Текст книги "Под тёплым небом"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
– Тпру-у… – катятся по всему обозу всё дальше и дальше к самой последней, к самой дальней подводе звонкие на холоде голоса, и дедушкины сани почти сталкиваются грядок о грядок с такими же широкими чужими розвальнями.
С них спрыгивает женщина-возчик, бежит к своей лошади, берёт её под уздцы, а дедушка как сидит, так и остаётся сидеть на своём месте.
Он остаётся сидеть потому, что видит: прямо перед ним, прямо вот тут вот на чужих санях, так близко, что и рукой дотронуться можно, вдруг начинает шевелиться высокий ворох толстых, тёплых укуток, и оттуда тихо, робко выглядывает маленький мальчик.
Он маленький и очень слабый. Он похож на одинокого птенца в гнезде, он такой заморённый, что дедушка перепуганно охает, привстаёт, почти беззвучно говорит:
– Ох, голубь ты мой милый! Да ты хошь откудова?
А Борька на мальчика смотрит тоже, и тоже хочет спросить: «Ты чей?» – но видит, что тёмные, огромные глаза мальчика глядят совсем и не на него – не на Борьку, и даже не на дедушку, а на позабыто опущенную дедушкину ладонь, на красное, сочное яблоко в этой ладони.
– Отдай, дедушка… Вместо меня ему отдай… От одного, сам говорил, не убудет… – торопливо шепчет Борька, но и тут же опять замирает.
Замирает оттого, что видит теперь: почти вплотную с тем мальчиком возникает ещё и девочка, и ещё одна девочка, и ещё мальчик, и ещё, ещё…
Они тоже глядят на яблоко, а со следующей подводы, и со второй, и с третьей, и с четвёртой, не только глядят, а уже и подают негромкие голосишки:
– И нам, дедушка… И нам…
И вот стоит дедушка Ложкин в своих санях с яблоком в руке, стоит над полуоткрытым пестерем и не знает, что делать. Не знает, что подсказать дедушке, и Борька.
А уже к переезду, всё сильней ухая и грохая колёсами по стальным рельсам, мчится поезд.
Он грохочет так, что у переезда начинают вздрагивать закрытый шлагбаум и вся вокруг в белых сугробах мёрзлая земля.
Огонёк
В самый разгар войны окончил я школу-семилетку и тут же решил: «Отец мой в солдатах, а я пойду в трактористы, в колхозные пахари. Там тоже фронт! Хотя и трудовой… А заодно, – подумал я, – матери помогу. Малышни у нас в доме уйма, все есть-пить просят, матери одной нас не вытянуть…»
Как надумал, так действовать и начал. Загвоздка была только в том: годков-то мне набежало едва четырнадцать. Но тут я пошёл на отчаянное враньё, в отделе кадров машинно-тракторной станции сказал:
– Это у меня лишь справка о рождении потеряна, а так мне давно шестнадцатый!
Кадровичка, сухонькая старушка, пожала плечами:
– Дело не в справке… Кто тебя безо всяких курсов за руль посадит? Никто, ни в жизнь! Да и трактора с трактористами давно в бригадах на весновспашке… Где раньше был?
– В школе был! – не отступаюсь я. И так уговариваю взять хотя бы плугарёнком, подсобником, что кадровичка не выдерживает, говорит:
– Стукнись к директору…
Что ж, иду к директору.
Стучаться, правда, к нему не пришлось: дверь к нему чуть не настежь. Да и сам он – дядька вроде бы ничего. Видно сразу: кто-кто, а он-то побывал уже и на самом настоящем фронте. Вместо правой руки – пустой рукав под ремнём гимнастёрки; по лицу – будто раскалённой железиной шаркнуто. Но брови, а главное глаза, целы; он смотрит на меня весело, даже с интересом.
Более того, когда я начинаю и ему заливать про справку, он даже этак одобрительно кивает: «Продолжай, мол, продолжай!», и я бýхаю напропалую:
– Думаете, если я не кончал курсов, так трактора забоюсь? Я на тракторе езживал не раз!
– Неужто?
– Факт! С Громовой, с Валентиной.
