Текст книги "Бездна. Повествование, основанное на документах."
Автор книги: Лев Гинзбург
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Из обвинительного заключения по делу Скрипкина, Еськова, Сухова и др
Управлением Комитета государственной безопасности при Совете Министров Союза ССР по Краснодарскому краю за активную карательную деятельность и личное участие в массовом уничтожении мирного населения арестованы бывшие эсэсовцы гитлеровского карательного органа «зондеркоманды СС 10-а»: ВЕЙХ Алоис Карлович, он же Александр Христианоеич, СКРИПКИН Валентин Михайлович, ЕСЬКОВ Михаил Трофимович, СУХОВ Андрей Устинович, СУРГУЛАДЗЕ Валериан Давыдович, ЖИРУХИН Николай Павлович, БУГЛАК Емельян Андреевич, ДЗАМПАЕВ Урузбек Татарканович и ПСАРЕВ Николай Степанович.
Зондеркоманда СС 10-а, будучи созданной гитлеровским командованием еще на территории Германии, в 1942 году была переброшена в Крым, где приняла активное участие в борьбе с крымскими патриотами, производя среди жителей Крыма массовые экзекуции. Через несколько дней команда перебазировалась в Мариуполь, затем на территорию Ростовской области, а позднее в город Ростов-на-Дону…
Совершая повальные обыски и аресты советских людей, палачи команды применяли к своим жертвам неслыханные жестокости, изощряясь в методах пыток и истязаний ни в чем не повинных советских граждан…
Истребление мирного населения… производилось с помощью автомашины, именуемой «душегубкой», и путем массовых расстрелов… За время нахождения команды в Ростове карателями умерщвлено, расстреляно и заживо закопано несколько тысяч советских граждан, в числе которых были женщины, старики и дети.
С оккупацией гитлеровскими войсками города Краснодара зондеркоманда в начале августа 1942 года из Ростова переехала в Краснодар. С прибытием команды в Краснодар в городе начались аресты, обыски и массовое истребление населения…
В городе Краснодаре был создан ряд карательных групп зондеркоманды: в Новороссийске, Анапе, Ейске и других городах края.
В начале 1943 года зондеркоманда СС 10-а в связи с отступлением гитлеровских войск из Краснодарского края перебралась снова в Крым, а затем через несколько дней прибыла в Белоруссию и разместилась в городе Мозыре.
Прибыв в Белоруссию, обвиняемые совместно с другими эсэсовцами команды, которая к этому времени была переименована в «Кавказскую роту», приняли активное участие в борьбе с белорусскими партизанами и другими патриотами Белоруссии. Только в одной деревне Жуки Мозырского района карателями… было истреблено более 700 советских граждан.
В конце лета 1943 года «Кавказская рота» прибыла в Польшу, разместилась в городе Люблине и была придана Люблинскому СД. В Польше, так же как и на территории СССР, каратели принимали активное участие в борьбе с польскими патриотами и в расстрелах мирного населения.
Весь путь зондеркоманды СС 10-а, а позднее «Кавказской роты», обагрен человеческой кровью, омыт слезами женщин и детей, сопровождался криками истязаемых и плачем маленьких детей, просящих карателей не убивать их.
Расследованием установлено, что привлеченные по делу обвиняемые ПСАРЕВ, ДЗАМПАЕВ, ВЕЙХ, ЕСЬКОВ, БУГЛАК, СУХОВ, СКРИПКИН, ЖИРУХИН и СУРГУЛАДЗЕ принимали непосредственное участие во многих массовых арестах, истязаниях, расстрелах и умерщвлении советских граждан в машине «душегубке», совершаемых зондеркомандой СС 10-а на территории Краснодарского края, Ростовской области, Белорусской ССР, а некоторые из обвиняемых участвовали в истреблении патриотов и в других злодеяниях на территории Польской Народной Республики.
