355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Сергеева » Далёкое близкое » Текст книги (страница 2)
Далёкое близкое
  • Текст добавлен: 30 августа 2021, 18:03

Текст книги "Далёкое близкое"


Автор книги: Лидия Сергеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

II

Он не помнил, как и кто его нашёл, как попал в полевой госпиталь, не помнил, как оказался на операционном столе, как попал в вагон санитарного поезда… Очнулся через несколько суток от того, что кто–то, приподняв ему голову, как ребёнка, поил водой.

– Ну, что, танкист, жив? Вот и ладно, – раздался над ним ласковый женский голосок.

– Жив, – радостно подтвердил хриплый мужской голос.

Николай с трудом поднял веки. Как сквозь марлевую завесу, увидел склонённое над ним то ли девичье, то ли детское лицо.

– Жив, жив, – снова повторила сестричка, – вот и молодец!

Жив, – то ли подумал, то ли прошептал запёкшимися губами Николай и снова уснул.

Ещё несколько суток он, изредка возвращаясь из небытия, видел то склонённые над ним лица, то белые халаты или белые стены и никак не мог понять, где он находится. Больше всего удивляла тишина, от которой иногда звенело в ушах. И всё–таки молодой организм смог победить недуг: термометр, в течение многих дней не опускавшийся ниже сорока градусов, в конце концов, сдался, и ртутный столбик стал медленно опускаться.

– Кризис миновал, – сквозь сон услышал он тихий мужской голос.

Открыв глаза, увидел, как в тумане, что около него стоят трое в белых халатах: две женщины и один мужчина. Мужчина, судя по всему, был старшим в этой группе. Он приложил руку к запястью больного и вскоре подтвердил: «Теперь пойдёт на поправку!», после чего совсем тихо стал что–то говорить своим помощницам, одна из которых быстро записывала всё в блокнот.

– Ну, боец, – обратившись к Николаю, строго произнёс доктор, – больше не шали. Поправляйся, – договорил уже на ходу и подошёл к другому больному.

Окончательно придя в себя, Николай узнал, что лежит в госпитале, что госпиталь находится на Урале, в городе Магнитогорске и что на дворе тридцатое декабря. Последнее известие больше всего поразило его: он хорошо помнил, что тот последний бой был 16 декабря. Неужели он пролежал без сознания целых две недели? Выходит, что так. Вот и сестричка, делающая перевязку, это подтвердила:

– С того света, тебя, солдатик, вытащили, боялись, что не выживешь, сгоришь в жару. Думали, что заражение крови начнётся! Ещё и сильное переохлаждение было. Наверное, долго на снегу лежал. Скажи «спасибо» доктору!

– Спасибо, – растерявшись, прошептал Николай.

– Да не мне, а доктору, Леониду Ивановичу, хирургу!

– Скажу! И тебе, сестричка, спасибо. Рука у тебя легкая! Звать тебя как?

– Нина.

– Ишь ты, – вмешался в беседу лежащий за ширмой больной. – Поправился, значит, раз клинья к сестричке подбиваешь.

– Поправился, – чуть дрогнули в улыбке губы Нины. – Ещё с месячок полежит и молодцом станет, – добавила она, сосредоточенно обрабатывая рану.

И вот Николай в палате выздоравливающих. И на перевязки он ходит сам, и еду ему уже не приносят, как это было раньше, и уколы теперь делают только перед сном. Правда, силы этих уколов хватает не на всю ночь, да и эта её часть проходит в тревожных снах, от которых под утро в голове начинают тесниться невесёлые мысли. И есть от чего. По радио каждый день передают тревожные сводки: на всех фронтах идут затяжные кровопролитные бои, а самое главное – враг, хоть и отброшен от стен Сталинграда, продолжает упорное сопротивление. Николай в глубине души верит в благополучный исход битвы, но всё–таки не раз закрадывались у него сомнения: «а вдруг?» Слишком хорошо знал он, что от этого чудовища можно ждать всего. «Нет! Не может такого быть! – спорил он сам с собой. —

Не могли зря погибнуть мои товарищи! А моя «тридцать четвёрка»? Где она сейчас?» Он помнил каждую её деталь – от двигателя до последнего звена гусениц, помнил каждую царапину на броне, каждую заплатку. Помнил, сколько раз машина оберегала его от верной смерти.