– Хорошо! – улыбается директор. – Она, Громова, представь себе, тоже здесь… Приехала за горючим из бригады.
И директор оборачивается к окошку, толкает левою, единственной своей рукой раму, кричит куда-то вдаль мокрого, весеннего двора:
– Громова! Валентина! Ты ждёшь всё? А ну, загляни ко мне, тут твой старый знакомый появился!
И опять мне вроде как подмигнул, а я так и присел. Я ведь эту Валентину назвал наобум. Назвал только потому, что она из нашей деревни и когда-то, ещё до войны, бегала со мной в одну школу. Но бегала в классы старшие; я и тогда ей был почти никто, лишь сбоку припёка, а теперь и вовсе – поздороваемся где-нибудь на встречной дорожке да и конец!
Что же касается совместной езды на тракторе, так и тут я езживал всего лишь навсего на один-единственный манер. Валентина рулит, бывало, по деревне на своём шипастом ХТЗ, а ты, как стриж, вылетаешь из-за угла и, не утруждая себя лишней просьбой, вспрыгиваешь на буксирную скользкую скобу, и виснешь там, пока Валентина не обернётся. Ну, а когда обернётся – отыгрывай немедля назад! А то получишь крепкую оплеуху…
Вот, собственно, и всё моё приятельство с Валентиной, всё моё с ней трудовое содружество. Вот я в испуге и присел.
Смелость из меня вылетела, как воздух из мыльного пузыря. Хлоп – и нет! Я вмиг чувствую, какой я маленький, какой я здесь, в конторе, нелепый – шкет шкетом.
Я ёжусь: «Валентина сейчас войдёт, про сказки мои услышит, отвесит по старой памяти мне затрещину да и отправит несолоно хлебавши домой…»
А она – входит, она – тут как тут.
Я глаз на Валентину не поднимаю, я смотрю в пол.
Но от её промасленной спецовки меня так и опахивает крепкой тракторной гарью, просторной улицей, влажным ветром.
Она сама как быстрый ветер, Валентина-то! Она сразу меня взяла на прицел. А как взяла, так поспешным, сердитым голосом говорит не только то, чего в перепуге жду, а говорит то, о чём я сам не успел и подумать.
– Это вот он, Петька Карасёв, что ли, мой хороший знакомый? Из-за него меня позвали? Ну и ну! Да таких знакомых – на закукорках не перетаскать! Неужто, товарищ директор, это его вы и решили подсунуть мне в сопровождающие? Я, глупая, надеюсь, я жду не дождусь кого-либо дельного, а вы мне суёте Петьку Карасёва!
Она прямо так и чеканит: «Суёте!», меня не стесняется, да тут директор её же слова перевернул очень ловко:
– Предложение, Громова, у тебя – лучше не придумать. Этого парня и забирай. Он хоть наплёл мне здесь с три полных короба, да соловью запев не в укор. Я вижу, он малый с огоньком.
Ну, а Валентина взвилась – не осадить.
– Вы что! Отшибло память? Забыли, куда мне ехать и с чем? С грузом! С бочками! С керосином в самую дальнюю бригаду за тридцать вёрст! По нынешней грязище! Я на заправке, на базе и то едва управилась; ладно, дежурные подсобили; а если в дороге завалюсь – ваш «огонёк» мне пустое место… Мне надобна хотя бы ещё пара путных рук.
Она разошлась так, что подшагнула к самому столу, ткнула директору чуть ли не под самый нос собственные руки: «Вот, мол, какая нужна пара! Вот, мол, таких крепких!» Да тут же налетела взглядом на плоско свисающий с плеча директора рукав и охнула, осеклась:
– Простите!
Отступила назад ко мне, глянула на мою понурую макушку:
– Ладно…
Директор виду не подал никакого. Он только, как бы желая искалеченное плечо скрыть, развернулся боком. Но глядел он в нашу сторону всё равно напрямки и сказал твёрдо:
– Правильно, Громова! Пока войне конец не наступит, других нам с тобой помощников ждать не приходится.