Эсэсовцы, под руководством главаря зондеркоманды СС 10-а палача КРИСТМАНА, учиняли дикие расправы над советско-партийным активом, военнопленными Советской Армии и лицами еврейской национальности…
Кристман
…Разыскивается по списку военных преступников как организатор массовых казней в городах Таганрог, Ростов, Краснодар, Ейск, Новороссийск, Мозырь, а также в связи с массовым истреблением военнопленных, —
КРИСТМАН КУРТ, доктор, род. 1. 6. 1907 г. в Мюнхене. Член НСДАП с 1. 5. 1933 г., партийный билет № 3203599. Личный № СС – 103057. Оберштурмбанфюрер СС (подполковник).
12. 3. 1931 г. – сдал 1-й юридический госэкзамен.
20. 4. 1934 г. – сдал 2-й юридический госэкзамен с отличием.
Прохождение службы:
21.4.34–14.11.37 г. – Главное управление имперской безопасности. Референт по вопросам прессы и марксизма.
15. 11. 37–16, 6. 38 г. – Главное управление имперской безопасности. Старший референт.
17. 6. 38–1. 12. 39 г. – Гестапо г. Мюнхена. Следователь.
1. 12. 39–1942 г. – Гестапо г. Зальцбурга. Начальник гестапо. Старший правительственный советник.
1942–1943 г. – Действующая армия. Начальник зондеркоманды СС 10-а.
1943–1944 г. – Гестапо г. Клагенфурта. Начальник гестапо.
1944–1945 г. – Гестапо г. Кобленца. Начальник гестапо.
В 1963 году я был в Западной Германии дважды – летом и осенью; конечно, не Кристмана ехал искать и не за военными преступниками отправился в путешествие. Я собирал там стихи – в Гамбурге, в Штутгарте, в Мюнхене. Привез в Москву целый букет – рифмованные, ухоженные и без ритма, без рифм, где строки торчат как репьи, как сухие стебли. Пишут сейчас преимущественно о серьезных вещах, вроде жизни и смерти, и о том, как все надоело – и политика, и война, и мир, и нужда, и благополучие.
Никто из этих поэтов не знает, чего он хочет, – «ах, сытые, сытые свиньи, игроки в гольф», – но и «политруки» им тоже не нравятся, и есть у них одна только утеха – вот так возлежать длинными ногами в потолок и ухмыляться в ожидании чего-то. А что значит это «что-то», они сами не знают: атомная война, или всемирный потоп, или революция, или, может быть, контрреволюция. Все им противно, они то и дело издеваются, прямо-таки ненавистью исходят к своим уютным, обставленным квартирам, и к своим автомобилям, и к «частной собственности», но спросите, хотят ли они социализма, они скорчат такую гримасу, что вам уже не захочется их ни о чем спрашивать.
А впрочем, какое мне до них дело в этой книге, где я нахожусь на глубине в двадцать лет, где женщина из Таганрога прячется с тремя своими детьми в кукурузном поле, а в полицейском участке стоят в очереди на регистрацию жители Новороссийска, и во дворе зондеркоманды в Краснодаре идет разгрузка тюремного автобуса с арестованными. И резко пахнет кровью, потом и дезинфекцией…
Мои молодые поэты знают обо всем этом понаслышке или из книг, и они не хотят войны потому, что это – неуютно, и надо рано вставать, и как это так– кто-то будет ими командовать, и зачем все это нужно? Все это устарело. Теперь даже если война, военная служба, то пусть при помощи кнопок, чтобы, лежа на диване, вот так нажимать на белый пластмассовый клавиш – и все решится само по себе…
Но я должен собрать их стихи, и я слушаю, как они бубнят мне свои стихотворные откровения (стихи теперь принято читать без пафоса – бормотать), и я делаю вид, что понимаю внутренний, скрытый за словами смысл, хотя не понимаю ровным счетом ничего: слышу отдельные слова, а взятые вместе они для меня ничего не значат… И я досадую на свою отсталость, на беспомощную приверженность логике, «здравому смыслу», а может быть, дело не в отсталости, а в том, что я слишком переполнен Краснодаром, Ейском, фантастической близостью к Кристману, который живет где-то здесь, рядом с этими стихами, в то время как Скрипкина конвойный старшина-сверхсрочник ежедневно доставляет из тюрьмы в кабинет к следователю…
И я, пронзенный странной взаимосвязью явлений, сейчас вот, приготовившись было рассказывать о Кристмане, откладываю в сторону свои записи и совершенно отчетливо представляю себе, как я ехал по Западной Германии в поезде.