Да и в последнем бою он остался жив только потому, что не успел выскочить из танка. Броня взяла на себя основной удар. Броня и трое его товарищей…

Близился конец января. Николая готовили к выписке. Рука по–прежнему бездействовала, только болеть стала ощутимо сильнее. После такого ранения путь был один – в тыл.

Видавшая виды полуторка, трясясь по разбитым улицам Магнитогорска, привезла его и ещё нескольких выздоровевших на железнодорожную станцию. А через несколько часов санитарный состав, доставивший в госпитали новую партию раненых, на обратном пути подобрал бывших пациентов и через несколько часов высадил в Челябинске, откуда Николаю легче было сесть на поезд, следовавший до нужной ему станции. Сам до конца не осознавая, почему возвращается туда, где не осталось у него ни дома, ни родных, он целые сутки провёл на вокзале, ожидая пассажирского поезда, который шёл бы до Новосибирска. Недалеко от этого города среди высоких холмов бескрайней тайги привольно раскинулось родное село Николая, куда все эти годы стремилась его душа. Он мог бы обосноваться где угодно, и, может быть, это было бы проще и быстрее, но непостижимая тоска по родным местам была сильнее трезвых мыслей и расчетов.

III

Время ожидания неожиданно растянулось. Как оказалось, пассажирские поезда на восток шли очень редко: поток эвакуировавшихся к этому времени поубавился, и в Сибирь шли, в основном, только товарные составы. Но здание вокзала было битком набито людьми. Чаще всего – женщинами с детьми. Сколько детских и женских глаз, наполненных горем и скорбью, увидел Николай за эти бесконечные сутки! И тем горче становилось от мысли, что он, мужчина, солдат, не в силах помочь ни этим женщинам с детьми на руках, ни осиротевшим детям, ни старикам. Единственное, что он мог, – поделиться с сидящими рядом людьми сухим пайком…

Будучи не в силах более смотреть на людское горе, он, выскочив из здания вокзала, решил «осаждать» товарные эшелоны, следовавшие за Урал. Первая его попытка не увенчалась успехом: начальник поезда оказался несговорчивым. Вторая – тоже: охрана у состава была такой, что и сам не решишься подойти ни к одному вагону.

С третьим поездом повезло. Начальник состава – усталый пожилой мужчина с красными от бессонницы глазами, проверив документы, после недолгих раздумий разрешил занять угол в товарном вагоне, перевозившем лошадей.

– Скажи, солдат, Евсеичу, что я разрешил. Под мою ответственность. А ты уж не подведи меня. Что не так – высажу, не обессудь. Только вагон тот без печки. Не замёрзнешь?

– Сибиряк я, мороз по нашим сибирским меркам сегодня не ахти. Не замёрзну! Спасибо Вам!

Евсеич оказался ещё не старым мужичком, внешность которого, в противоположность начальнику поезда, вовсе не напоминала о лишениях военного времени. Заросший щетиной, завернутый в позеленевший от времени тулуп, в стоптанных подшитых валенках и лохматой ушанке из овчины, из–под которой глядели на мир добрые серые глаза, он напоминал какого–то сказочного персонажа, по недоразумению оказавшегося в сутолоке людского потока, хлынувшего в разные стороны бескрайней страны.

– Эва ты! Ещё один постоялец к нам! – весело сообщил он то ли лошадкам, то ли кому–то ещё. И, обращаясь уже к Николаю, гостеприимно махнул рукой: «Заходи

в наши хоромы! Вон в том углу располагайся!»

По душевной доброте начальника поезда в вагоне нашлось место не только Николаю, но и ещё трем солдатам, покинувшим поле боя по причине тяжелых увечий. Один из них, увидев, что новый попутчик, как ни приноравливается, не может подняться, услужливо протянул руку. Прежде чем шагнуть внутрь, Николай огляделся. В широкий дверной проём проникал холодный воздух,

и в тумане сумеречного пространства обозначились наспех сколоченные загородки, заполненные лошадьми. При виде нового гостя животные, перебирая ногами

и прядя ушами, пугливо зафыркали. В просторном углу на ворохе сена расположились люди. Лиц их в полумраке вагона не было видно, но по одежде сразу стало понятно: все они – такие же, как он.