Потом полез из-за стола, сказал мягче:
– А груз у вас, конечно, наиважнейший. Трактора на пашне – что танки в бою. Стоять им без горючего нельзя. Их труд тоже для победы. Успеешь, Валентина, сегодня?
– Чего там… Надо успеть, – ответила без особого подъёма Валентина, потому что новоявленным своим помощником, то есть мной, всё равно была, как видно, не слишком-то довольна…
И вот, так или иначе, а мы уже в пути.
День майский, но погода серая, сырая. Весна нынче затянулась. В такую пору все дороги – сплошная хлябь. Ветерок посвистывает знобко, и хорошо, что мать, когда я собирался в контору, сказала: «Вдруг примут, так надень сразу ватный пиджачок. Он хотя и окоротал, да для работы ещё гож…» И я кутаюсь в этот пиджачок, сижу обочь суровой Валентины на крыле трактора.
Трактор – всё тот же повидавший виды, довоенного выпуска колесник ХТЗ. Колёса его – железные сплошь. А задние, кроме того, ещё и очень огромны, снабжены здоровенными шипами. Они месят дорожную глину яростно. Да мотор стар, не слишком могуч, на буксире у нас широкие, как плот, сани, на санях увязаны металлические бочки с керосином – двигаемся мы тихо.
Черепашья эта скорость раздражает Валентину совсем. Она поддаёт трактору газу. Тот ревмя ревёт, пускает синий дым. А сани, кренясь на ухабах и сгребая густую грязь, всё равно упираются: толку – чуть… Тогда Валентина за всем этим дымом, за грохотом выговаривает что-то досадное, и я думаю: «Опять в мой адрес!»
Переживаю, хмурюсь, расположить к себе Валентину ничем не могу. Лишь в голову лезут дурацкие мысли: «Вот сани-то мотануло бы покрепче, бочки бы раскатились, и я бы вмиг доказал, зачем я тут. Я бы Валентине сам строго, а может, и насмешливо сказал: „Не нервничай, на меня смотри! Ты думала, я слабак, а я – человек, подкованный наукой. Ты даже вот про школу нашу не желаешь со мной повспоминать, а я, между прочим, вышел оттуда с Архимедом в голове. С Архимедом, с его рычагами… Вот, глянь: хватаю с дороги кол, пихаю под низ бочки, и – рычаг готов! Раз, два – бочки опять все на месте… Поехали дальше! Дайте мне во что упереться и увидите сразу, какой я молодец!“»
Я вхожу в роль настолько, что за шаткое под собой крыло почти не держусь, начинаю изображать свой мысленный подвиг в лицах. Глазами, губами, головой нашевеливаю так, что Валентина взглядывает, повёртывает пальцем возле собственного лба, и этот жест означает ясно: «Мой помощничек ещё и с приветом!»
Я тушуюсь, но не унимаюсь.
Когда перегретый трактор сполз в мокрую низинку к тусклому, под лохматыми елями, бочажку, когда Валентина выключила скорость и потянула из-под ног пустое ведро, то я это ведро у неё выхватил:
– Сам! Притащу воды сам, и залью в радиатор сам! Я видывал, я умею!
Ноша не тяжела, бочаг – близко. Лишь тракторный радиатор для меня высок. До фырчащей, как на горячем самоваре, заглушки мне трудно дотянуться. Но я карабкаюсь на переднее колесо, цапаю заглушку ладонью, и – не успела Валентина меня окрикнуть, остеречь – стронутая с места заглушка взлетает пулей в небеса.
Ладонь обдало жгучим паром, я грохаюсь чуть ли не прямо на ведро, сую руку в холодную воду, хлопаю глазами на Валентину, а она летит на меня с трактора стремительным коршуном. А она всё на свете клянёт, особо поминает всяких таких-разэтаких помощников, но видит: пятерня моя хоть и красна, да без волдырей. И тогда кричит:
– Где заглушка?
– Вроде бы здесь… Кажется, там… – бормочу я, шарюсь в расквашенных колеях, ползаю на четвереньках по молодой на обочине траве. А Валентина отыскала заглушку сама, залила воду сама; и тут, скажу честно, от досады, от боли, от всей никчёмности своей я так и заплакал. Молчком, внутри себя, но – заплакал.
К освежённо урчащему трактору обернулся спиной, смотрю через низину на сумеречные ёлки; вижу, как там, вдали по-над ними, играет на коротких крылышках вечерний летун-вальдшнеп, а тихие слёзы унять не могу.
Хорошо, Валентина как бы не замечает меня пока. Она осматривает мотор, проверяет груз, и самую-то горечь я проглатываю не на её глазах.
Но всё равно тайный мой всхлип как-то до неё долетел, и она, поскрипывая за моей спиной пустым ведёрком, толкает меня в плечо:
– Ну что уж ты… Сама я тоже виновата… Ещё дома, в конторе с ходу задёргала тебя… Не дуйся, Карасище! Я тоже измоталась… За рулём – весь день, а, гляди, не обернуться нам в бригаду и к ночи. Полезай на своё место…
И тут же добавляет безо всякого снисхождения:
– Да когда хватаешься за что, сперва советуйся. Насказал тебе директор про какой-то там твой огонёк, вот ты и суматошничаешь!
– Больше не буду…
Я снова дышу в полную грудь. Я снова восседаю на железном крыле трактора. На душе отпустило, но теперь вдруг очень хочется есть. Во рту у меня с утра – ни маковой росинки. Только и Валентина, как видно, терпит давно; значит, и мне на эту тему думать пока что не положено…
Мы выбираемся на подтемнённые кое-где берёзовым молодняком луга. Там ширь-простор. Но облачное вечернее небо хмурится ещё больше, и, слабо отражаясь в холодных лужах дороги, оно кажется совсем уж низким. Так и видать: мглистые тучи вот-вот заденут за наши головы, и на всё луговое пространство плотно уляжется ночь.
Двигаемся мы по-прежнему медленно. Старикан ХТЗ усердствует, да тяжесть саней не уменьшилась, и меня так и подмывает спрыгнуть, пойти с трактором рядом, дать ему хоть какое-то облегчение. Дать, как дают передышку на ходу извозчики усталым обозным лошадям. И всё же подмогу настоящую ему оказывает лишь сама Валентина. Она, цепко держась за расхлябанный штурвал, высматривает среди смутно мерцающих мочажин проезд помелководней, и если брода не находит, если трактор обрушивается в дорожную топь всем своим железным брюхом, то Валентина вовремя ему подбрасывает газу.
Трактор и мы на нём уплёсканы грязью по самые макушки. На сани нечего смотреть: с них льётся потоком. И если мы тут впрямь засядем – нас не выручит и Архимед. Вдоль пути ещё от мартовских и апрельских ручьёв такие водороины, что чуть проморгай – и ухнешь туда вверх колёсами!
А за дорогой следить всё труднее. А сумерки всё гуще. К тому же латаный-перелатаный ХТЗ – без фар. Он слепее слепого. И вот он, бедолага, умолк, остановился: он вязкую тьму пробить не в силах.
И сразу стало слышно, как ворошится в пустых лугах сырой ветер, как шевелятся у самой дороги кусты; стало слыхать, как булькает в остывающем радиаторе вода, и от этого бульканья у меня опять затосковала ошпаренная ладошка. А Валентина сказала глухо:
– Всё… Не успели…
Сказала, притихла. Опять, должно быть, вспомнила тот, у директора, разговор и добавила:
– Вот тебе и трактора как танки в бою; вот тебе и огонёк в груди… Ночевать, куковать будем с огоньком-то…
И, не снимая впотьмах со штурвала рук, привалилась на них головой, стихла совсем; я молчу тоже.
Да и о чём говорить? Обижаться на «огонёк»? На то, что она им всё как бы меня подтыкает? Так не я этот «огонёк» придумал. Сам-то я сейчас не то что огоньком, а сверкающим бы прожектором обернулся, да не в моих это силах. Какой уж тут прожектор! Если я и могу чем посверкать теперь, так лишь зажигалкой. Простенькой, самодельной, всё устройство которой – кусок напильника, фитиль из тряпицы, колотый камень-кремешок.
Такие зажигалки-огнива нынче почти у всех пацанов. Бегая на железнодорожный разъезд, мальчишки переняли их от проезжих солдат, – вот и у меня теперь побрякивает такое огниво в кармане. Я как нащупал его, так сначала над самим же собой и усмехнулся, а потом вдруг ожил, заорал:
– Валя, Валя! А школу нашу помнишь? А тропинки после уроков – осенние, ночные – помнишь? Вы, старшие, несёте берестяные факелы; мы, первышата, за вами топаем, не отстаём… И никому не страшно, всем светло до самого дома! Нынче ребята ходят так же! Только факелы зажигают не от спичек, а от кремешка да фитилька… Гляди, у меня тоже есть!
Трясу кремешок и кресало-напильник перед ней; желаю, чтобы она потрогала; а она всё равно, привалясь на руль, смотрит только в чёрную тьму. Отвечает мне будто через стенку, будто совсем постороннему:
– Ну и что? Опять страх на тебя, что ли, напал, как на первышонка?
И тут я больше не вытерпливаю; я ору так, что отзвенивает в лугах:
– Да что ты всё заладила: «Страх, страх! Первышонок, первышонок! Огонёк, огонёк!» Далось тебе… Я толкую: вот и сейчас бы нам факел, и ты бы за ним катила-ехала, а я бы – нёс. Я бы шагал, освещал, а ты бы – ехала! Поняла?
– Освети-итель… – усмехается Валентина и в толк ничего не берёт. – Шага-атель… – тянет она всё в том же духе, медленно, да вдруг вся так и посовывается ко мне, так и хватает меня: – Ой, верно! Что, если испробуем?
– Некогда пробовать, делать давай!
И вот наконец-то мы заедино во всём. Сшибаясь впотьмах руками, обшариваем ящик с инструментом, вяжем куски проволоки, набиваем ветошью жестяную воронку, добываем, льём на эту ветошь из бака керосин.
И Валентина торопит:
– Поджигай!
Факел от моей зажигалки-стукалки вспыхивает не вмиг. Зато ярко. Тьма – отскакивает. В багровом кругу под колёсами трактора сразу видно всю жуткую хлябь, но я смело тяну факел из рук Валентины:
– Готово! Я пошёл.
Да и Валентина вновь – прежний надо мной главнокомандующий:
– Стоп! Заведу сначала мотор!
Сшагивает в сытно хлюпнувшее месиво, обредает трактор, дёргает заводную рукоять и, под моторный гул, уже снова на рулевом мостике, отдаёт мне приказ новый:
– Разувайся!
Я так рот и раскрыл. Я так и замер в изумлении.
– Чего это? Зачем? Мои башмачата и так дыра на дыре… В них и без того почти как босиком… Какая для меня тут разница?
– Будет разница!
И стаскивает с себя свои собственные, только что искупанные по ушки в грязи армейские кирзачи-вездеходы, пихает их в мою сторону, сама стоит на железе в одних чулках.
– Быстрей! Мои – тебе, твои – мне…
Я опять:
– Чего ты…
А она как зыкнет:
– Факел погашу!
А она как прикрикнет:
– Опять не нуждаешься в советах?
И тут я разуваюсь, переобуваюсь – делать нечего. И – странно: её сапоги мне в тютельку. Она меня ростом больше, а сапоги мне – впору. Да они не только в самый раз, а из них ещё не ушло её уютное тепло, и от этого мне становится совсем уж как-то непонятно – и радостно, и конфузно – и, больше не рассуждая, я срываюсь вниз.
Полоснув по тьме факелом, я прыгаю в дорожную топь, как в пучину. Но – крепкое дно там есть. Обозначенные светом, там качаются, мечутся ало-чёрные берега. И вот всё это – уже не гиблая топь, а яркий вокруг меня остров. Он двинулся сквозь ночь со мной, вместе с моим факелом.
А следом, слышу, зарокотал, зашлёпал колёсами, потянул сани и наш «хэтэзэшка». И пусть я нет-нет да оступаюсь, пусть оскальзываюсь, – я бормочу:
– Теперь доберё-омся… Теперь, с огоньком-то, поспеем… На то он и огонёк!
Салют в Стрижатах
За долгую-то войну не только на фронте, а и в тылу люди поустали крепко.
В бригаде у нас, бывало, парнишка-тракторист из-за руля вылезет, место сменщику уступит, да тут же, на пашне, так прямо в борозду и ткнётся:
– Спать, спать…
Бригадир-наставник кричит:
– Запашут тебя здесь!
А парнишка ухом не ведёт. Он уже сунул чумазые ладони под голову; ему свежая борозда как подушка.
Вот бригадир и тянет его на нашу деревенскую квартиру чуть не на себе. А назавтра опять с ним, будто нянька, возится: трясёт, расталкивает, поднимает на работу.
Меня самого таким же вот манером не раз на пашне будили, не раз с пашни приводили. Валясь в избе на сенной тюфяк, только и успеешь, бывало, бормотнуть: «У Кольки, у сменщика, трактор не барахлит? Пошёл?» – а бригадир только и успеет ответить: «Пошёл, пошёл…» – и ты – вмиг как провалился! Тебя словно уже нету до новой побудки, до новой пересменки.
Но в то майское утро я вдруг проснулся сам.
Верней, не совсем тоже сам, а от звонкого удара в окно, от небывалого на улице крика, от конского топота.
Я как лежал на тюфяке под рабочей своей стёганкой, так с этой стёганкой в руках за дверь и вылетел.
Смотрю, а на улице впрямь невиданное зрелище. От избы к избе скачет чубарый сельсоветский мерин, на нём вершая, но без седла, и босая, да в одном платьишке, председатель сельского совета Клавдия Бурцева.
Мерин подковами намолачивает: «Гр-руп! Гр-руп! Гр-руп!», а Клавдия хлещет берёзовой веткой по пролетающим мимо избяным окнам, кричит заполошным голосом:
– Вставайте! Вставайте! Вставайте!
И все, бухая дверями, выскакивают; вся улица полна женщин, стариков, старух, ребятишек.
Смотрю, и наш бригадир тут. Я к нему:
– Что стряслось-то?
А он сгрёб меня, и хоть не шибко здоровым был, а меня теперь до боли тиснул и орёт:
– Победа!
Я от радости туда-сюда засовался, ору тоже:
– В поле надо бежать! Кольку-сменщика известить!
Да вижу: и Колька мчится, а следом и другие наши ребята-трактористы к деревне бегут, спешат – Клавдия-то на чубаром успела, облетала даже окрестные поля.
И вот мечемся мы по деревне радостной толпой; шумим, галдим, а что дальше делать – не знаем. Но сделать что-то необыкновенное, что-то совсем новое надо! И тут опять подал голос наш бригадир:
– Чего это мы, разини, топчемся? В Стрижатах, гляньте, воинский эшелон встал! Айда к нему!
А мы и впрямь от счастья будто ослепли, хотя здешняя небольшая, но всегда звенящая паровозными гудками станция – от деревни подать рукой. Да и вся она – с тополями, со стрижами и ласточками в синеве над башнею водокачки – стоит на таком взъёме высоком, что её, наверно, за сто вёрст видать.
Но дело теперь не в этом. А дело в том, что на станционных путях и вправду эшелон. Воинский эшелон – с вагонами-теплушками, с танками на тяжёлых платформах. Паровоз укатил на заправку, и куда направлен путь эшелона – мы проглядели тоже. Возможно, после боёв на передышку; возможно, после передышки всё ещё в сторону фронта, которого вот уже и не стало. Но и это теперь не самое важное для нас. А главное – там солдаты, там бойцы, там те, кто и подарил нам этот нынешний праздник!
И мы всей деревней, от мала до велика, вываливаемся за околицу. Мы бежим в гору к станции. Клавдия – с нами. Чубарого своего она покинула у чьего-то палисада и теперь сверкает голыми пятками по прохладной земле так, что и нам, пацанам да девчонкам, за ней не угнаться.