…Бесшумно ходят стеклянные двери, и в застекленных купе сидят в сладковатом табачном дыму исполненные чувства собственного достоинства пассажиры, и уютно качаются в сетках чемоданы, и поездной кельнер церемонно разливает в чашечки кофе, и на диванах – скомканные газеты, скомканная Кристин Киллер, скомканный Кеннеди, который тогда еще не был убит.
Я смотрю в окно: стеклянные корпуса заводов, дымные серокаменные улицы, мутный свет фонаря в тумане и ранние огни в окнах домов. Города следуют за городами, один город перерастает в другой, красные вывески баров, пивных, погашенные на ночь буквы. Перроны с привокзальными буфетами, стеклянные, облепленные обложками иллюстрированных журналов киоски, пассажиры в плащах, с поднятыми воротниками, дамы с собачками, проводник с красной, похожей на орденскую ленту, портупеей через плечо…
И все это так, словно ничего не было, и не обливалась кровью Европа, и детей не кидали во рвы…
И вдруг меня охватывает непонятное чувство жалости к этим людям, к Европе, оттого, что есть ощущение непрочности, что так легко все это разрушить, разбить стекло, фонарь, окна, перевернуть все это утро вверх дном и длинноногих чудаков, обритых, плачущих, загнать за колючую проволоку – ведь так уже бывало однажды…
И вновь я думаю о Краснодаре, о Кристмане и о том, почему, собственно, на каком основании в угловом розовом доме, в чужой стране, в чужом кабинете должен был восседать за длинным столом маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами, и какой смысл, какое значение и какая польза в том, что он умел пронзать, просверливать собеседника взглядом – качество, которое в нем особенно ценило начальство и женщины. У него был действительно леденящий сердце взгляд, вернее – четыре разновидности взгляда, один из которых предназначался для подчиненных и для женщин, другой – для допрашиваемых, третий – для товарищей и четвертый – для вышестоящих.
И все это казалось важным, существенным, тщательно отработанным: взгляды, холодная непроницаемость лица и тонкие, в злой беспредметной иронии губы, и фуражка с высокой тульей и кокардой-черепом.
Сейчас такой «персонаж» в такой форме – ерунда, кукла, бутафория, фигура из кинофильма или театральной постановки, между тем было время – перед ним трепетали и каблуками «выклацывали», и личный повар Бруно пек ему торты, и на допросах в огромном его кабинете харкали кровью арестованные, а на третьем этаже, в верхней комнате, сидела, ждала вечера наложница Томка, и два пса у него было громадных, две овчарки…
С этой вот Томкой, наложницей Кристмана, я встретился в зимней ледяной Москве. Был очень морозный, так что пар отовсюду валил, день, – я ждал Томку в метро; она приехала из далекого города по делам, мы с ней предварительно списались, и она обещала мне рассказать про Кристмана все, что помнит, хотя прошло уже двадцать лет, «но, – как она писала, – такой ужас и через сто лет забыть невозможно». Я знал, что Томка была очень хороша собой – худенькая, черноволосая девчонка – и что попалась она ему в Краснодаре среди арестованных гестапо советских граждан. В 43-м году нашими войсками был взят в плен один из сослуживцев Кристмана, и в его показаниях было тогда отмечено, что Кристман «держит около себя девушку, брюнетку, лет 18–20, которая живет на отдельной квартире, снабжается питанием и никакой, помимо обслуживания Кристмана, работы не выполняет…»
Я стоял в метро и всматривался в лица поднимавшихся по эскалатору девушек, пока не услышал над собой голос: «Вы, наверно, меня ждете?..» Передо мной стояла высокая, сутулая и немолодая женщкна в черном пальто, повязанная платком, в больших зимних, похожих на мужские, ботинках, и во всем ее облике было что-то мужское, солдатское: большие, длинные руки, и грубые, красные пальцы, и широкий, почти солдатский шаг. Мы пришли ко мне, и та, которую я внутренне звал «Томкой», достала из сумки пачку папирос (это были тоненькие папироски, «гвоздики», и войной повеяло от их резкого, приторного дымка), затянулась и вот так, внутренне собравшись, уселась поплотней на стуле, словно приготовилась давать показания… Я знал, что Томка за свою службу у Кристмана (ведь она с зондеркомандой прошла до самой Италии) отбыла в свое время «срок», потом была амнистирована, и конечно же никаких дополнительных расследований ей опасаться не приходилось. Все же Томка была начеку, ждала, может быть, подвоха с моей стороны. Я ее успокоил как мог.