– Садись, солдат, – пригласил кто–то из них, – в ногах правды нет!

Сбросив на сено тощий вещевой мешок, Николай присел на свободное место. Представился. Привыкшие к полутьме глаза постепенно разглядели новых товарищей по путешествию. Привычно и без удивления отметил, что все они – молодые калеки, уже уплатившие войне страшную дань.

Паровозный гудок хрипло известил об отправлении. Евсеич, проворно вскочив в вагон, ловко задвинул дверь и, похлопав по крупу одну из лошадок, повалился на сено рядом с гостями.

– Чур, сынки, без курева! Мои красавицы табака не любят. И я тоже! Сумерничайте да ложитесь–ка спать! Отдыхайте пока, завтра каждому по наряду выпишу! Сенцом–то получше укройтесь, не застудить бы мне вас! Мороз на дворе!

Кто–то в полутьме придвинул к Николаю котелок

с остатками тёплого кипятка:

– Поешь! Сухари–то остались?

– А как же! Осталось немного, может, кто хочет?

– Мы до тебя уже поели! Ешь сам!

– А ты, Евсеич?

– Ишь, какой хлебосольный! Сытый я!

Николай впервые за эти двое суток с аппетитом съел пару размоченных в кипятке сухарей. Организм готов был принять и больше, но надо было растянуть довольствие до конца пути. Большую часть своего небогатого съестного запаса он раздал на вокзале: сам не мог есть, стыдно было делать это при виде голодных детских глаз. Уж кто–кто, а он с детства знал, что такое голод…

С наслаждением вытянув натруженные ноги, повалился на сено. «Вот теперь можно и поспать всласть, – с отрадой подумал он. – Товарняк аккурат до места довезёт». Но сон не приходил. Дремавшая днём боль в раненой руке, будто задавшись целью лишить Николая сна, как всегда, пробуждалась ночью. Он, боясь разбудить соседей, не ворочаясь, здоровой рукой бережно перекладывал ноющую руку то на грудь, то на живот, то вдоль туловища. Боль не унималась.

– Болит, сынок, – услышал он шёпот лежавшего рядом Евсеича. – Холодно ей! Дай–ка я тебя укрою. Согреешься, и ей полегчает. Рука–то правая, вот это плохо. Но ты молодой ещё! Бог даст, выправится рука, выправится!

Набросив на Николая что–то тёплое, Евсеич строго приказал: «Теперь спи!»

Тепло приятно растекалось по всему телу, боль в руке начала медленно затухать. Аромат сена, тёплый запах, шедший от лошадей, напомнили о далеком, почти забытом детстве в родном доме, где звонко и радостно жилось ему в окружении дружной и любящей семьи.

Во сне приснились ему отец с матерью, братья и сёстры. Сам он видел себя мальчиком, стоящим у родного дома,

в который никак не может войти. На крыльце толпилась вся семья, он чётко видел это и с радостью осознавал, что все они живы, только почему–то, как это всегда было во сне, не различал их лиц. Все протягивали к Коле руки, говорили что–то и жестами приглашали в дом. Он сделал несколько шагов навстречу, но подняться на крыльцо так

и не смог: с каждым шагом оно уплывало от него всё дальше и дальше…

Проснулся Николай от того, что вместе с морозным воздухом ворвался в вагон яркий луч дневного света.

Состав стоял на какой–то крупной станции: по громкоговорителю слышался то ли простуженный, то ли охрипший от крика голос диспетчера.

Евсеич был уже на ногах. Черпаком он ловко доставал из мешка овёс и, приговаривая что–то своё, только ему ведомое, бережно отсыпал положенную порцию каждой из своих подопечных. Тулупа на нём не было, одет он был

в старый полушубок, сквозь дыры которого то тут, то там торчали куски овчины. Николай взглянул на себя и обомлел: всю ночь он проспал под чужим тулупом. От неожиданного открытия стало не по себе:

– Евсеич, зачем?

– А, проснулся, сынок, – вместо ответа услышал он воркующий голос. – Вот и ладно! Сон – самый, что ни на есть, лучший доктор! Вставай, помогать будешь! Загнали нас в дальний тупик, видно, долгонько простоим! Двоих ребят я за водой для лошадок снарядил! А ты живой ногой сбегай за кипятком! Не заплутай на путях–то! Не скидывай шубу, не скидывай! Одевай и беги.