На самой же станции, прямо возле колёс платформ, возле танков, прямо на сверкающих от мазута, от весеннего света путях – ликование похлеще нашего. Тут – пляс, музыка, гармонь! Лица плясунов из-под танкистских шлемов – как солнышки! Шпалы, рельсы, путевая гулкая земля так под каблуками ходуном и ходят. А гармонь в руках танкиста-гармониста извивается, заливается. И вся она – в латках. Вся она бита-перебита, чинена-перечинена, сразу видно: повоевала и она. Повоевала, да вот задора не потеряла! Её голос лишь тогда захлебнулся, когда навалилась наша деревенская пёстрая ватага.
И тут опять пошли поздравления, опять – кто в радостный смех, а кто и в плач.
А Клавдия подлетает к самому пожилому танкисту. На нём, как на всех, тёмный комбинезон, но по ремням, по фуражке, а больше по уверенному, хотя и тоже весёлому взгляду понятно: он надо всеми здесь главный.
Клавдия так прямо ему и кричит:
– Товарищ командир! Товарищ командир! В Москве нынче салют за салютом, а в наших маленьких Стрижатах салюта нет… Так дайте я хоть просто вас обниму!
– Мы тоже! – вмиг загалдели Клавдины подружки-женщины.
– И мы! И мы! – завизжали в толпе девчонки, а командир шутливо загородился:
– Что вы! Обнимите лучше моих молодцов-бойцов… А салют будет! Он и маленьким Стрижатам положен вполне.
И откуда ни возьмись – должно быть, подали танкисты, – в руке у него очутился большой, со странным дулом пистолет.
Он стал его медленно поднимать. Мы, деревенские, в ожидании грома-выстрела втянули головы в плечи. Но командир отчего-то раздумал, почему-то стал смотреть на меня. Не на Клавдию стал смотреть, не на нашего бригадира, ни даже на Кольку, который вылез вперёд, а – на меня.
И все, конечно, тоже теперь глядят лишь в мою сторону.
У меня на плечах – моя промасленная стёганка. Она всё ещё внакидку. Я её поправляю, думаю: «Чего это он? Может, я на его сына похож? Бывает…»
А командир и стёганку тянет к себе, и меня вместе с ней тянет к себе, говорит:
– Тракторист, что ли?
Я не тушуюсь, отчеканиваю, как полагается:
– Так точно!
И все, особенно бойцы, засмеялись, а бригадир обо мне весело добавил:
– Он за рулём почти всю войну. Почти от звонка до звонка.
– Чего ж малышок такой? Чего ж не подрос? Некогда было? – спрашивает опять командир, и вижу: он-то не смеётся нисколько, не улыбается ничуть. Всем весело, а ему – нет.
Тогда сам отвечаю без малейшей лихости:
– Выходит, было некогда…
Но тут же поднимаю голову:
– Зато наверняка расти начну с нынешнего дня.
И вот тут командир и засмеялся вместе со всеми, и вдруг пистолетище этот опустил мне прямо в ладонь:
– Ну, вот и дай салют! Дай сам салют за победу, за то, чтобы никакой войны больше никогда не было. Пусть это сбудется… Пли!
Как всё сразу у меня получилось, я не знаю. Но только и пистолет я поднял, и гашетку нажал в один точный миг с командой. Толкнув мою ладонь, ударил выстрел: в синюю высоту пошла алая ракета.
Шла она долго. Полыхала ярко. И видели её, должно быть, в самых дальних сёлах, в деревнях и в деревеньках. Видел её, наверное, каждый, кто глянул в эту минуту в сторону наших Стрижат.
А когда ракета рассыпалась звёздами, когда исчез даже дымок от неё, то вокруг стало ещё праздничней. Небо, облака, зелёные рощи, распаханные пашни, солнечные за ними кровли и убегающие куда-то – может, в сторону Москвы – весенние дороги – всё стало как бы ещё новей.
И тут наши кинулись обнимать не только бойцов-танкистов, но и командира. Его принялись даже качать. А Клавдия так всем голосом и звенела, будто складывала вслух стихотворение или песню:
– Пускай сбываются ваши золотые слова всегда! Пускай не будет больше войны никогда!
И я кричал. И я – будто пел. И, честное слово, я в эту минуту рос! Мне казалось, я даже чувствовал: меня поднимают всё выше да выше чьи-то большие ладони.