Она снова полезла в сумку, стала вынимать оттуда какие-то сложенные вчетверо, протершиеся на сгибах бумажки, справочки, копии, и я подумал о том, как однажды пошла наперекос ее жизнь и что возмездие для нее наступило не столько в виде отбытого «срока», сколько в виде этих бумажек.
Человек, имеющий такие бумажки, дорожит ими, хранит в самом надежном месте. То и дело их надо кому-то показывать, предъявлять: видите – здесь мне ответили так, а здесь так, и все законно. Идет время, человек стареет, жизнь меняется, а бумажки все еще нужны, это его щит и его оружие, а оружие не должно лежать без применения.
Вот в чем, между прочим, состояла расплата за те годы, которые Томка провела вместе с Кристманом, хоть и не по своей воле, а все же провела, и за то, что пока там, в подвале, расстреливали ее сверстников и сверстниц, она в своей комнате на третъем этаже сидела, ждала возвращения Кристмана из подвала, и хохотала с немцами, и ходила на кухню к повару Бруно, спрашивала, что нынче будет на обед, и рыжий, здоровенный Фриц Голендер, шофер душегубки, был ее задушевным приятелем. В этой душегубке, во время отступления команды, на марше, ей приходилось не раз ночевать – «навалим, бывало, матрацев и спим».
И вот Томка разложила передо мной пасьянсом свои справочки и начала рассказывать. Ее история началась с той минуты, когда ее, арестованную в облаве, доставили в кабинет к Кристману и она увидела человека очень маленького роста, худощавого, с острым лицом и гладко зачесанными назад волосами, «…Я сразу поняла, что это из начальства. Большой кабинет, ковер. Стол, покрытый зеленым сукном. И он – маленький, из-за стола его почти не видно. Здесь же, при нем, был Раабе, офицер, и его личный переводчик Литтих Сашка. Чувствовалось, что он – начальник, потому что перед ним выклацывали по стойке «смирно», как псы… Он посмотрел на меня и что-то сказал переводчику, я не поняла, и меня отправили в подвал, в одиночную камеру, совершенно без света, цементный пол, и ни досок, ни стула, к тому же вода на полу. Кушать давали – раз в сутки пол-литровая банка соевой муки, разболтанной на сырой воде. И всё… Я просидела дней десять, и вот опять меня вызывает Кристман. Посмотрел сальными глазами и говорит: «Видите, таких, как вы, мы расстреливаем, но мы благородные люди, можем с вами поступить иначе, если вы согласитесь работать с нами…» Я думаю: была не была, черт с вами, там поглядим, как я буду работать, – и тут же согласилась, дала подписку, и меня снова отправили в подвал, только уже в общую камеру… После этого подвала у меня вспыхнул ревматизм, я ног не чувствовала, криком кричала. Вообще на нас смотрели как на смертников. Сидела со мной одна казачка, она мне посоветовала полечить ноги мочевыми компрессами, и мне стало легче…»
Томка все это рассказывает уверенно: видно, много раз ей приходилось излагать свою эпопею, и в этой эпопее место наименее уязвимое и наиболее благополучное – начало.
«…Однажды приходит за мной в камеру Литтих. «Поедемте, говорит, в больницу». И меня под проливным дождем на линейке отвез в местную больницу, цивильную, на окраине Краснодара – на проверку и на излечение для дальнейшей моей работы, а в чем будет моя работа заключаться, я, конечно, не знала, хотя и догадывалась, а сама себе думала: может, я как-нибудь вырвусь, как-нибудь, как говорится, замнусь.