– Нельзя, патруль остановит!

– Оно и так, а я, старый пень, не подумал!

Когда Николай вернулся, Евсеич уже поил водой своих лошадок.

– Пей, пока не остыла! Ну, будет, будет, другим оставь, – поглаживая морду или шею каждой красавицы, ласково приговаривал он. И тут же, не поворачивая головы к людям, повелительно распоряжался: – Чего тянете? Есть пора! Кипяток стынет!

С того первого утра так и повелось: как только станция, так всем, у кого ноги целы, Евсеич разнарядку даёт… Постоянная забота этого человека о них, совсем ещё молодых людях, уже успевших увидеть страшный оскал войны, казалась совершенно неожиданной и в то же время счастливым случаем. Что–то тёплое, семейное витало в холодном воздухе товарного вагона, где нашли временный приют четверо искалеченных солдат, возвращавшихся

в родные места.

Пожалуй, впервые за последние годы Николай почувствовал такую заботу о себе. Глядя на Евсеича, ласково величавшего всех сынками, он всё чаще думал о родных. Больше всего – об отце. Помнил он их с матерью плохо, хотя, когда родителей не стало, было мальчику десять лет. Время стёрло их лица, но память бережно сохранила не черты, а скорее детские ощущения. Отец, в представлении сына, был высоким, руки были сильными, жилистыми, с шершавыми от работы ладонями. Мать, которую Коля никогда не видел сидящей без дела, наоборот, была маленькой, подвижной, и руки у неё всегда были мягкими, тёплыми и пахли как–то по–особому – домом, хлебом, молоком. Коля любил и ждал прикосновения родительских рук, и мягкой – материнской, и жесткой – отцовской…

Состав, побеждая расстояние, всё мчал и мчал на восток. И вот уже заветная цель совсем близко: где–то там, позади, остались Уральские горы. Поезд, набирая скорость, преодолевал просторы Сибирской равнины.

Все попутчики уже успели узнать, кто из них воевал в пехоте, кто в артиллерии, кто сражался с фашистами под бронёй танка. Они, совсем недавно видевшие смерть

в лицо, пока ещё мыслями своими были там, на передовой, где остались воевать их однополчане. И странным, несправедливым казалось Николаю, что ни он и ни один из его попутчиков уже никогда не сможет вернуться в строй. Ни девятнадцатилетний молчун Никита, стонущий во сне от невыносимой боли в ноге, которой у него уже больше нет, ни ровесник Никиты – одноглазый балагур Петька, ни самый старший из них – степенный Григорий, двадцати пяти лет от роду, старательно прячущий под ремень пустой рукав. Да и он, Николай, хоть и сохранили ему военные хирурги перебитую в локте руку, ничего ею делать уже не сможет: так и висит его правая рука, как плеть.

Какой уж из него вояка! Себя бы научиться одной рукой обслуживать!

Его, как и каждого из новых товарищей, месяцы госпиталей приучили к тому, что его боль и увечье – не самое страшное. Видели они солдат, лишившихся обеих рук или ног, видели физические и душевные страдания братьев по несчастью и потому не сетовали на свою судьбу. Стремясь скоротать время, рассказывали друг другу истории из своей не такой уж далёкой службы, а когда чувствовали, что кто–то из собеседников взгрустнул, задумался, начинали «травить» солдатские байки, вспоминали курьезные эпизоды из своей военной жизни. И только ночью, оставшись наедине со своими мыслями, каждый из них

с тревогой думал о будущем.

А поезд, уступая дорогу встречным эшелонам, пропуская пассажирские составы, двигался туда, откуда когда–то, здоровые и полные решимости разгромить врага, ушли они на войну. Теперь в сторону фронта спешат другие эшелоны, другие мужчины и мальчишки едут на фронт. Бережно зачехлённые, стоят на платформах новенькие танки и орудия, собранные руками женщин и подростков, вставших к станкам вместо мужей и отцов.

