, голубушка, облегчила мое весьма непростое переселение в этот… колумбарный рай, и Бог тебе за это воздаст…
Я ушла, унося в глазах блеск дорогих сережек некогда прославленной балерины, страшно обольстительный для тех, кто, вероятно, сходу определяет, что почем…
Как потом оказалось – Дом решительно разделился на тех, кто признает за любовью право на ревность, и тех, кто считает последнюю проявлением элементарного эгоизма. Судачила как обслуга, так и заслуженные и не очень работники искусств.
… Еще в одной квартирке меня встретила сухонькая, невысокая старушечка с белейшими волосами, собранными сзади в пучок величиной с грецкий орех, и удивительно темной, почти как у индианки кожей, хотя глаза имела светлые. Она была в оранжевом халате с черным драконом на спине, в теплых на меху, тапочках. Оказалось – актриса давних лет, знакомая мне по приключенческо-героическим фильмам, жена известного кинорежиссера. С живой радостью заложницы, только что дорвавшейся до свободы, она набросилась на свежего человека, предложив для начала съесть апельсин. Но я уже поняла, что если буду чересчур долго торчком слушать исповеди – не успею убрать всю положенную территорию. Поэтому убирала и слушала разом. Из этого разговора уяснила следующее: знаменитый муж Веры Николаевны любил её пылко, истово, преданно. О такой любви тысячи женщин могли бы только мечтать. Но когда дело доходило до самого-самого… он становился суров и почти безжалостен.
Слушая, делая свое дело, я попутно отмечала наличие в квартирке Веры Николаевны серванта с зеркалом, плотно заставленного кофейными и чайными сервизами, а также сувенирными куклами в костюмах самых разных национальностей. Большая прекрасная картина на стене, изображавшая море на закате, была подписана Айвазовским… Вторая, тоже большая, сверкала ярчайшими красками пурпурных, белых, розовых гладиолусов, брошенных на мокрый после дождя деревянный столик…
– Буду честна черед фактами, – теснее, обеими руками затягиваясь у горла в халат, решала Вера Николаевна. – Он превращался в садиста! Но с лучшими побуждениями! Он заставил меня в картине «Праздник в ноябре» лезть в ледяную воду, в буквальном смысле ледяную! По сценарию, героиня тонет в полынье как раз посреди реки. Я не смела противоречить. Мы ведь с ним равно высоко ценили правду жизни. Результат? Двустороннее воспаление легких у меня! А фильм – в Золотой фонд советского киноискусства! – торжествующе произнесла старушка, улыбаясь и показывая крупные, сплошь стоматологические зубы.
Мне же так не хотелось признать в ней, с этой её дрябло обвисшей темной кожей под подбородком – некогда весьма симпатичную круглолицую красотку с соболиными бровями. Не хотелось и все… Скорее всего, из сугубо эгоистических соображений. Жуть как не хочется думать, что и ты когда-нибудь, согласно непреложным законам развития, превратишься в нечто заношенное, облезлое.
Еще я узнала, чистя унитаз, пылесося сукно на полу, обтирая влажной тряпкой, полки с книгами, тумбочку и прочее, что самое ужасное в её жизни и самое необыкновенное – было сидение в черном горячем источнике. Поначалу ей это очень понравилось, потому что в воздухе пахло ледяным дыханием зимы, а в воде – чудо и чудо! Однако и первый, и второй, и третий дубль не получился, как хотелось мужу. А вышло все лишь с десятого раза. Потом выяснится, что нельзя было так долго держать тело в этом источнике, сдали надпочечники, пришлось лечиться и лечиться. Но винить мужа она не могла – он жил не на земле, а где-то над! Такой, знаете ли, небожитель, с утра до ночи пребывающий в отчаянии оттого, что как хотел, как задумал – опять не вышло, а получилось лишь нечто приблизительное.
– Нет, нет, я на него не могла, не смела сердиться! Он был бог в своем деле! – восклицала Вера Николаевна и подбородок её дрожал от еле сдерживаемых рыданий. – Он жаждал совершенства!
И тут я услыхала то, что заставило меня насторожиться:
– В конце концов я перестала доверять врачам. Я стала доверять исключительно себе и травам. Я научилась делать фантастические настойки из трав. Благодаря им я выжила и живу. И если бы мой муж слушался меня, уверена – сидел бы со мной рядом, а не лежал под глыбой гранита… Но курил, немыслимо много курил… Никаких отваров из трав не признавал. Хотя нет ничего целебнее той же самой трехцветной фиалки, морской капусты, зверобоя… В мою аптеку поверила Томочка Мордвинова-Табидзе и, несмотря на свое тяжелейшее заболевание…
– А какое?