И вот через две недели я из больницы была выписана и доставлена обратно к Кристману, в помещение зондеркоманды. Дал он мне задание поселиться в комнатке, на верхнем этаже (со двора я не могла выходить никуда) и прикомандировал к себе: убирать его комнаты, печи топить… И тут-то началось ухаживание – век бы его не видеть…»
Томка надолго замолкает, курит, смотрит в пространство, туда, в сорок третий год… А я вижу ее совсем молоденькой, с черными распущенными волосами, сидящую в той комнатке, в зондеркомандовской светелке на верхнем этаже, смотрящую в окно. «…Из окна я видела машину-душегубку. Она всегда стояла против подвала, огромных размеров, как шеститонка-холодильник, только окрашенная в грязно-зеленый цвет, совершенно закрытая, сзади дверца. Каждый день туда заправляли партии людей, но я поначалу думала, что это отправляют их в другую тюрьму или на подсобное хозяйство…
По утрам я видела в окно построение. Дежурный офицер выстроит команду, и является он, коротыш. Что-то порявкает строго, поклацают они каблуками – ни улыбки, ничего. И он такой серьезный.
Вечерами вижу – горит Краснодар, уже наши, стало быть, приближаются…
Каждый вечер он приходил ко мне, я женщина, мне об этом рассказывать неловко, но слушайте. Придет он ко мне, прижмется, притулится, а когда дело доходит до основного – раздевайся догола (это у них принято), обцелует, обмилует, а потом ни то ни се… Он, конечно, свое удовольствие делал, но по-скотски, не так, как люди…
Женщина остается женщиной, и мне порой становилось обидно: никогда у него не было никакого угощения, чтоб выпить или сладости. Видимо, из жадности, я не знаю… Не было, чтоб он спросил хоть на ломаном языке или на мигах: «Как у тебя, Тома, что?..» Я была его наложницей, и он никогда не интересовался моим настроением, отношением, – раз сказал, значит, надо идти…
Но там в Краснодаре, в этой команде, мне попались добрые люди, на кухне при столовой, которая называлась «казино»: тетя Клара, повариха, и Бруно – повар. Бруно частенько что-нибудь да и уделит мне вкусненького: он был хороший человек и не разделял ихних действий. Бывало, увидит Кристмана, махнет рукой, скривится: «А, Тома, шайзе», – дерьмо, значит.
Кристман этого Бруно из-за тортов держал, очень он любил торт, а Бруно был до войны знатный кондитер. Но вообще Кристман ел не много, мне приходилось накрывать ему на стол. Супник ставишь, тарелки, – больше рисовые супы, борщей он не ел, потом что-нибудь мясное – или биточки, или зразы…
Иногда они устраивали балы, это называлось у них «камерадшафтсабенд». На таких балах одни только германские немцы присутствовали, даже переводчиков не допускали и женщин. Я потом, утром, убирала за ними – что там творилось!.. Столы перевернуты, все смешано, рюмки, посуда побита, на полу видно, как рвали, и до туалетов не доходили, и за маленьким там делали…
Помню рождество в Краснодаре – Кристману прислали из Германии елочку, веточку небольшую. Единственный раз он угостил меня тогда бонбонами в трубочках…»
Томка пришла в себя, уже не боится «подвоха», через двадцать лет изливает мне свою обиду на Кристмана, сводит счеты. Сейчас она курит нервно и зло, сухо нашептывает:
«…А сам имел жену в Германии, дочь-школьницу! Я узнала от Бруно, из разговоров, такой факт, что Кристман поехал в деревню на операцию, взял двух девочек, поиздевался над ними и расстрелял. Вообще расстреливали они почем зря, даже своих не жалели. Помню, был расстрелян один ихний солдат: то ли он пытался бежать, то ли что-то сказал, точно не помню, А еще один раз я сама видела, как расстреляли перед строем офицера-немца, доставленного в команду откуда-то с фронта: его казнили за то, что он пожалел людей, которых они убивают, и раскис. Но это было уже поздней, в Белоруссии…
Мне сейчас факты конкретных зверств над мирным населением перечислить трудно, потому что на операции я с ними не ездила, а вот возвращение их с операций, особенно из деревень, мне из окна приходилось наблюдать неоднократно. Въезжают во двор машины, все они высыпают, грязные, усталые. Тот тянет гуску, тот – курку, тот – какой-то мешок. Оружие на них на всех. Пух они обдирали с живого гуся, укладывали в конверт и посылали в Германию. Я никогда раньше не слыхала, чтоб с живого гуся пух обдирали, и возмущалась: как можно?
Отправляли в Германию сало, суровое полотно выбеленное, трикотаж – целые свертки… Что вам о них еще рассказать?
Книг у немцев вообще я не видела, чтоб они интересовались литературой, читали. Газеты были немецкие, какие – холера их знает.
Внешностью они мало чем выделялись, у многих были на пальцах понаделанные из монет кольца с изображением черепа. У меня впечатление было, что они не такие люди, как все, они изверги – и всё. Почему? А потому, что необычно они относились к людям. Кличка «руссише швайне» сплошь да рядом, была, особенно к еврейскому населению, а уж на нас, женщин, смотрели… Попробуй им не угодить.
Вот так я прожила при нем в Краснодаре до самого отступления, до февраля 43-го года, пока однажды не пришел ко мне вечером в комнату Литтих Сашка. Я думала, что вызывает к шефу (случалось, что он не сам за мной приходил, а звал через Сашку). Но оказалось, что нам приказ сворачиваться, отступать на Камышанскую. Под утро мы уже выехали. Чувствовалось, что все они, офицеры, страшно наэлектризованы, такое было впечатление, что они понимают, что очень нашкодили и единственный у них выход – удирать. Сашка – тот совсем приуныл: «Ну, Томка, достанется нам здесь. Кристман и высшие офицеры улетят на самолете, а нас всех, как рыбочек, схватят». Но не схватили. Под утро я выехала с кухней, вместе с Бруно, тетей Кларой и еще одной официанткой. Кристмана я в тот вечер не видела, только уже в Камышанской мы с ним встретились вновь…»
Она и не могла видеть в тот вечер Кристмана, я это знал из документов. Точно установлено, чем он занимался ночью перед отступлением зондеркоманды из Краснодара.
В ту ночь Кристман обходил здание зондеркоманды, спустился в подвал, в тюремные камеры. Эсэсовцы разносили канистры с бензином. Через двадцать минут вспыхнул огонь, заключенные бились головой о железные решетки.
В материалах Нюрнбергского процесса по этому поводу сказано: «…Быстро распространившееся пламя и взрывы предварительно заложенных мин сделали невозможным спасение заживо горящих заключенных. Из пламени удалось выскочить только одному, фамилия которого осталась невыясненной, так как он вскоре скончался в результате перенесенных пыток и полученных при пожаре ожогов…»
Об этом «одном», которому удалось «выскочить», я узнал теперь кое-какие подробности: он был красноармеец, узбек; во время пожара пытался выбраться из подвала через окно, немецкий часовой ударил его прикладом винтовки, выбил зубы. Но после того, как гестаповцы покинули помещение, красноармеец, окровавленный и обгоревший, выполз на улицу, где его подобрала жительница Краснодара Рожкова и затащила в свой дом. Через несколько часов он умер…
Существует и другой вариант, рассказанный Марией Ивановной Глуховой.
Мария Ивановна на следующее утро после пожара шла по улице Орджоникидзе, к жене своего брата Елене Выскребцовой, и, проходя мимо здания зондеркоманды, обратила внимание на то, что все окна подвала заложены камнями, а одно, угловое окно почему-то сломано: ни стекол, ни решеток, осталась только ниша, да и она повреждена.
«Вскоре я заметила, – сообщает Мария Ивановна, – как в этом окне что-то копошится, затем показались руки человека и исчезли. Я поняла, что кто-то пытается выбраться из подвала, но не может, и я поэтому решила ему помочь.
Подойдя к поврежденному окну, я увидела незнакомого мужчину: он хватался руками за подоконник и стремился вылезти в окно, однако у него не было сил сделать это. Руки у него были сильно обожжены, поэтому тянуть его за руки я не могла. Сняв с головы платок, я продела его мужчине под мышки и начала его тащить. С моей помощью он наконец выбрался. Был он не русский, но какой национальности, сказать не могу, среднего роста, лет 30–35, одет в краснофлотскую шинель, на ногах был только один ботинок, на руке висел котелок. Лицо у него сильно почернело, язык был прокушен.
Из подвала пахло чем-то горелым, доносился смрад.
В это время ко мне подбежал незнакомый мальчик, и мы вдвоем отвели мужчину в полуразрушенное здание школы, находившееся поблизости. В школе мы нашли неповрежденную комнату, где и положили мужчину.
Мальчик принес в котелке воды, и мы напоили раненого.
Я стала расспрашивать, что же с ним произошло, однако он говорить не мог, знаками объяснял, что его чем-то облили и подожгли. Потом он умолк…
Полагая, что в подвале могли остаться и другие люди, я вернулась к зданию гестапо и стала разбирать камни, которыми были заложены окна подвала. Они не были зацементированы, а просто сложены один на другой и легко вынимались.
За камнями в окнах оказались железные решетки, а стекла были выбиты.
Вскоре ко мне присоединилось несколько мужчин и женщин, которые, воспользовавшись отступлением немцев, прибежали к зданию зондеркоманды, надеясь спасти арестованных. Мы пробрались в подвал. Фонаря ни у кого не оказалось, поэтому мы освещали себе путь спичками и факелами из бумаги. Двери в коридор уже до нас были кем-то открыты, Когда мы зашли в коридор, то увидели там много обгоревших мужских трупов, но сколько их было, я сказать затрудняюсь, так как мы их не считали, да и освещение было очень слабое. В конце коридора у стены мы увидели обгоревший труп женщины, которая прижимала к груди труп ребенка, трех-четырех лет.
В глубине подвала, в левой стороне, часть стены была обрушена, оттуда шел сильный запах горелого мяса…»
* * *
Томка в это время была уже на западной окраине города, собрала свое барахлишко, сидела в обтянутом брезентом кухонном грузовике.
«…Запомнила я об этом отступлении только как ехали мы через Краснодар, видим – висят повешенные…»
И никакой попытки бежать, воспользоваться суматохой!
«…Да уж куда мне было бежать, если я как бы связала свою судьбу с ними».
От Кристмана действительно уйти было нелегко. Он цепко держал в своих руках не одну только Томку, вся команда, вплоть до старших офицеров, его боялась, такой он обладал силой. Может быть, тут играла свою роль должность Кристмана, огромные, неограниченные права, которые он имел над жизнью и смертью людей, права, которые его самого убеждали в том, что он является «сверхчеловеком».
Говорят: не место красит человека, а человек – место, но это не всегда так. Часто самое «место» возносит человека, определяет его значение в глазах других, и вся его «железная воля» объясняется тем, что ему, по своему служебному положению, не так уж трудно быть «железным». Попробуй воспротивиться этой воле – в действие будет приведен весь в его руках находящийся аппарат, и того, кто задумал противиться, сотрут в одну минуту.
Все же Кристман был, если судить по рассказам очевидцев и документам, натурой активной, а не кабинетным бюрократом. Его всегда влекло к активным действиям, к операциям, и в этой связи мне вспоминается разговор с одним человеком, хорошо знавшим дело Кристмана. Он предупреждал меня, чтобы я не особенно увлекался описанием кристмановского садизма, так как это и без меня всем известно, а обратил главное внимание на его оперативные качества, поскольку Кристман был очень опытный и ловкий контрразведчик. Именно этим, а не только садистскими наклонностями, он объяснял личное участие Кристмана почти во всех расстрелах и повешениях: казнь ему была дорога как завершение разработанной и осуществленной по его разработке операции, и, как истинный творец операции, он наслаждался конечным ее результатом.
Я с этим вполне согласен, но сейчас мне до оперативных талантов Кристмана нет никакого депа. Да и что означал этот оперативный зуд? Был азарт сыщика, ловца, когда Кристман пытался вскрыть подпольные группы, подпольные обкомы, райкомы, нащупать партизанских связных. Было удовлетворение, когда во время облавы на партизан заляжешь на склоне высоты, махнешь в кожаной перчатке рукой – и поползут по твоему взмаху солдаты, а потом возвращаешься, в грязи и в пыли, и прекрасную ощущаешь усталость. И была, как бы в награду за труды, радость допроса, когда перед тобой человек – у него руки, у него ноги, и у него борода, и губы, и вот всю эту гармонию его лица ты можешь нарушить, испортить в один миг, смазав ее кулаком или плетью. И потечет кровь, и этот благопристойный и приличный нос превратится в сливу, заплывет глаз, а тебе ничего ровным счетом за это не будет, тебе даже спасибо скажут и повысят в чине.
Была и другая радость, сладкая, тайная: там, за дымными просторами России, – сокровенная, интимная Германия, милый, мирный, святой в своей чистоте дом, где в длинных ночных рубахах дети и жена, которая ждет. И Кристман пакует чемоданы, он любовно укладывает туда куклу, медвежонка, и часы, и радиоприемник, и трикотаж, и меховые вещи. Томка однажды подсмотрела, как он собирал такую посылку, но вот выписка из показаний военнопленного эсэсовца: «В феврале 43-го года, при эвакуации зондеркоманды, Кристман заезжал в Симферополь, там оставил ценности – три сундука советских денег, а награбленное золото переправил в Германию…»
Но была еще, слава богу, и идея – потому что ничего бы не стоила вся эта война, и убийства, и рвы, было бы просто кровавое безумие, безобразие, если бы не идея, ради которой все это делается. С идеей жить было легко, удобно (всегда находилось внутреннее оправдание – «я одержим идеей», «я фанатик») и выгодно: за верность идее платили, причастность к ней сама по себе была источником дохода, она давала деньги и власть. И Кристман благодарил фюрера за то, что идея была такой выгодной, ясной, гениально простой: нужно очистить человечество от скверны («скверной» считалось все человечество, кроме немцев), через кровь и трупы проложить дорогу «новому порядку» (вся предыдущая история была, по существу, беспорядком) – и тогда на этой крови расцветут розы, и музыка будет играть, и все будут разговаривать по-немецки.
Вот как он жил, не жалея сил работал. Работы у Кристмана хватало, редко когда удавалось уложиться в составленный им самим распорядок дня: 7.40 – построение, информация о последних событиях (для офицеров), 8.00–12.00 – занятия, 12.00–13.00 – обед, 13.00–17.00 – занятия, с 17.00 – отдых.
Четыре оперативные группы занимались каждая своим делом. Лейтенант Кирмер, в прошлом полицейский сыщик, возглавлял группу (12 офицеров) по выявлению советского актива. Лейтенант Сарго отвечал за борьбу с партизанами, его группе доставалось больше всех. Но боевого опыта у Сарго было не много, до войны он был крупным виноделом и теперь еще тяготел к коммерции, присматривался к виноградникам под Краснодаром: неплохо бы прибрать их к рукам, построить здесь винный заводик…
Группу спецпроверки русского населения возглавлял лейтенант Пашен, старый разведчик, который в довоенные годы был резидентом чуть ли не во всех западноевропейских странах. Он хорошо изучил французов, англичан, итальянцев: каждая нация требовала своего подхода, своего «ключа»; впрочем, Пашен был убежден, что к каждому человеку при желании можно подобрать «ключ», надо только знать, какую человеческую эмоцию следует при случае использовать, потому что «сыграть» можно на всем – на убеждениях и предубеждениях, на достоинствах и недостатках, на любви и ненависти, на страхе и на отчаянной смелости, на самолюбии и на самоуничижении, на элементарном желании выжить и на отвращении к жизни.