Провожая взглядом очередной состав, вчерашние бойцы, не сговариваясь, надолго замолкали. То ли от осознания своей непричастности к будущей победе, в которую они, несмотря ни на что, свято верили, то ли от собственного бессилия что–либо изменить.

Чем короче становилось расстояние до родных мест, тем чаще разговоры заходили о доме и о тех, кто ждёт их возвращения. Николая не ждал никто. Григория ждут родители, красавица жена и крошечный сын, которого он ещё не видел. Возвращения Петра ждет большая семья: отец и мать, братья и сёстры, а ещё – соседская девчушка, приславшая ему на фронт поздравление с днём рождения.

Петька весьма доволен последним обстоятельством

и на правах бывалого сердцееда пристаёт к Никите:

– Никитка! А у тебя–то была до войны зазноба?

– Не было, – посопев носом и качая головой, отвечает Никита. Помолчав, смущённо шепчет: – Одна девчонка нравилась, но я ей об этом не говорил.

– Так теперь вот и признаешься!

– Нее! Куда я ей такой!

– Ну, не скажи! Нашего брата теперь немного в целости останется, каждый в цене будет, хоть безрукий, хоть безногий, да хоть и безглазый, – продолжал балаболить Петька.

– Никому я не нужен.

– Заладил: никому, никому! Папке с мамкой нужен!

– Нет у меня отца! – в сердцах бросил Никита. – Мамка меня одна поднимала. Думал, вырасту, помощником буду, а теперь опять на шею ей садиться.

Разговор на этом прервался. Даже Пётр не нашёлся, что ответить. Задумался. Ведь и он сам, хоть и о двух руках

и двух ногах, тоже калека теперь. Мать с отцом примут его любого, а насчёт девчат не так–то просто! Но долго молчать Петька не мог. Почувствовав, что задел Никитку за живое, долго рассуждал о материнской любви, о том, что мать калеку ещё больше любить будет, что вместо ног после войны такие протезы ставить будут, что хоть танцуй в них. Никита молчал. Григорий единственной рукой двинул разговорившегося Петьку то ли по уху, то ли по плечу. Тот сдачи не дал, даже не обиделся. Но замолк.

– Не поеду я к мамке, – срывающимся от слёз голосом неожиданно завопил Никита. – Не поеду! Пусть думает, что я без вести пропал. Поплачет, поплачет да и успокоится. Не поеду! И всё!

– Ну и дурачок ты! – неожиданно вступил в разговор Евсеич, до этого не встревавший в беседу. Его ласковый говорок постепенно набирал силу. – Как у тебя язык повернулся это сказать? Надо же! К мамке он не поедет! Значит, себя ты больше мамки любишь? Да если бы обо мне сын так сказал, я бы его вожжами как следует угостил, чтобы больше такое и на ум не приходило! Болтаешь, что ни попадя! Мать там ночами не спит, тебя ожидаючи. А ты – не поеду! Дурачок ты! Не знаешь ещё, что сильнее родительской любви нет ничего на свете!

Всхлипнув пару раз, Никита затих. А Евсеич, словно

у него самого прорвало кровоточащую рану, прерываясь время от времени, продолжал:

– У меня у самого четыре сына на фронте. Один погиб под Москвой. Скоро год будет. Другой сейчас в госпитале по ранению лежит. Пишет, что ранен. Не тяжело: кость не задета. Поправится – и снова на фронт. Третьего пока Господь хранит. А от младшего уже два месяца весточки нет. Мать места себе не находит. И у меня в мыслях всякое бродит: вдруг в плен попал к немцу? Это, считай, пропал человек. А может, где убитый лежит, не похороненный? Я мать успокаиваю: если бы убитым нашли, то похоронка пришла, без вести пропал, тоже бы давно бумага пришла, а раз нет, значит, живой. Может, в госпитале раненый лежит, и написать нам пока нет возможности. А мог и в окружение попасть.… Опять же старухе своей говорю, что из окружения можно выйти. Это бы самое наилучшее из всего. А вот мёртвым–то я его не могу представить. Не могу! Живой, значит, сынок! Да если бы он хоть калекой в дом вернулся, мы со старухой посадили бы его на лавку и любовались на него! Главное – живой! А ты, Никитка, совсем глупый ещё, хоть и успел повоевать. Сколько на фронте–то был?