– Видите ли, её заболевание связано с кальцием. Совсем не задерживался кальций в организме. Невероятная хрупкость костей.
– Да-а-а?! – поразилась «Наташа из Воркуты». – Такое бывает?
– Бывает, деточка. Человеку нельзя даже двигаться как-то неосторожно. Тамарочка очень-очень любила своего покойного мужа. Она соорудила ему изумительный памятник. Но в последние восемь лет не имела возомжности ездить на кладбище. Она давно даже в коридор не выходила, даже в мягком, даже в такси – в любую минуту её позвоночник мог не выдержать… Спасалась травами. Учтите на будущее – трехцветная фиалка – панацея из панацей… У Тамарочки был характер. Она престрого соблюдала диету. И, все-таки, сломала ногу…
– Но, говорят, она все-таки могла ходить… могла включить кипятильник, – осторожно вставила я.
– Кто вам мог сказать эту глупость?! – от возмущения старушка так резко дернулась в кресле, что зазвенели её серьги с длинными подвесками. – Она никуда уже пять лет не выходила из комнаты! Гуляла только по лоджии! Берегла себя. Но не уберегла. С месяц назад встала с постели как-то резко, что ли… сама не помнила, как упала – перелом шейки бедра.
– Она вам сама об этом сказала?
– Нет, но Фимочка… Серафима Андреевна…
В комнату без стука вошла куколка Аллочка.
Старушка поджала губы, бросив на меня выразительный взгляд заговорщицы.
– Хрустнуло… у меня, в позвоночнике, – произнесла отчужденно.
– Хорошо, что травы вам помогают, – отозвалась я. – Хорошо, что здесь у вас вон как хорошо кругом, зелень, тихо… Можно жить…
– Жить? – Вера Николаевна усмехнулась, крепче затягивая халат у горла. – Жизнь, дорогая, осталась там, далеко-предалеко. Нынешнее мое положение называется иначе – доживание. При всех удобствах… Только что виделась с человеком, говорила, а его уже нет, унесли, увезли. Месяца не проходит, чтобы не возникла у подъезда «скорая помощь» или «перевозка». Наши активисты… представьте себе, у нас есть активисты в возрасте восьмидесяти и более лет… сейчас же вывешивают портрет в комнате отдыха, с траурной ленточкой, в цветах… Конечно, можно утешаться тем, что нас здесь около ста человек. И все мы не девочки-мальчики. Но все равно, все равно… Жить – совсем другое.
– Ах, не гневите судьбу, Вера Николаевна! – сказала Аллочка. – Это же счастье – жить, жить! Сколько умирает в двадцать лет! Особенно парней! Особенно сейчас, когда кругом стреляют, убивают, в заложники берут!
– Голубушка, вы правы, конечно, – согласилась Вера Николаевна. – В нынешнее время, когда столько стариков вынуждены побираться… Мы же в комфорте… Но зажились, сколько ж можно…
– У вас сегодня слишком плохое настроение, – укорила Аллочка. – Вы бы на воздух вышли… тепло, солнце, черемуха доцветает, но ещё пахнет хорошо-хорошо…
Мы вышли с Аллочкой в коридор. Она свойски шепнула мне:
– Из нее, из этой старушонки, уже пыль сыплется, а ядовитенькая… Смотри, не очень-то доверяй тому, что они плетут! Актрисы! Интриганки! Склочницы! Не все, конечно, но много их, таких… Им скучно, вот и сочиняют всякую ерунду…
– А я и не слушаю. Нет, слушаю, но как радио – говорят и пусть говорят… Мне-то какое дело!
– Ну и правильно! – похвалила медсестричка и только тогда отвела от меня придирчивый, цепкий взгляд круглых глаз. Или он мне показался таким? Потому что я же пришла сюда затем, чтобы не доверять, а дознаваться, проверять-перепроверять…
– Все старики такие… болтливые, – заверила я Аллочку, эту девочку-девушку с кукольным личиком святой невинности, которую мне тоже предстояло раскусить. – У меня вон тоже дед был… С ума сойдешь, пока слушаешь, что он городит. И все о прошлом, как было, как жили, что ели…
– Терпи! – с веселым облегчением посоветовала медсестричка. – Иди теперь к Парамонову. Он не такой трепливый, отдохнешь.
Квартирка Парамонова в отличие от тех, что видела прежде, отличалась аскетизмом. В ней стояла явно казенная деревянная кровать, двухтумбовый стол с задвинутым под него стулом. За стеклом книжного шкафа поблескивали корешки солидных томов энциклопедий сочинений Маркса-Энгельса, Ленина и Сталина. На стене распахнули крылья почетные грамоты за трудовые достижения и общественную деятельность, датированные пятидесятыми-шестидесятыми годами. На столе, вставленный в горлышко флакона из-под какого-то лекарства, торчал красный флажок.
Еще я успела заметить в прихожей справа, за полуотодвинутой «ходячей» дверцей шкафа – аккуратно распяленный на плечиках темный пиджак в блеске орденов, медалей и значков, свидетельствующих о том, что хозяин – заслуженный человек, ветеран Великой Отечественной войны.
Убрать такую полупустую комнату с дешевеньким будильником на тумбочке не составляло труда. Изредка я ловила краем глаза, как мерно прохаживающийся по лоджии лысый округлый старик приостанавливался у открытой двери и смотрел на мою суету. И только тогда, когда я, захватив все свои причиндалы, собралась уходить – он появился вдруг, словно выкатился, до того внушителен был его живот, и ноги под ним скорее угадывались, чем виделись.
– Новенькая? – прихмурил черные, широкие, истинно брежневские брови.
– Ага…
– На трудовую вахту, значит?
– Ага…
– Замужем?
– Была.
– Что ж за причина, что одна?
– Пил.
– Беда с мужиками, беда! Сама-то московская?
– Нет, из Воркуты…
– Опять, значит, Виктор Петрович ослаб сердцем и пригрел… Мы, актив, поддерживаем такую его инициативу.
Я отворила дверь, чтобы выйти. Но старик, как комиссар Коломбо, поднял вверх ладонь, позвал:
– Погодите! Почему не учитесь? Уборщицей быть – последнее дело в молодые-то годы.
– Осмотрюсь когда… потом… надо сначала к Москве хоть краешком прилепиться… А вы москвич? – дернуло меня поинтересоваться.
– Нет. А что? – толстячок вскинул голову с неким горделивым вызовом. – Мне сделано исключение. Я проработал сорок лет на руководящей работе в провинции!
– Тоже на северах? – спросила по-овечьи кротко.
– Нет, на Дальнем Востоке. Радиокомитет… студия документальных фильмов… телевидение… Куда направляла партия, туда и шел. Где требовалось преодолевать трудности, там и годился. Не роптал. Наше поколение не умело роптать. Это теперь нас принято выставлять в самом черном или смешном свете. Но мы родину не предавали, как эти… нынешние… Прямо говорю, по-солдатски! Помню, надо было брать сопку на Сахалине, а японцы…
Он мог говорить только о себе. Он хотел целиком находиться в прошлом и не позволял себе из него выпасть. Он как носитель информации был для меня бесполезен. Так я решила, убираясь прочь из его квартирки, где пахло кабинетом, а не жильем, а в пепельнице-ракушке скрючилась докуренная до основания «беломорина».
– Позволяю себе две папиросы в день, утром и вечером, – ввел меня в курс Парамонов. – Но больше – ни-ни. Надо поберечь здоровьишко – сел за мемуары. Ест что сказать, есть… будущим поколениям!
Я успела в срок убрать все пятнадцать комнат. Мне встретились в них и такие старушки-старички, что вовсе не были расположены к разговорам. Они, видимо, совсем смирились с собственным одиночеством и приноровились отмахиваться от мыслей о нем кто книгой кто газетой или журналом. Сидели, шуршали сухими листочками. От них мне никакого проку не было.
Но вот что я обнаружила и засекла в памяти, побывав у пятнадцати жильцов: все они, кроме Парамонова, и актеры, и актрисы, и режиссеры, певцы и певицы, пришли в Дом из хорошо, достойно обеспеченного прошлого. Оттуда они привезли-принесли старинную, антикварную мебель, статуэтки, настольние, надкаминные часы, лаковые шкатулки, картины прославленных художников и т.д. и т.п.
Даже мне, профану в области антиквариата и ювелирных изделий, было очевидно, что актер-разговорник Осип Гадай, умерший для общественности давным-давно, скрепляет галстук золотой пластинкой, что дамочки-старушки надевают поутру не дешевые побрякушки, а изысканные, драгоценные перстни-кольца, бусы-ожерелья, сережки-подвески. Вероятно, с помощью этих примет былого своего величия они длят ощущение своей причастности к миру, своей необходимости ему и неповторимости. Поэтому-то многие из них не пожелали снизойти до беседы с новой девицей-уборщицей, отделавшись от меня коротким, небрежным: «Здравствуйте. Как вас зовут? Очень приятно!»
Лишь одна из старух, последняя, Одетта Робертовна, ради которой я возила хоботом пылесоса по серому сукну, вдруг повторила словоохотливость Веры Николаевны. Это была грузная дама, похожая на отставницу из цыганского хора. Тот же горбатый нос, черные глаза и крупные янтарные бусы в три ряда по серо-коричневому пергаменту кожи чуть ниже тройного подбородка. Она сидела за круглым столом, закрытым до пола желтой плюшевой скатертью, и писала, когда я вошла. В мою сторону сверкнули, как фары, круглые, большие очки. Кстати, и на окнах у неё чуть колыхались под теплым ветром ярко-желтые шторы. И покрывало на кровати было цвета одуванчика.
– Новенькая? – прогудела нутром. – Тебя что, все мое желтое удивляет? Зря. Этот цвет радость дарит. Он мне солнце заменяет. В дождь и хмарь у меня все равно словно ясный день!
– Вы актриса? – спросила я робко.
– Да ни в жизнь! – отозвалась эта густоголосая и, как оказалось, ужасно жизнедеятельная гора мяса и сала. – я в проститутках не числилась! Я с режиссерами не спала! У меня муж весь век был директором картин. Всяких. С Одессы еще. Директор – это по-нынешнему предприниматель. Никем он был, пока меня не встретил! Я его сделала незаменимым для нашего кинематографа! Я успела побывать кое-где… Ну меня и отправили в Среднюю Азию. В начале тридцатых. Перевоспитываться. Я, золотце, одно время на всю Одессу гремела! В свои семнадцать! Ходила на дело! Что? Не веришь? Ходила! Только «мокруха» не моя роль. Грабить? Пожалуйста! У меня же мать Сара, а отец грек, тоже с Привоза. Како я могла там стать? Если б не Советская власть! Меня обучали на «ундервуде» стучать, в ГПУ направили… Это сейчас пугают – «ГПУ, ГПУ»! А что, сейчас в милиции бандитов не хватает? Я перед войной уже на Лубянке стучала на «ундервуде» я имела возможность маникюр через день делать… А когда меня с дочкой эвакуировали в Алма-Ату, мне товарищи по службе сунули в окно целый мешок с банками. Там шпроты и крабы. Ой, как ни выручили! Муж мой при мне как теленок при корове – никакого лиха не знал. Я его и от войны спасла. Он страшенно боялся попасть на фронт! Его бы там сразу убили! А знакомый врач нашел у него туберкулез! Он до семидесяти дожил. Я его сначала на Ново-Кунцевское похоронила, а потом на Ваганьковское перенесла. Все-таки, Ваганьковское солиднее. Я по чиновникам как пошла… А какое надгробье сделала! Чудо, а не надгробье! Из белого мрамора и черного лабрадора! Все идут и смотрят-не насмотрятся! Сама встречала вагоны с мрамором и гранитом, искала, чтоб на глыбе ни трещинки! Мне знакомый скульптор, тоже известный, Мереджинский, выбил барельеф… вон такой! – толстая старуха, обладательница баса и оптимизма, указала пальцем в сторону своей кровати на то, что я приняла, было, за некое абстрактное произведение искусства, висящее на стене…
– Вот такой барельеф! – Мой Макс в профиль. А это заготовка гипсовая… Мереджинский долго не соглашался, говорил, что завален работой выше головы, но я сумела его убедить. Я вообще, если что задумаю, то и выполню! Это у меня кровь такая, не течет по жилам, а гудит! Даже Мордвинова своего мужа на Ново-Кунцевском похоронила, а я вот своего, который ни разу никаким лауреатом не был, – в центре Москвы, на Ваганьковском, через несколько могил от Есенина! В мою честь по этому случаю Виктор Петрович дал приказ на кухню кондитеру Виктории торт «Триумф» испечь. И она испекла! Такая прелесть!
«Торт „Триумф“… торт „Триумф“, – перекладывалось в моем мозгу с боку на бок, ещё не находя себе точного места в системе свидетельских показаний, но явно не лишний во всей истории со смертью Мордвиновой. Тем более, что когда я пылесосила ковровую дорожку в коридоре, ко мне подошла Аллочка-Дюймовочка и как бы утешила:
– «Триумф» испекут для Серафимы Андреевны! Ей полегче стало…
– Да-а? – протянула я неопределенно.
– Не умеешь радоваться, когда другим хорошо, – укорила она меня.
– Да не, я устала…
– Ну это да, – согласилась. – Один пылесос потаскать чего стоит.
Когда уходила из этого Дома, полного загадок бытия, слышала, как в очередной раз хлопали двери и, поскрипывая дверью, шурша одеждами, позвенивая непременными серьгами-браслетами, старики-старушки струились по направлению к столовой – там их ждал ужин.
Я устала настолько, что еле брела. Ко мне пристроилась Зиночка, уборщица, та самая, которую тоже взяли из милости и которая приехала в Москву с окраины нашей развалившейся империи, чтоб перебиться, присмотреться, пристроиться. Голос у неё тихий, словно она всю жизнь прожила в палате с тяжелобольными. Она поведала мне:
– Тут хорошо, обед дают, ты чего не обедала?
– Мне никто не сказал.
– В другой раз иди к четырем. Все старики уже поедят, уйдут. Вычитают за обед, но немного. Выгода есть.
– Ой, я знаешь чего боюсь? Покойников. В этом доме столько старых-престарых, небось, часто умирают…
– А чего покойников бояться? Они тихие. Умрет кто, его накроют и унесут, – рассудительно ответила девочка крепенькая, щекастенькая, твердо ступающая по земле своими коротковатыми ножками. – Бояться надо знаешь кого? Кондитершу нашу, Викторию. Она знаешь какая ревнивая! Ей кажется, что её Володю все хотят отбить. Она знаешь как кричит на медсестру Аллочку! Весь Дом слышит! Володя тоже хорош – не расписывается с ней, тянет… И чего? Вместе же живут… Не понять мужиков…Прямо при всех скандалит! При актрисах и певцах!
– И часто?
– Очень.
– И никто из ветеранов не выступает?
– Есть которые начинают её воспитывать, объяснять, что не надо так… Другую давно бы выгнали. Виктория – ценный кадр, она здорово пирожки печет и торты. Терпят. А которым и не нравится.
Мне захотелось спросить её, как она тушила пожар в комнате Мордвиновой, но удержалась. Мало ли… Может, как-нибудь потом…
До Михаиловой квартиры-комнаты еле добрела, лишний раз порадовавшись, что его сосед отсутствует, дышит свежим воздухом на своем садово-огородном участке, и можно ходить голяком и пользоваться ванной сколько душе угодно.
Вымылась, простирнула кое-что, развесила, посмотрела по телевизору последние известия и со сладким стоном залезла в постель под простыню, выключила лампу. Лунный свет лег голубоватым мягко скособоченным квадратом поверх сумки, брошенной посреди комнаты.
И тут зазвонил телефон. Сняла трубку. Мужской веселый голос сквозь трески и разряды, возможно, электрические:
– Танечка, ты спишь? Подай голосок… Уже истомился, уже тело жаждет тела…
– Михаил!
– Он самый! Жажду обладать тобой, жажду поцелуя…
Хотела спросить:
– Ты что городишь-то?
Но вовремя спохватилась, догадалась – он проверил, жива ли, в тон отозвалась, почти рыдательно:
– Где ты? Где ты? Без тебя постель такая холодная…
Алексей? Можно было, конечно, углубиться в исследование этого вопроса… Но требовалось другое настроение. Меня хватило лишь на то. Чтобы уже сквозь навалившийся сон подбить кредит-дебет:
1. Мордвинова не могла сама встать и прошагать к противоположной стене, где стол с чайником, и включить кипятильник, висевший на стене, потому что, как сказала Вера Николаевна, поклонница лечения травами, у нее, у Тамары Сергеевны, было тяжелое заболевание – хрупкость костей, она пять лет не выходила из комнаты и в конце концов встала неудачно и сломала ногу.
2. Серафима Андреевна Обнорская, стародавняя соперница Мордвиновой, даже сумевшая отбить у неё мужа на год, обещала, если верит ученому бородачу Георгию Степановичу, убить Мордвинову, отомстить, стало быть, за то, что та разоблачила поддельность самых трогательных мест в её мемуарах под названием «Осенние думы».
3. Если «Быстрицкая», секретарша Удодова Валентина Алексеевна и сестра-хозяйка тетя Аня активно участвовали в дограбеже квартиренки погибшей Мордвиновой, то ни главврач Нина Викторовна, ни медсестричка Аллочка, ни Удодов не позволяют себе опуститься столь низко.
4. Володя, шофер… Ревнивая нерасписанная его жена Виктория. Володя – мастер на все руки. Он объявился в квартирке эстетствующего Георгия Степановича именно в тот момент, когда я возилась в ванной, и глянул мне в глаза с немалым интересом. Можно принять это за обычную заморочку парня, который привык нравиться, можно счесть, что он по каким-то особым своим соображениям решил явочным порядком осмотреть новую уборщицу…