Текст книги "Пират (сборник)"
Автор книги: Лев Брандт
Жанры:
Природа и животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
7
На пустыре, около мастерской Воробушкина, каждый вечер собирались подростки со всего Заречья. Последнее время на двух деревянных скамейках не хватало места.
Дети устраивались на земле, положив кирпичи или дощечки, а самые малые облюбовали нижние сучья старой вербы и облепляли их плотно, как грачи.
Все вместе сидели полукругом, плечо к плечу, голова к голове, и смотрели в центр полукруга, где сидел спиной к стене единственный взрослый среди этой детворы – Воробушкин.
Завтра начиналась очередная многодневная игра в «Камо», а сегодня дети еще раз слушают рассказ Воробушкина о Семене Аршаковиче Петросяне, известном под кличкой Камо. Митька слушает рассеянно: с завтрашнего дня он сам станет Камо – руководителем боевой дружины. Час тому назад его единодушно выбрали в предводители, и от счастья ему трудно спокойно сидеть на месте и слушать знакомый рассказ. Митька старается сосредоточиться и смотрит в лицо рассказчику. Это лицо, вот уже три года, он видит ежедневно. Прежде он считал его уродливым, потом привык и перестал замечать уродство. Но сегодня лицо Воробушкина вдруг показалось ему красивым и почти молодым. Митька не слушает, о чем говорит Воробушкин. Он начинает изучать лицо, словно собирается писать с Воробушкина портрет.
Лицо у Воробушкина сухое, плотно стянутое кожей, разделено на части резкими, глубокими морщинами. Крупный нос, когда-то давно рассеченный надвое, сросся криво, толстый белый рубец захватил, кроме носа, всю левую щеку.
Митька старается найти, что же изменило сейчас это лицо, и не может. Оно совсем такое, как обычно. Только легкий румянец выступил на скулах, да и тот слабо виден под копотью, да глаза… Глаза у Воробушкина большие, слегка выпуклые.
Сегодня они не кажутся строгими и очень сильно блестят. Митька вспоминает, что он уже раз видел такие глаза и такое лицо у своего друга.
Это было в начале весны, когда первый раз прилетел чужой белый турман и кувыркался над голубятней.
Но вот рассказчик потерял слово, откинулся немного назад и прикрыл глаза.
У него длинные, сухие веки, как у птицы.
И голова Воробушкина сразу становится похожей на голову какой-то незнакомой птицы. Переломленный нос изогнулся, как толстый клюв.
И все же эта птица сегодня кажется Митьке красивой. Он вспоминает начало их дружбы и улыбается в самом неподходящем месте рассказа.
Воробушкин кончил говорить, задумался и смотрел в одну точку.
Слушатели молчали – не то переживали услышанное, не то ждали, что Воробушкин еще что-нибудь прибавит. Но Воробушкин ничего не прибавил, он прислонился к стене и закрыл глаза.
Тогда самый малый, слушавший первый раз, спросил:
– Он красивый был… Камо?
Воробушкин поднял веки, внимательно посмотрел на всех, словно разыскивая спросившего, и сказал очень серьезно:
– Такие люди всегда красивые, и самые красивые те люди, что других заставляют быть красивыми.
– Как это? – заинтересовался Митька.
– Белого турмана помнишь, что прилетел?
Митька кивнул.
– На голубятне сидит голубь как голубь, а летать начнет – и от самого глаз не отведешь, и вся стая с ним по-другому летает. Такой и он, Камо, как турман этот.
– Он теперь жив? – спросил тот же голос.
Воробушкин посмотрел на сук, где сидел малыш, и сказал зло, словно обвиняя во всем его, малыша.
– Живет. В каторжной тюрьме живет.
И Митька увидел, как мгновенно исчезла вся красота Воробушкина. Лицо стало злым, неприятным, и даже шрам резче и уродливее.
Воробушкин пошарил у себя в карманах и, не найдя табака, поднялся и ушел в мастерскую.
Тихо переговариваясь, дети остались сидеть.
Возглас одного из мальчиков прервал беседу:
– Ребята, смотри, кто пришел!
На пустыре, недалеко от мальчиков, стояли Катя и Самсон.
Мальчики переглянулись, они недоумевали, как после таких проводов, какие они еще совсем недавно устроили этим рыжим артистам, те опять решились появиться в Заречье, да еще на их пустыре.
– Ну, в третий раз им сюда идти не захочется. Надо отучить.
Митька сказал это серьезно, как взрослый, и не торопясь встал.
Появление Самсона и Кати после строгого наказа не попадаться на глаза ребята считали вызовом, требующим немедленного возмездия.
Гости, робко поглядывая на мальчиков, стали пробираться по краю пустыря к мастерской. Успевший загореть до черноты Митька первый загородил им дорогу. Он придвинулся ближе к остановившемуся Самсону и проговорил угрожающе:
– Ну?
У Самсона побелели губы и нервно задергалась бровь. Он оглянулся по сторонам, не то ища защиты, не то собираясь бежать, но только переступил с ноги на ногу и остался стоять на месте.
– Ну? – еще более грозно спросил Митька и уцепился пальцами за медную солдатскую пуговицу на курточке свистуна.
Катя шагнула вперед и, отстранив его руку, загородила собой Самсона. Рыжеволосая, веснушчатая девочка и черный, как цыганенок, мальчик столкнулись нос к носу.
За спиной Мити стояли его испытанные друзья, готовые в случае нужды вступиться за друга. Он, гордый недавним избранием, чувствовал, что обязан не уронить себя в их глазах, но решительно не знал, как вести себя с этой девочкой.
Она стояла перед ним, как кулачный боец, слегка расставив ноги, а правая рука ее была крепко зажата в кулак.
Видно было, что она готова драться и защищать грудью укрывшегося за ее спиной слабого и беззащитного друга.
– Забыли, что вам сказано? – решил продолжать наступление Митька.
– Чего лезешь? Пусти, не трогают тебя!.. – И Катя попыталась столкнуть его с дороги.
– А, ты кулаком? – Митя толкнул ее в ответ.
Несколько минут они ожесточенно молча толкали друг друга. Каждый старался толкнуть сильнее, и ни один не хотел уступить дорогу.
Девочка оказалась крепче, чем можно было ожидать, и Митя не мог сдвинуть ее с места. На каждый свой толчок он получал ответный, не меньшей силы.
Борьба затягивалась. Один раз девочка так его толкнула, что он едва устоял на ногах. За спиной у себя Митя услышал смешок, и понял, что попал в нелепое положение. В его намерения совсем не входило связываться с этой рыжей девчонкой. Он хотел проучить ее более рослого спутника, главного свистуна.
Если бы теперь перед ним стоял мальчик, он знал бы, как ему поступить.
Драться всерьез с девчонкой ему казалось всегда зазорным, а сегодня особенно.
Но еще унизительней теперь отступить. Если бы она заплакала, тогда другое дело. Но противница не обнаружила ни малейшей склонности ни к слезам, ни к просьбе о пощаде. От волнения и злости у нее побелели обычно пунцовые щеки и сильнее выступили на лице редкие, крупные веснушки.
Она вошла в азарт и крепко сжатым кулаком норовила раз от разу толкнуть сильнее. Митя не оглядывался назад. Он и так знал, что теперь на лицах друзей ничего, кроме насмешки, не увидит.
Сдерживая раздражение, он решил перевести все это в шутку и отступить с честью. На крепкий тумак девочки Митя ответил щелчком в нос. Он уже слышал одобрительный смех друзей, как сильная затрещина прервала его торжество.
Девочка развернулась и сплеча огрела его по лицу.
На этот раз зрители захохотали, уже не стесняясь. Митька побелел от обиды, решил проучить девочку и показать ей, как дерутся в Заречье. Больше он не считал себя обязанным сдерживаться. Эта девочка дралась не хуже мальчишки и напала на него первая.
Он откинулся назад и хотел изо всей силы хватить кулаком. Но ударить ему не удалось – толстые, почерневшие от копоти и масла пальцы схватили на лету его руку повыше кисти.
– Зачем с девчонкой дерешься? Зачем обижаешь? – загудел над его ухом сердитый голос Воробушкина. – Тоже герой – с девчонкой драться…
– Она сама первая полезла… – оправдывался Митька.
– Зачем дерешься? А еще девчонка, – корил Катю Воробушкин.
– Я его не трогала, он сам первый полез.
Воробушкин перевел сердитый взгляд с Кати на Митю и заметил, что левая щека его любимца значительно краснее правой и из угла губ показалась капелька крови.
Девочка все еще стояла, крепко сжав кулак, и казалась готовой опять броситься в драку.
– Ты зачем сюда ходишь? – набросился на нее Воробушкин. – Зачем, спрашиваю, ходишь? Песни петь ходишь?
Самсон взял Катю за рукав и пытался оттащить ее от страшного, сердитого человека. Катя побледнела еще больше, но не двинулась с места. Воробушкин увидел, что у нее задрожали губы, и сразу изменил тон.
– Не надо драться, – уже мягко сказал он. – Мальчишка дерется – плохо. Девочка дерется – совсем скверно. Не надо тебе сюда ходить и не надо драться. Здесь твоих песен не любят. Поняла? Ну, а теперь говори по совести, есть хочешь? – вдруг спросил он ласково.
Он больше не казался страшным, даже Самсон успокоился и отпустил Катину руку.
Катя шагнула к Воробушкину, протянула к его носу кулак и разжала пальцы. Маленький клочок бумажки, свернутый трубочкой, лежал на ладони.
– Берите, это вам, – торопила она медлившего Воробушкина.
Он концами пальцев взял бумажку, медленно развернул ее, пробежал глазами и тупо, словно подавившись чем-то, уставился на девочку. Потом, не говоря ни слова, схватил ее за руку и потащил к мастерской.
Со стороны казалось, что огромный, черный людоед волочит в свое логово пойманную добычу.
Катя едва поспевала за ним, но на лице ее не было и тени страха.
Следом бежал, дрожа и волнуясь, Самсон.
Все трое они скрылись в мастерской, оставив на пустыре изумленных мальчишек.
Уже стемнело, когда Самсон и Катя вышли из мастерской. Шли они не одни. Черномазый Митька провожал их до места. Дети разговаривали так, словно от самого рождения были наилучшими друзьями. Прощались, как взрослые, – за руку. Девочка протянула левую руку и улыбнулась. Правая опять была зажата в кулак, но теперь этот кулак не вызывал у черномазого мальчика враждебного чувства. Он поглядывал на него даже с нежностью.
На следующий день боевая дружина чуть свет собралась в роще, в конце Заречья.
Мальчики прождали около часа, но их предводитель Митька не явился. Когда «полиция» оцепила рощу, дружинники подняли руки и попросили отсрочки.
«Жандармы» посоветовались с «городовыми» и дали отсрочку на час.
Дружина в полном составе помчалась искать предводителя.
На двери мастерской висел замок.
Дружинники обежали ближайшие улицы и нигде не нашли ни предводителя, ни Воробушкина. Тогда они вернулись в рощу и объяснили, что сбежал предводитель.
Борьбу отложили, и все пошли искать беглеца. Предводитель в это время был уже за рекой. Он вертелся вокруг запертой тюремной церкви и, казалось, собирался охотиться за дикими голубями. С паперти ему видна была стоящая на якоре против тюрьмы лодка.
Воробушкин с удочкой просидел в ней до вечера. Рыба обходила крючок, но рыбак не прекращал лова, и смотрел он не на поплавок, а на летающих над тюрьмой голубей.
Когда он сматывал удочки, оказалось, что на крючках не было наживки.
Такая оплошность ничуть не смутила рыбака и не испортила его настроения.
Привязывая лодку, он насвистывал марш, что с ним случалось не часто.
Здесь боевая дружина, с утра искавшая своего предводителя, наткнулась на Воробушкина.
– Камо сбежал! – сразу крикнули за его спиной несколько взволнованных голосов.
Воробушкин уронил цепь и повернулся, как на шарнирах.
– Откуда знаешь?! – спросил он каким-то чужим голосом.
– С утра ищем, нигде нет. Понимаешь, Воробушкин, мы его в роще ждали, а он не пришел. Пришли в мастерскую – там замок висит…
Воробушкин не дослушал, повернулся к лодке, поднял цепь и стал продевать в кольца замок. Замок проделся не сразу, и ключ тоже долго не попадал в скважину.
Наконец примкнув лодку, он выпрямился и спросил:
– Обманул, значит? Что же вы решили?
– Мы решили, выбрать другого. Камо не обманывает своих.
– Может, он забыл?
– Камо никогда не забывал.
– Правильно решили, – одобрил Воробушкин.
По дороге к дому они столкнулись с Митькой.
Он возвращался с охоты с пустыми руками. Незадачливый рыбак и такой же охотник обменялись быстрым, веселым взглядом.
Боевая дружина в полном составе шла рядом.
Никто не обмолвился словом со своим предводителем, и даже казалось, что никто не заметил его появления.
Недалеко от мастерской Воробушкин попрощался с ребятами.
– Сегодня уже поздно, приходите завтра – и сделаем, как решили.
Митька посмотрел на Воробушкина, потом на дружину, но Воробушкин ничего не сказал, а дружина повернулась и ушла, даже не взглянув на своего главаря.
– Мы сменить тебя решили… как беглеца, – объяснил Воробушкин, когда ребята отошли.
Митька сорвался с места и бросился следом за ушедшими, Воробушкин не остановил его.
Митька пробежал десяток шагов и остановился. Он постоял немного, смотря товарищам вслед, а потом повернулся и медленно пошел назад. Подойдя к Воробушкину, он достал из кармана такую же трубочку, как та, что вчера принесла Катя, протянул ее другу и улыбнулся, как взрослый.
Воробушкин бережно взял трубочку и впервые за все время их дружбы обнял мальчика за плечи. Митька поднял голову и опять увидел, что у Воробушкина помолодевшее, красивое лицо.
На другой день к вечеру у мастерской собрались почти все ребята Заречья выбирать нового предводителя боевой дружины.
Старый предводитель сидел здесь же и не принимал участия в разговоре.
Дружина его не замечала. Не вспомнили о нем и тогда, когда, выбрав предводителя, заново распределили роли на завтра.
Митька, вспыльчивый и самолюбивый, переносил это очень спокойно, Воробушкин несколько раз посматривал в его сторону и не мог заметить на его лице ни обиды, ни огорчения.
Митька внимательно слушал все, что говорили другие, иногда даже в знак согласия кивал головой и держался как взрослый, для которого все, что здесь происходит, еще очень интересно, но уже не очень важно.
Большой игре не суждено было состояться. Утром, придя в рощу, ребята наткнулись на висельника. Это был известный всему Заречью человек, рабочий с завода, прежде не раз сидевший в тюрьме за политику. Теперь он висел, вытянув руки по швам, наклонив голову и высунув язык. Стеклянными, побелевшими глазами он словно старался что-то разглядеть у себя под ногами.
На спине у него было написано: «Иуда».
Полицейские осмотрели рощу и увезли труп, и в тот же день начались новые аресты.
А на следующее утро, когда на рассвете протяжно, на разные голоса загудели гудки, как всегда, начали стекаться к заводам рабочие. Но сегодня они не бежали с узелками под мышкой, а шли медленно, разодетые, как в праздник.
У заводских ворот люди сгрудились, образовали пробку и стали.
По рядам пошли разговоры и выкрики:
– Забастовка! Не начнем работать, пока не освободят арестованных.
Хозяева заводов в тот же день посетили жандармского полковника.
Бледный, болезненного вида полковник, приглашая заводчиков садиться, спросил, улыбаясь:
– Забастовочкой встревожены?
Заводчиков было трое. Самый толстый и самый нетерпеливый покраснел, как будто его тяжело оскорбили этим вопросом, и неожиданно тонким для его большого тела голосом крикнул:
– Мы работаем на армию! На оборону! У нас срочные заказы, а вы устраиваете аресты, вызываете забастовки и мешаете нам.
– Не волнуйтесь, господа, не волнуйтесь, – вкрадчиво проговорил полковник. – Поверьте, я тоже на оборону тружусь. – И посмотрел на каждого по очереди.
– Поймите, мы не можем допустить продолжительной забастовки. За невыполнение заказов в срок мы платим неустойку, полковник, – уже спокойней объяснил толстяк.
Полковник наклонил голову и широко развел руками.
– Я не коммерсант, господа, но все же знаю: где прибыль – там и убытки. – Полковник снова поднял голову и снова осмотрел всех по очереди. – Конечно, господа, если вы найдете способ прекратить забастовку, мы будем вам благодарны.
– Но, дорогой полковник, Петр Владиславович, – жалобно застонал толстяк. – Они требуют освобождения арестованных, что же мы можем? Тюрьма ведь не в нашем ведении.
– А вы предложите им плату повысить, может быть, они и согласятся, – посоветовал полковник.
– Вы все шутите, полковник, – снова побагровел толстяк и встал.
Двое других встали тоже.
– А нам не до шуток. Мы в армию поставки срываем. Мы в военное министерство сейчас телеграфировать будем.
– Не будем ссориться, господа, – примиряюще заговорил жандарм. – Я защищаю и ваши интересы. А эта забастовка долго не продлится. Поверьте уж мне. У них нет главарей. Все они там… в тюрьме. Вот если бы мы уступили и выпустили хотя бы часть, тогда я не мог бы ручаться. А теперь это вопрос двух-трех дней… Садитесь, господа, что же вы стоите?
Еще несколько минут поговорили о войне, о местных и столичных новостях и расстались друзьями.
8
Прошли обещанные два-три, а затем и четыре дня. Забастовка не прекращалась. Заводчики подождали еще день и снова отправились к полковнику. Их принял ротмистр. Полковник болен. Ротмистр смущенно объяснил гостям, что у забастовщиков все-таки отыскались, как видно, вожаки; теперь их надо выявить, что, конечно, в ближайшие дни будет сделано, и тогда забастовка немедленно кончится.
Но все старания полиции открыть и арестовать главарей не имели успеха. Эти люди ничем себя не выдавали.
Опытные сыщики не могли найти концы. С такой хорошо спрятанной организацией им еще не приходилось иметь дела. Каждый шаг бастующих обнаруживал хорошо обдуманный план, и не было ни малейшей возможности нащупать центр. Казалось, что несколько тысяч забастовщиков, не сговариваясь, поступают как один человек. Зареченцы с утра, как на работу, приходили к заводам, стояли стеной и отгоняли штрейкбрехеров.
Только шалый Воробушкин держался в стороне. С ватагой подростков появлялся он на улицах, гонял вместе с мальчишками голубей, а чаще всего сидел целые дни на реке с удочкой.
Рыжий заика-мальчик и рыжеволосая девочка прижились в Заречье.
Катя теперь хозяйничала в общей голубятне наравне с Митькой, и заносчивый, ревнивый мальчик это спокойно переносил. Взрослые зареченцы относились к пришельцам с той стороны недружелюбно.
Заречье в эти дни сторонилось каждого чужого человека, и даже к этим рыжим, всюду шнырявшим детям с того берега были подозрительны.
Однажды, когда у ворот завода собрались забастовщики, Самсон и Катя решили выступить. Только артисты начали, в толпе раздались голоса:
– Гони их! Чего тут! Без них тошно!
Но те, кто стоял ближе к детям, не торопились.
Трансвааль! Трансвааль! Страна моя, —
звонко, с чувством пела девочка. Самсон свистел замечательно, как птица.
Шум начал быстро стихать.
Мой старший сын, старик седой,
Убит давно в бою,
А младший сын в тринадцать лет
Просился на войну.
Эта чужая песня затрагивала какие-то самые важные теперь чувства и думы, гасила сомнения и приобретала иной, чем прежде, смысл.
Стало так тихо, что каждое слово и каждый звук слышали даже стоящие в самом конце. Только иногда тишина прерывалась протяжным вздохом.
Дети пропели песню и остановились. Люди глядели на них молча и ждали. Но других песен эти артисты петь не стали. Тогда многие принялись рыться в карманах. Каждая копейка уже была на счету.
Когда упал на землю первый пятак, девочка быстро подняла монету и вернула ее хозяину.
– Ты что? Мало?
Девочка отрицательно покачала головой и деловито, как взрослая, проговорила:
– Кончится забастовка, тогда… А пока без денег.
С этих пор дети были признаны своими, и за ними установилась любовная кличка «рыжаки».
Шло время, а полиции и сыщикам все еще не удавалось обнаружить главарей.
Зареченцы голодали, но забастовки не прекращали.
Жандармы нервничали, начальство в столице выражало неудовольствие.
Один начальник тюрьмы чувствовал себя превосходно.
Арестанты вели себя как никогда прежде и будто бы не подозревали о событиях на воле.
В последнее время даже самые сварливые сделались кроткими и послушными. Совсем прекратились скандалы и буйства.
Казалось, что арестанты все разом обжились, привыкли к тюрьме, совсем забыли о воле и покорились судьбе.
Начальника тюрьмы вызвали к полковнику. Он, задыхаясь в тесном мундире от жары, докладывал начальству об этом благополучии. Толстый, лысый, с большой головой и узенькими, заплывшими жиром глазами на скуластом лице, он похож был на Будду.
Сидел он в кресле и разговаривал с начальством почтительно, но без подобострастия, как человек, знающий себе цену.
Начальство – жандармский полковник, сухонький, неопределенного возраста человек, с серым, бесцветным, болезненным лицом и серыми, ежиком остриженными волосами сидел по другую сторону широкого письменного стола.
Казалось, что его тонкая, с большим кадыком шея сама не в силах удержать голову прямо, и полковник придерживал ее двумя руками, устремив на начальника тюрьмы круглые, коричневые глаза.
Когда начальник окончил и замолк, полковник встал и долго ходил по кабинету, не глядя на подчиненного, потом он круто повернулся и, подойдя вплотную к начальнику, принялся его рассматривать, словно увидел впервые.
Независимость и благодушие, бывшие в позе начальника тюрьмы, пропали мгновенно.
Он побагровел до синевы, надул щеки и сидя старался придать своей фигуре забытую военную выправку.
Коричневые, близко посаженные глазки полковника сверлили подчиненного.
– Значит, по-вашему, в тюрьме обстоит все благополучно? – тихо и бесстрастно, отчеканивая каждый слог, спросил полковник.
– Точно так! – в голосе начальника тюрьмы уже не было прежней уверенности.
– Значит, вам неизвестно, что арестанты ваши связаны с волей?
Узкие, прищуренные глазки тюремщика начали увеличиваться, и через мгновение на полковника смотрели круглые, оловянные, застывшие от испуга и изумления глаза.
Начальник ничего не ответил, только толстые, румяные щеки его задрожали мелкой дрожью.
– Я имею сведения, что между тюрьмой и волей существует постоянная связь. Постоянная связь. Понятно? – переспросил жандарм.
– Не должно этого быть, – наконец глухо, как чревовещатель, выжал из себя начальник тюрьмы и разом обмяк и вспотел.
– Согласен с вами вполне, что не должно быть, и тем неприятнее, что такая связь существует.
Полковник говорил все так же монотонно, словно то, о чем он говорил, его самого ни капельки не интересовало.
Начальник тюрьмы, как автомат, поднялся с кресла. Грузный, сырой, он стоял перед маленьким, сухоньким жандармом, дрожал как в лихорадке и лязгал зубами. Почти плача, он бормотал:
– Отказываюсь верить, за всю мою долголетнюю службу такого не случалось. Не вкралась ли ошибка?
– Успокойтесь, – уже мягче сказал полковник. – К сожалению, есть все основания предполагать, что я не ошибаюсь. Надо выяснить немедленно, через кого осуществляется связь! Не подозреваете ли вы кого из персонала?
– Господин полковник, у нас каждый человек сто раз проверен! У нас все старые служаки! Не могу допустить мысли… – Голос начальника тюрьмы дрожал от обиды.
– Вы слишком доверчивы. В нашем деле это величайший грех, – строго прервал его полковник и вновь зашагал по кабинету.
С этого дня начальник тюрьмы не знал ни минуты покоя. Каждый день его вызывали к полковнику. И каждый день приносил все новые и новые доказательства, что тюрьма связана с волей.
В тюрьме шныряли сыщики. Обнаружившему связь обещана была награда.
Надзиратели теперь следили больше друг за другом, чем за арестантами. Старых, матерых надзирателей-тюремщиков обыскивали перед дежурством и при выходе из тюрьмы. Их раздевали донага и ощупывали платье, как у арестантов.
Пошли внезапные проверки и обыски у арестованных.
Полковник самолично приезжал в тюрьму, неслышной походкой бродил по коридорам, выглядывал, расспрашивал. Он даже получил у надзирателей кличку Хорек.
По ночам, когда замирала всякая жизнь в тюрьме и арестанты лежали на кроватях, становилось так тихо, что даже в мягких туфлях тюремщикам не всегда удавалось незаметно подкрасться к глазку.
Надзиратели, устав от дневных тревог, отдыхали в своих постелях, а по стенам ползли тихие, едва слышные стуки.
Это работал «тюремный телеграф».
Стуки ползли от камеры к камере. Арестанты обменивались новостями.
А утром и вечером, в часы, когда разносили кипяток и ужин и дежурный надзиратель бывал занят, невысокий худой арестант с длинной, отросшей в тюрьме бородой открывал форточку и под тихий свист знакомой песенки кормил белого голубя.
Белый турман ел теперь втрое больше, чем прежде. Там, в куполе, в углу за балкой, в гнезде из соломы и прутьев, лежали два голых птенца с длинными, широкими клювами.
Турман и пепельного цвета с небольшим хохолком голубка кормили их не переставая. Голубята быстро росли, еще быстрее переваривали корм и беспрестанно хотели есть.
И хотя турману не приходилось искать корм на дворе вместе с другими голубями – он всегда находил вволю пищи на окне камеры и на чердаке маленького домика, – все же он с трудом успевал накормить свое прожорливое потомство и чаще, чем прежде, появлялся на чердаке и у окна камеры.
Свернутая в трубочку и привязанная к крылу записка ему не мешала.
Эти трубочки менялись иногда по нескольку раз в день, но вес и размер их был всегда одинаков.
Начальник тюрьмы пешком возвращался домой из жандармского управления.
Сегодня полковник был резок и топал ногами.
За сорок лет службы впервые так с ним разговаривало начальство. Отчаяние сделало его мужественным, и он резко заявил полковнику, что за своих людей он ручается.
– Мои люди здесь неповинны. Весь штат тюрьмы подбирал я сам. Я проверял людей годами и отвечаю за них головой! Революционеров у меня нет, господин полковник, и передавать некому.
– Значит, сорока на хвосте носит и передает, так получается?
Полковник разозлился, кричал и топал ногами.
– Боюсь, что вы устарели для такого поста, – услышал старик, выходя из кабинета.
Теперь, отпустив извозчика, он шел, вспоминая недавнюю сцену. За эти недели он сильно постарел. Кожа, еще недавно плотно обтягивавшая щеки и жирный подбородок, повисла дряблыми складками. Даже от заученной молодцеватой военной походки не осталось и следа. Он сгорбился, стал меньше ростом и передвигался медленными, короткими шажками, волоча ноги.
На дворе тюрьмы он остановился и внимательно осмотрел знакомое до мелочей здание, словно прощаясь с ним навсегда. Угроза начальника ошеломила его, и он уже чувствовал себя уволенным.
С этой тюрьмой была связана большая часть его жизни. Отставным унтер-офицером он попал сюда сорок лет назад. За это время уже несколько раз сменились все сослуживцы.
Через его руки прошли тысячи арестантов. Он видел таких, что приходили сюда с первым пушком на губе и уходили через много лет дряхлыми стариками.
Три раза за его службу перестраивали тюрьму, меняли устройство, распорядок, людей. Но он оставался неизменно здесь.
За сорок лет службы он не получил ни одного замечания, не сделал ни одного не предусмотренного инструкцией проступка, не допустил ни одной поблажки.
Начальство скоро оценило его, и за двадцать лет он дослужился от младшего надзирателя до начальника первоклассного острога.
К нему приезжали учиться другие. Он в полиции всегда был на самом лучшем счету, а теперь вдруг он оказался устаревшим и ненужным.
Правда, он мог рассчитывать на пенсию, но какая пенсия могла ему заменить счастье той почти безграничной власти, какой он столько лет обладал и к которой привык.
За сорок лет он сросся с этой тюрьмой, каждый угол двора был ему знаком, дорог и связан с воспоминаниями. Жизни до тюрьмы он не вспоминал никогда, и вот, может быть, пройдет всего несколько дней, и доступ ему сюда будет закрыт.
Он уже не увидит ни этого двора, ни этих знакомых до мелочей стен с решетчатыми оконцами, ни даже этих голубей, снующих по окнам и карнизам.
У него защекотало в носу, и на щеку выползла слеза. Он торопливо достал из кармана большой клетчатый платок и, отряхнув его, вытер щеку.
Голуби бросились со всех концов двора к нему, ожидая подачки.
Старик пошарил в карманах, достал несколько крошек, бросил их голубям и задумался.
Он вспомнил своего предшественника, который сам ежедневно кормил голубей. Сколько поколений этих голубей уже сменилось с тех пор! Ему тоже всегда нравились эти занятные птицы.
Голуби вертелись у самых его ног. Один из них, толстый и сизый, чем-то похожий на него самого, широко расправил хвост и мел им асфальт, гоняясь за голубкой.
Старик засмотрелся на голубя.
«Сорока на хвосте носит», – вспомнил он упрек начальника. Вдруг он заморгал глазами, стараясь уловить мелькавшую мысль, и уже по-новому, заинтересованно стал присматриваться к голубям. Голуби стаями кружились над острогом, лазили на подоконники и бегали по двору.
Старик тряхнул головой, как уставшая лошадь перед тем, как снова двинуть с места тяжелый воз, и зашагал к себе.
Утром следующего дня старый тюремщик опять появился во дворе.
Было еще очень рано. За рекой только всходило солнце, и косые лучи желтыми пятнами скользили по стенам.
Черный асфальт блестел от росы; со двора и с крыш поднималось легкое облачко пара.
Старик выбрал место у стены, уже нагретое солнцем, и, жмурясь как кот, снял шапку, подставив лучам круглую, лысую голову.
Служитель в жандармской форме вынес большой черный горшок и поставил его на табуретку рядом со стариком.
Вскоре над тюрьмой появились первые голуби. Проголодавшись за ночь, они прямо с купола падали стрелой на тюремный двор.
У многих из них в гнездах пищали птенцы, и родители спешили запастись кормом. Они не вертелись и не гонялись, как всегда, а суетливо носились по двору, подбирая крошки.
Старик снял с горшка крышку, зачерпнул полную деревянную ложку круто сваренной пшенной каши и, бросив кашу на асфальт, поманил голубей.
Старый, большой сизый голубь, тот самый, что вертелся вчера у его ног, подскочил первым. Он из-под носа соседа выхватил большой кусок, сразу проглотил его и потянулся за другим. И вдруг, словно испугавшись чего-то, резко подпрыгнул кверху и взмахнул крыльями, но не поднялся, а упал на кашу и замер, широко расставив крылья. Еще полдесятка голубей забилось в судорогах и застыло рядом с ним.
Старик не спеша черпал кашу, ложка за ложкой, и разбрасывал ее по двору. Через четверть часа двор был густо усыпан мертвыми голубями.
Каша, обильно сдобренная мышьяком, убивала на месте. К вечеру купол опустел совершенно.
Ни гула, ни хлопанья крыльев, ни вечных боев из-за мест, только монотонно пищали во всех углах некормленные со вчерашнего дня голубята да тихо отряхивался одиноко сидевший на балке белый турман.
Пепельная с хохолком голубка одной из первых упала посредине двора, рядом с сизым старым голубем.
В церковной сторожке на чердаке лежал нетронутый корм.
Самсон и Катя ждали весь день голубей, но голуби не прилетели.
Утром дети видели, как они, стая за стаей, летели в тюрьму, а назад не вернулся ни один. Только турман прилетел дважды и перед темнотой скрылся в куполе.
Других голубей не было видно ни над тюрьмой, ни над церковью.
Когда об этом сказали Воробушкину, он очень встревожился. Еще до восхода солнца, на следующий день, он выехал на рыбную ловлю и остановил лодку на старом месте, против тюрьмы.