– Недели не прошло, – шмыгнув носом, виновато буркнул тот.

– Да, дела! Недолго! Дорого тебе эта неделя стала! Но ты, сынок, не горюй! Без ноги, но живой! Это беда, не беда! Руки у тебя целы, найдёшь дело, – придвинувшись поближе к Никите, заключил Евсеич. – А про мамку я так скажу: рада она будет, когда вернёшься, ой как рада. Верь мне, сынок, я жизнь прожил, чего бы мне тебя в обман вводить.

С этими словами Евсеич встал и, засуетившись, направился к своим кобылкам. Слышно было, как говорит он

с ними о чём–то, а о чём – не разобрать.

Все примолкли. Да и было о чём помолчать! Сколько горя проклятый немец людям принёс! Скольких погубил, скольких покалечил, скольких сиротами оставил! Все примолкли, даже неугомонный Петька. Памятуя об оплеухе, к Никитке с вопросами больше не приставал.

Испытывая постоянную нужду работать языком, стал мурлыкать себе под нос песни, безбожно перевирая мотив и слова. Но вскоре это занятие его утомило.

– Эй, танкист, – почему–то не по имени обратился он

к Николаю. Ты кем до войны был? Ну, работал кем?

– Учителем, детей учил!

– Вот это да! И как же тебя величали?

– Как и положено, по имени–отчеству – Николаем Викторовичем!

– Чудно! Ты ж молодой совсем был?

– А ты что, своего учителя Колькой бы звал? – вставил своё веское слово Григорий, всё еще сердитый на балагура.

– Не, я по батюшке звал! Учительница у нас была, так ведь она пожилая, годов сорок, наверняка, было! А тут молодого парня по отчеству! Чудно!

– Тебе чудно, а мне нет! Гляжу я на тебя и удивляюсь, дремучий ты какой–то, – опять укорил Гриша.

– Ладно, ладно, сынки, не спорьте, – наговорившись со своими кобылками, вмешался в спор Евсеич. – Учителя по отчеству зовут, потому что уважают за грамоту, за ум. Не каждый на учителя выучиться может!

– Да, – простодушно согласился Пётр. – Я вот только пять классов прошёл. Отец меня и ругал, и ремнём порол, а я всё равно учиться не захотел. Да и способностей у меня нету. Мне легче в поле или в лесу работать, чем за книгой сидеть.

– Ну вот, пехота, и помалкивай, – уже шутливо проговорил Гриша.

– А как же ты теперь, Коля, работать–то будешь? – сменив тон, озабоченно спросил Пётр. – Правой рукой писать надо, а у тебя, почитай, она только для вида.

– Левой научится. У некоторых людей она отроду рабочая. Лучше, чем правой, ей орудуют. Левши называются, – вставил своё веское слово Евсеич.

Они продолжали ещё о чем–то говорить, а Николай снова ушёл в себя. Да, нелегко, ему, сироте, было выбиться

в люди. Всего он добился сам: знал, что другого пути нет. Крепко отцовское наставление помнил.

Старшие братья и сёстры Коли по два–три класса отучились и помощниками в хозяйстве стали: много в семье едоков было. Как соберутся за столом гуртом – стараются один перед одним. Ребятишки столько умнут, что взрослому и не одолеть. Такую орду одному отцу не прокормить, вот и не стал он настаивать, чтобы старшие дети дальше учились, тем более, что у них особой тяги к грамоте видно не было. А вот с младшими – другое дело. Когда Вася в школу пошёл, учительница нахвалиться на мальчика не могла, от неё дивное слово о сыне отец услышал: «одарённый». Коля младше брата был, тянулся за Васей и в игре, и в учёбе. Ещё до школы читать и писать печатными буквами научился, потому отец им не меньше, чем Васей, гордился, а, может, и больше. Из всех братьев и сестёр он считал Васю с Колей самыми способными к грамоте. По вечерам, вернувшись с поля, наставлял сыновей: «Учитесь, сынки! Я досыта есть не буду, но вас в люди выведу! Кем ты, Миколка, хочешь быть? Хорошо бы на фельдшера тебя выучить, нас бы с матерью на старости лет поддерживал. А то бы на ветеринара! Тоже дело нужное, особенно на селе! А Васю – на учителя! Ишь, как ловко он брата читать научил!» Коля слушал отцовские наставления и верил, что так оно и будет. Но при отце он только один класс окончил. Потом, после большого перерыва, уже сиротой, начальную школу, почитай, за год прошёл. Школа в деревне малокомплектной была, все классы

в одной комнате учились, вот он и старался к старшим тянуться. В «семилетку» бегал за несколько километров от дома, но свидетельство о семилетнем образовании «с отличием» получил. Отец бы порадовался! В те годы окончившие семь классов большими грамотеями считались, даже в учителя могли пойти!

Советская власть таланты ценила и отправила лучшего ученика школы в педучилище. И наголодался Николай там, и нахолодался, но и училище окончил с отличием! Мог бы дальше учиться, однако анкета подвела. Работать пошёл. Восемнадцати лет не было, как учительствовать начал. Детишек в начальной школе учил. Через два года завучем назначили. Только недолго работать пришлось. Призвали в армию, в РККА…

Ход мыслей неожиданно прервался. Поезд сбавил ход, значит, скоро остановка. Хорошо бы кипяточку раздобыть!

Евсеич еще до полной остановки состава успел понять, что остановка длинной не будет: не на край, а в середину путей поезд загоняют.

– Бегите, сынки, вдвоём, да в оба глядите, чтоб не отстать, – сунув котелки, скомандовал Григорию и Николаю.

– Давай лучше я сбегаю, – вызвался Пётр, – А то

у них две руки на двоих.

– Ну, беги один, сынок!

Петька умудрился притащить, почти не расплескав, два котелка, из которых весело и аппетитно вырывался пар.

– Какой ты ловкий, – похваливал Евсеич, заваривая

в одной из посудин какую–то траву. – У нас ещё такого крутого кипятка ни разу не было!

– А то, – гордо принял похвалу Петька, – я в колхозе в передовиках числился. И теперь не отстану от других: руки–ноги целы, а глаз работе не помеха. У нас в семье все работящие – и парни, и девки. Ты, Коля, – неожиданно обратился он к Николаю, – ехал бы к нам в деревню. Школа у нас есть. Мы тебе там и жену подыщем. Ну, хоть и из моих сестёр кого–нибудь облюбуешь. У нас в роду все красивые! Поехали, Коля! Что тебе на родину ехать, раз там родни нету?

– Мели, Емеля, твоя неделя, – весело оборвал товарища Гриша. – Полно болтать–то! Сухари доставай!

– А что? Разве я что плохое сказал, – обиделся Петька. – Я ж не о себе думаю. Сколько из нашей деревни молодых парней на фронт забрали? А сколько похоронок уже пришло! Что девки да бабы делать будут без мужиков? Так и деревня заглохнет! Поехали, Коля! Породнимся или нет, я тебя принародно только по имени–отчеству звать буду!

– Ну, голова, ну, голова, – расхохотался Гриша, – мы–то думали, что ты только балаболить можешь! А ты в корень зришь! Ишь ты, всё наперёд продумал!

Под хохот и прибаутки поужинали и улеглись спать. Евсеич, добавив лошадкам корма и навалив на спящих побольше сена, опять примостился рядом с Николаем. Тот, полулёжа, укачивал, как дитя, замотанную для тепла руку.

– Евсеич, – начал он, – ты не горюй, что писем от сына нет! Полевая почта, может, заблудилась, и почтальона могли убить. Транспорт под бомбёжку или под обстрел попал. Война, фронт! Всякое может случиться! Домой вернёшься, а там письмо лежит, а то и не одно!

– Дай–то Бог! Дай–то Бог!

– Если бы что случилось, давно бы из части дали знать. Значит, воюет.

– Дай–то Бог!

– Лет–то ему сколько?

– Девятнадцать! Они у меня один другим шли. Самому старшему – двадцать пять. Второй сын на год младше. Через месяц было бы ему двадцать четыре года. На двадцать третьем году погиб. «Пал смертью храбрых», – командир и комиссар написали. А третьему сынку двадцать один год исполнился. В госпитале он сейчас лежит.

«Не волнуйтесь, пишет, мама и папа, ранение не тяжёлое, скоро снова в строю буду». Четыре сына мы со старухой вырастили. Ещё трое было, да все в малом возрасте померли. Всё мальчики, ни одной дочки Бог не дал. Если еще кого из сынов война заберёт, то и нам со старухой не жить. Не выдержит она! Сердце материнское не выдержит!

– А тебе–то, сколько лет, Евсеич?

– Сорок пять годков мне.

– Так какой же ты старик? Ты и не старый вовсе!

– Телом я, может, и не старый, а душа–то, как пеплом посыпана. И своего горя хватает, и на других мочи нет смотреть. За что люди страдают? Да вот хоть и вы все. Жить бы да жить, детей рожать, а вам такое испытание выпало! Ребята хоть к родителям едут, а ты? Теперь и за тебя душа у меня болит. И за Никитку! Хватит ли у него натуры со своей бедой справиться? Молоденький ещё, совсем мальчонка! Одна надежда на мать! А тебя кто встретит–пригреет?

– Добрых людей много, вот и ты, Евсеич, встретился. Гляжу на тебя и отца с матерью вспоминаю! Как родной ты мне за эти дни стал!

– Стал–то, может, и стал, да разлучимся мы с тобой совсем скоро! Вряд ли свидимся! Но адресок свой я тебе оставлю! Жизнь прижмёт, приезжай! За сына нам со старухой будешь! А уж письмо черкни обязательно, когда рука поправится. Ты за неё не печалься, поправится рука. Ещё жену да деток ей обнимать будешь!

– Не знаю! Хирург в госпитале сказал, что нерв перебит. Много не обещал, но сказал, что возможности человека даже медицина не может предсказать.

– Вот видишь, сынок! Этими словами он тебя обнадёжить хотел, веру в тебе поддержать. Ты и верь, что всё хорошо будет!

– И ты верь, что вернутся сыновья твои!

– Давай Бог, – снова, как заклинание, повторил Евсеич. – Однако заговорились мы с тобой. Давай спать,

сынок!

Покряхтев, поохав, он положил на Николая охапку сена, умяв и плотнее подоткнув с боков. И слово «сынок», и эта трогательная забота вновь всколыхнули сердце солдата. Сразу мать вспомнилась: она всегда перед сном постельку поправляла.

Сон не приходил. Евсеич, судя по всему, тоже не спал. Слышно было, как, вздохнув, шептал он одно и то же: «Дай–то Бог!»

«Вот какой человек, – думал про него Николай. – Своё горе прячет, а за нас всей душой переживает, как отец родной». И снова, то ли в полудрёме, то ли наяву видел он себя мальчиком. Вот с узелком провизии радостно спешит на поле к отцу и старшим братьям. Вот, завидев подводу,

в неизъяснимом восторге кидается навстречу и, пьяный от счастья, бросается в сильные отцовские руки, чтобы потом торжествующе въехать вместе со всеми в родной двор. Вот вместе с Васей бежит на речку и, сняв штаны, голышом бросается в тёплую воду, ныряет и плещется, а тысячи и тысячи поднятых им капель играют и переливаются радугой в лучах вечернего солнца. Вот вместе со всеми сидит за столом и ложками чинно черпает из общей миски наваристые щи, и вместе со всеми дружно хохочет, когда отец, заметив, что кто–то раньше положенного мясо из миски таскать начал, гулко бьёт торопыгу по лбу деревянной ложкой.

Николай часто задумывался, почему, как только он стал себя осознавать, жизнь его была наполнена ощущением радости и счастья? Ведь она, его жизнь, даже в раннем возрасте не была сплошным праздником. У него, как и у каждого в семье, были свои обязанности. Но обязанности эти не были принуждением, просто каждый ребёнок знал, что не выполнить порученное – нельзя. До сих пор со стыдом вспоминает, как однажды мама послала их вдвоём с Васей за ягодой. Надо было перейти реку вброд и набрать в лесу по туеску черёмухи. День был жаркий, мальчики просидели в реке добрую половину дня, а потом, когда солнце уже клонилось к закату, побоялись идти в лес. Мама ни журить, ни наказывать их не стала, просто следующим утром на столе не оказалось пирогов, которые в воскресный день всегда подавались на стол. И хоть семья в те годы жила в достатке и не голодала, сам этот факт был для провинившихся хуже любого наказания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю