Текст книги "Под тёплым небом"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Вот сюда, в несколько странноватый свой дом, в те летние тёплые, но всё ещё полные неизбытого горя дни и приглашал Русаков маленького Пашку.
И Пашка, ничуть не подозревая, что поступает совсем как когда-то отец, тоже сразу подходил к птицам. Но сначала не к Ромке с Римкой, а к чижику Юльке.
Наученный Русаковым, он у самой клетки шаги свои сдерживал, руками зря не махал, тихо вставал на табурет:
– Юлька! Что мы нынче утром пили?
Крошечный, желтовато-зелёный, во взъерошенной шапчонке, Юлька подымал курносый клюв, хвастливо показывал перовую, чёрную на горле салфеточку, распев заводил обыкновенным: «Тюли-тюли!» Но тут же совершенно внезапно отчеканивал такую трель, что в ней ясно слышалось:
– Пили кофе, пили ча-ай!
Пашка сам сразу оживал, восхищённо оборачивался к Русакову:
– Отвечает! Честное слово, отвечает ну прямо по-человечьи!
– А я о чём твержу? – гудел довольнёхонький Русаков. – Если быть повнимательней, в голосе каждой пичуги услышишь ещё и не такое… Вот послушай Ромку с Римкой.
Ромку с Римкой понять было труднее, но тоже можно. Эта серьёзная парочка предпочитала беседовать только друг с другом.
Солидный, толстогрудый, похожий на уменьшенного Платоныча снегирь, не торопясь, оглядывал с жёрдочки всю клетку. Склоня голову набок, он останавливал блестящий глазок на неспешно роющейся в кормушке скромненькой снегирихе и, как бы желая ещё надёжнее удостовериться, что снегириха никуда не исчезла, – поскрипывал:
– Рим! Рим! Ты тут?
– Тут я, Ром, тут, – откликалась снегириха спокойно.
Но вот в их-то сдержанных голосах всегда слышалась ещё и какая-то грусть. Слышалась она Пашке, слышалась, как видно, Русакову. Потому что он однажды даже сказал:
– Отлично ведь знаю, что снегири не слишком бойки и у себя в лесу, а всё ж думаю: сейчас-то они печалятся о воле.
– Так давай им эту волю дадим!
– Пусть лето как следует разгорится… Вызреет каждая лесная былинка колосом, каждый лесной кустик ягодой, тут мы клетки и распахнём.
– Всех отпустим? Поползня, чечевицу, снегирей, Юльку? – вдруг не слишком уже ратует за птичью свободу Пашка и даже вздыхает: – Без Юльки сделается как-то не так… Да и вообще плохо, когда кто-то улетает навсегда.
Этот невольный вздох Русаков улавливает моментально. Улавливает, настораживается, да Пашка и сам тут вслух объясняет свои мысли.
– Ты знаешь, – говорит он Русакову, – вот мы с тобой починили нашу от крыльца до самых путей лесенку, а я всё равно туда, в самый-то, самый низ, по утрам больше не бегаю…
– Верно! – удивляется и тут же соглашается Русаков. – Верно… Я тоже по утрам на лесенку, на ступеньки с автодрезины гляжу, а тебя там что-то всё нет и нет. Но я ведь думал: ты теперь просто просыпаться спозаранку разучился; а ты, выходит, специально… Отчего это?
– Да оттого, Коля, – отвечает Русакову тихо Пашка, – да оттого, что как раз автодрезину там увидеть и боюсь. Боюсь её увидеть без папы с мамой.
– А меня? – тише Пашки говорит тогда Русаков. – Меня разве увидеть там боишься? А нашу бригаду увидеть боишься? Ведь мы тебе, Паша, и теперь неизменные друзья.
– Всё равно пока что не могу. Я, Коля, прибегу к тебе на работу в утро какое-нибудь следующее… А сейчас ты меня не торопи. Сейчас ты мне лучше доверь ключик от своего дома. Когда ты в бригаде, я присмотрю за твоими птицами.
– Что ж! – оживляется Русаков. – И это тоже дело! Только у меня, Паша, ключика нет.
– Почему это нет?
– А вот нет и нет! Вместо ключика у меня сбоку двери дырочка, за дырочкой – хитрая задвижечка, по-за ней – крючок. Открыть может любой хороший, свой человек. Пойдём, покажу!
И они идут, смотрят. Пашка там повторяет:
– Дырочка… Задвижечка… По-за ней крючок… Чик-бац, и заперто! Чик-бац, и отперто!
Пашка повеселел, напряжение трудного разговора снято.
Они возвращаются в дом к чижиной клетке. Русаков старается всё окончательно повернуть на весёлый лад. Он про чижика говорит:
– Юльку мы выпускать не будем, Юлька – стать особая. Он давным-давно ручной. И вообще каждый чиж привыкает к домашнему обитанию крепко. А если к нему ещё чижовочку подсадить, то, не в пример снегирям, они у нас вдвоём разлюли малина заживут! Ближе к зиме мы чижовочку для Юльки заведём непременно… Да он и сейчас как заправский артист! Хочешь, покажем ещё один номер?
Русаков сам теперь вступает в разговор с Юлькой, щёлкает языком, внятно выпевает на известный мотив:
Чижик-пыжик, где ты был?
Смышлёный Юлька мотив подхватывает, щебечет, а Русаков его ответ пересказывает словами:
На Кыжымку пить ходил!
Ветер дунул – я упал,
Видишь – хвостик замарал!
Хвостик у Юльки вправду с черноватой отметиной. Пашка так со смеху и валится. Ему от Русакова и от Юльки хоть бы не уходить никогда. Опоминается он лишь оттого, что в дом к Русакову заглядывает в конце концов бабушка.
– Ты что тут, Пашка, надоедаешь? Не пора ли честь знать?
– Я не надоедаю!
– У нас тут спевка, – заступается Русаков.
И вместе с чижиком специально для бабушки повторяет песенку про измаранный хвостик.
Бабушка – желает того, не желает – приятно удивлена.
Но Пашку она зовёт домой настойчиво, и Пашке, делать нечего, надо собираться. Да и хозяин говорит:
– Мне тоже надо ещё кое-что подчитать да написать…
– Всё маешься, парень? Всё учишься? – соболезнует бабушка.
Николай смеётся:
– Добровольное учение – не мучение. У тебя Пашка скоро вот так же запишется в учащиеся.
– Ско-оро, – кивает не очень бодро бабушка.
Зато Пашка кричит:
– У меня у самого книга есть! Букварь! Я его тоже читаю! Сам!
– Через два слова на третье, – уточняет бабушка.
– Всё равно сам!
Русаков изображает удивление, разводит ладонями:
– Отчего ж раньше не похвалился? Почитали бы вместе… Но теперь, раз ты такой образованный, культурный, проводи бабушку, как полагается, до самого до вашего крыльца. Она пришла за тобою сюда, а ты ей помоги на дорожке обратной.
Слова Русакова Пашке – как на сердце мёд! Он шагает к дому теперь охотно. Он, словно и в самом деле от него есть подмога, держит бабушку за руку.
По крутым, в сумерках гулким ступеням они поднимаются медленно, с долгими передышками, с неторопливою оглядкой по сторонам. А за ними вслед, будто есть лестница и в небесной выси, над всем предночным посёлком, над тусклыми крышами, над чуть присеребрённой речкой Кыжымкой, над чёрною за тем берегом горой восходит тонкий месяц.
Воздух тёмен и в то же время зыбко прозрачен. Глубоко внизу, на прибрежной полосе, на полустанке, там, куда Пашка в одиночку бегать теперь не решается, горят светофорные огни, горят от них яркие на рельсах отблески.
На полустанок пришла редкостная минута безмолвия. Но вот в путаных отзвуках речного и горного эха – не сразу разберёшь откуда – в этот покой мало-помалу начинает врезаться ритмичное постукивание. Вскоре напористо, требовательно, на флейтовой высокой ноте вскрикивает электровоз. Из глубины ночи вылетает сноп огня. И теперь уже видно, что это из города проходом на восток мчится тяжеловесный состав. Через миг – грохочет эшелон встречный, тишины больше нет!
А у бабушки с Пашкой настроение прежнее. Очень мирное, взаимоуважительное. Они и на тему толкуют на прежнюю, на ту, на которую навёл их Русаков.
У себя дома, заперев дверь, включив на кухне лампочку, бабушка вытаскивает из тёплой печной загнетки сковородку с лепёшками. Достаёт оттуда же блюдце подогретого масла, ставит перед Пашкой на стол.
– Ешь! Скоро тебе и впрямь в школу… Набирайся сил!
– Я без того сильный! – хвастает Пашка, не забывая при этом обмакивать очередную лепёшку в масло, набивать рот.
Бабушка с его похвальбой соглашается:
– Куда там! Кто спорит! Знамо, сильный… Вон до чего хорошо меня, старую, поддерживал на лесенке.
– Я тебя всегда буду поддерживать! А ещё я буду приглядывать у Русакова за птицами. Он мне показал, как отмыкается дверь, потому что я человек Русакову – совсем теперь свой!
– Ешь, ешь… Ты всем теперь свой, – подвигает бабушка ещё ближе к Пашке сковородку и, опершись на сухонькую ладонь, с жалостливой ласковостью глядит на Пашку.
6Вот так Пашкина жизнь в Кыжу начала было вновь налаживаться, даже строились довольно светлые планы на будущие дальние и не очень дальние дни. Но в самый расцвет лета, в июле, вдруг опять всё пошло наперекосяк.
И первым нанёс сердечный удар Пашке, как ни странно, Русаков.
Не успел Пашка однажды утром выскочить по дрова во двор, не успел, как всегда теперь, первым делом глянуть сверху на дом Русакова, а Николай – почему-то не на работе, он стоит на своём крыльце. Он машет Пашке: «Лети ко мне!»
Пашка прилетел стремглав.
Русаков небывало радостным голосом говорит:
– Айда выпускать птиц на волю! А ещё, Пашка, я сегодня тоже встаю на крыло.
– Как это на крыло? – засиял было Пашка.
Русаков вынул из нагрудного кармана рубахи два согнутых бумажных листочка:
– Вот вызов на летне-осенние экзамены в институт; вот приказ ещё и на трудовой отпуск. Всё подписано, всё круглой печатью припечатано! Расстаёмся с тобой до конца этих дел. Я после экзаменов-то ещё сестёр-братьев хочу навестить. А чтобы с каждым повидаться, надо объехать почти всю матушку Россию; у меня их, братков-то, сестрёнок, – целая великолепная семёрка!
И тут Пашка ничего больше даже спрашивать не стал, он понял главное: Русаков его надолго покидает.
Он опёрся спиной о дверной косяк, уставил глаза в пол, принялся медленно водить босой ногой из стороны в сторону, из стороны в сторону по длинной доске, по крашеной половице.
Потом едва выдохнул:
– Что ж…
Русаков засуетился. Русаков тоже Пашку понял.
– Да ладно ты, ладно! Да я же ведь вернусь! Я вместо себя Юльку оставлю… Для компании… Давай-ка распахивай окно, устроим напоследок птичий праздник!
Не ожидая Пашки, Русаков раскрыл окно сам, начал отпирать клетку за клеткой сам, да только праздника, каким он когда-то намечался, всё равно не выходило.
Птицы про волю помнили смутно и особого стремления к ней не проявляли. Они, вроде теперешнего Пашки, жались в отпертых клетках по уголкам или, в лучшем случае, скакали с жёрдочки на жёрдочку, на своего хозяина поглядывали недоумённо.
Только когда Русаков стал выставлять клетки прямо на подоконник, когда насторожённые клювики пичуг омыло солнечным ветром, оплеснуло запахом спелых трав, зелёных листьев и смолистым духом сосновой хвои, то первым очнулся вёрткий поползень.
Он – серо-голубоватый – скакнул на белую гладь подоконника, шевельнул крыльями сначала робко, забыто, нескладно, да вот выправился и – порх! – безо всякого «До свидания!» скрылся за окном в кустах.
– Один удалец отчалил! Живи, друг! – махнул ему Русаков, выставляя на окно клетку следующую.
Такой примолвкой он провожал каждую пичугу. То же самое сказал снегирям. И каждый раз оглядывался на Пашку, как бы приглашая взбодриться и его.
Да только Пашке виделось теперь всё иначе. Пашка глядел не вослед птицам – он глядел, как опустевают клетки. И чем больше становилось их, необитаемых, тем, ему казалось, непоправимее пустел и сам дом Русакова. Лично Русаков ещё вот он, а дом его для Пашки пустеет и пустеет. И незачем ему будет сюда с этой поры заглядывать, не к кому будет приходить; и он, как бы пытаясь всё сейчас происходящее повернуть вспять, едва выговорил непослушными губами:
– А я-то, Коля… А я-то, Коля, собрался уже не когда-нибудь, а прямо завтра прибежать по нашей с тобой лесенке к тебе… Собирался примчаться к твоей автодрезине, в твою бригаду… Но теперь что? Теперь это, Коля, уже ни к чему!
И Пашка махнул рукой, опустил голову, чтобы не заплакать. А Русаков засуетился ещё пуще. Он заходил по комнате из угла в угол. Потом встал, встряхнулся, решительно снял с гвоздя клетку со щебечущим, даже и в такую минуту безунывным чижом. Клетку он впихнул Пашке в ладони:
– Уймись! Ты ведь вырастешь – сам в какой-нибудь путь катанёшь! То ли в Москву на экзамен, то ли вот в заслуженный отпуск… Упакуешь, брат, чемодан, займёшь в поезде полочку, и хоть тебе что! Впереди – пол-отечества, а справа, слева за окнами – облака, небо, новые города, новые посёлки, синь лесов, ширь полей!
Чиж чётко повторил:
– Пиле-ей!
– Слышишь? С ним тебе будет не скучно ничуть. А ещё, Пашка, помни вот какое дело:
Что так спешно поезда
С нами вдаль несутся?
Да затем, чтобы всегда
Хоть откуда, хоть когда,
Но нам
К друзьям
Вернуться!
Русаков продекламировал это стихотворение на бодрый маршевый распев, чиж ему подсвистел, а Русаков в заключение добавил:
– Вот! Придумал только что!
И Пашка полную прыгучего шороха и свиста клетку прижал к себе, Русакова попросил:
– Повтори!
Русаков песенку-стихотворение повторил, и Пашка, соглашаясь с песенными словами, кивнул:
– Ну, если вернёшься, то, конечно, езжай.
Он даже не стал спорить, когда Русаков сказал, что отбывает ночью, что никаких проводов ему устраивать не надо.
– Давай лучше считать, – сказал Русаков, – что прямо вот с этой минуты время пошло всё ближе и ближе к нашей встрече!
И время пошло, и чижик Юлька поселился у Пашки совсем не напрасно.
При чижике грустить было недосуг, за чижиком надо было ухаживать. Дважды на день ему полагалось переменять питьевую воду, устраивать в блюдце купаленку, подсыпать то и дело в кормушку дроблёную крупу, приносить свежие пучки одуванчиков.
За добрый уход Юлька отплачивал тоже не скупясь. Он отлично умел подражать многим домашним, да и не только домашним звукам. Возбуждённо чирикал, когда бабушка на кухне чистила ножиком дно сковороды; звенел точно в тон, когда Пашка размешивал в чайном стакане ложкой сахар; вторил свисту электровозов на полустанке, громкому звяку вагонных буферов.
Но всего больше любил Юлька подпевать роялю во время утренней радиозарядки.
Не успеет Пашка включить поутру да при солнышке радиоприёмник, не успеет из пластмассовой коробки донестись: «Здравствуйте, товарищи! Начинаем зарядку!», а Юлька уже весь наготове. Он собранно, ловко устраивается на жёрдочке и чеканит трель за трелью с радиомузыкой в лад.
А когда зарядка окончена, то петь продолжает всё равно, и вылетают тогда из чижиного горлышка мелодии знакомые и Пашке, и бабушке. Так, совсем вскоре, Пашка услышал от чижика мотив и той, русаковской песенки:
Что так спешно поезда
С нами вдаль несутся?
Услышал, подхватил сам:
Да затем, чтобы всегда
Хоть откуда, хоть когда,
Но нам
К друзьям
Вернуться!
Бабушка спросила:
– Что за песенка? Откуда?
– Это нас с Юлькой научил Русаков.
– Да-а, – ласково вздохнула бабушка. – Да-а… Коля-то Русаков и теперь как с нами! Коля-то Русаков уехал, а нам его и на один день не забыть… Такие люди, Пашка, как Коля, сто рублей стоят!
При чём тут сто рублей, Пашка не понял, но песенку вместе с Юлькой повторять стал часто. И каждый раз под эту мелодию ему чудилось: он видит, как в необъятном просторе земли по какому-то необъятному кругу сквозь рощи, поля и утреннюю летнюю рань спешат не просто поезда любые, а мчится алый экспресс. Он очень похож на тот, что был сохранён от беды отцом с матерью. Он весь такой же, как в то утро, – сверкающий. Лишь на всём ходу из окна смотрит теперь не проезжий незнакомый мальчик, а Русаков Николай. Он смотрит, следит в окно, как экспресс всё круче да круче забирает по широкому повороту в одну сторону, радостно оглядывается на соседей-пассажиров и объясняет им: «Это мы берем направление на Кыж! А в Кыжу мой и Пашки Зубарева дом. Я обещал Пашке вернуться, и вот вернусь теперь очень скоро…»
Под эту песенку Пашка теперь и жил, под эту песенку с Юлькой дружил, но вот нежданно-негаданно на Пашку и на бабушку навалилась новая незадача.
Приближалось первое сентября, и тут стало известно, что будущего первышонка Пашку могут записать в школу не ту, про которую думал Пашка, а только в школу-интернат.
Причём в не очень ближнюю, в городскую.
Правда, и другие кыжымские ребята ездили учиться тоже в город. Ездили, потому что в крохотном Кыжу школу свою открыть было невозможно. Учеников тут набиралось – по пальцам перечтёшь, да и те все возрастов шибко разных. Одному надо в класс четвёртый, другому в пятый, а следующему – вовсе в седьмой или восьмой. Вот они и путешествовали на электричках; вот, когда очередь дошла до Пашки, то в той-то, известной всем городской школе бабушке и сказали:
– Правильно! Из Кыжа к нам ученики ездят… Но они все старше, а ваш мальчик для самостоятельной езды мал. А раз он мал, то кто его будет сопровождать? Кто за него в пути будет отвечать? Вам самой это не под силу, вы же сама-то, извините нас, очень старенькая.
Бабушка, ясно что, растерялась, бабушка на такие речи руками развела:
– Ох, конечно… Старость не радость, прежней шустрости у меня уж нету. Вот и сегодня до вас я дочалила едва.
– Мы вам говорим про то же… Малыша надо устраивать в интернат… Да, да! Только так. Только такое наше с вами решение будет здраво.
Здраво ли не здраво, так ли не так, но вот Пашка и оказался в школе-интернате. Оказался на первый раз до школьной раздевалки, конечно, сопровождённый бабушкой, но уже, понятно, без Юльки и, само собой, без Русакова. Русаков, как полагал Пашка, всё ещё на том алом, песенном экспрессе завершал тот необъятный, на целых полстраны круг.
7В голове у Пашки от безотрывных воспоминаний, то горьких, то светлых, – ералаш полный. И учится в школе-интернате Пашка Зубарев – из рук вон! А вернее, не учится пока никак, да и не до того ему…
Школа, куда приняли Пашку, особая. И ученики в ней особые. Даже первышата.
И если по Пашке сразу видно, что он тут пока ещё одиночка-чужак, то все другие мальчики-девочки мигом, уже с первой минуты, стали держаться плотными, шумными, даже дерзкими компаниями. И если Пашка про себя думает: «Я – кыжымский, я – бабушкин», то все остальные говорят громко, вслух:
– А мы сами свои! Мы детдомовские! Нас в эту школу привезли из детдома, и пусть всё здесь будет опять как в детдоме!
И вот кто с кем в детдоме дружил, тот с тем дружит и здесь. Даже в первый день, пока учительница Гуля в класс ещё не заходила, пока она ни в чем ещё не разобралась сама, все стали садиться за парты кто с кем пожелает.
С Пашкой садиться, а вернее, звать его к себе не стал никто. И он приглядел себе место у самого последнего окошка. Но, оказалось, на эту уютную парту нацелился не один он. Не успел Пашка поставить на скамью новый, купленный бабушкой портфель, как – трах! – портфель от резкого удара слетел на пол, и на скамью всунулся, уселся грозно нахмуренный, стриженный накоротко мальчик.
– Вали отсюда! Это место не твоё. Да и сам ты не наш!
К тому мальчику подсел другой, такой же стриженый:
– Топай-топай… У тебя даже портфель неправильный, не детдомовский! С каким-то вон дурацким, девчоночьим цветочком… А у нас у всех – коричневые, чистенькие!
Портфель у Пашки действительно был с нарисованным на тыльной стороне ярким жёлто-зелёным цветком. Этот портфель Пашка выбрал в Кыжу, в маленьком том магазине, вместе с бабушкой. Выбрал именно такой, чтобы цветок хоть как-то да потом напоминал Юльку, Русакова, Кыж.
Вот портфель ему сейчас Русакова и напомнил. А ещё напомнил крутую лестницу у вокзала и как Русаков спустил с этой лестницы Серьгу Мазырина.
И Пашка, не отводя глаз от своих вытеснителей, медленно нагнулся, медленно нашарил на полу тугой, полный книжек и тетрадей портфель, ухватился покрепче за ручку, выпрямился да всей тяжестью портфеля, всем этим грузом и хлобыстнул по стриженой макушке ближайшего задиру. Следом опустил портфель на загорбок супротивнику второму.
Те вскочили, из-за парты шарахнулись, заорали:
– Наших бьют!
И что бы тут произошло – неизвестно. Возможно, на Пашку обрушилась бы вся детдомовская братия своим дружным крикливым скопом, да тут один из мальчиков, худой, высокий и тоже стриженый, занял оборону рядом с Пашкой.
Занял, крикнул:
– А вдесятером бить одного – это по-нашему? Эх, вы!
Девочки тоже загалдели:
– Не по-нашему, не по-нашему! Не по правилам!
Тот, самый первый задира, отступил, а Пашкиному защитнику буркнул:
– Тогда, Стёпка Калинушкин, ты сам с этим психованным и садись. Он тебе, глядишь, тоже отвесит когда-нибудь ни за что ни про что хорошую плюху.
– Не отвесит! – сказал Калинушкин да и устроился с Пашкой за одной партой.
Они потом и в столовой сели за один стол. Они и в спальне поселились рядом. Только вот соседство их пока что получалось какое-то не очень тёплое. И всё потому, что как Пашка приехал в школу-интернат безо всякого желания, как вступил в первые же почти минуты в схватку с детдомовцами, так и был постоянно не то чтобы начеку, а как бы на полнейшем отрубе от всех.
Со Стёпой Калинушкиным он почти не разговаривал. Даже учительница Гуля, терпеливая, деликатная Гуля, ни на первом уроке, ни на втором, ни на третьем растормошить Пашку пока что не могла.
В своём добровольном отшельничестве Пашка вынашивал мечту: «Вернётся Русаков в Кыж, увидит – меня там нет, мигом примчится в интернат, сразу всё устроит по справедливости. Он быстрёхонько объяснит кому надо, что моё место в самом деле, как говорят ребята, не здесь! Он-то сумеет получше бабушки доказать, что я должен жить дома. Что настоящие мои друзья – только там. Сам Русаков, сама бабушка, чижик Юлька… Даже вон старый Платоныч, раз он дружил с отцом, то и со мной будет приятелем. Даже Серьга Мазырин, болтун, куряка, гуляка, со мной собирался наладить дружбу, и, конечно, надо ее наладить. Я не гордый! Я про то, что было на лесенке, ему напоминать не стану. Мне бы лишь вернуться… И друзей своих кыжымских я не подведу. Ездить самостоятельно в простую школу сумею. Я поленницы складывал, я ступеньки чинил, а ездить на электричке – одна забава! Сел, в простую школу приехал, поучился – кати к друзьям домой! А в интернате с кем дружить? С кем, о чем толковать? Стёпа Калинушкин и тот ничего не поймёт, потому что он сроду Кыжа не видывал… Нет, надо, надо ждать Русакова».
Но Русаков в интернат, а значит, и в Кыж, всё не ехал и не ехал.
А тягостные дни шли и шли.
На уроках ещё ничего. На уроках Гуля Пашку тревожила, да тут же от него и отступалась. На уроках отбываешь всего часа четыре, а куда девать остальное время?
Можно, конечно, ходить на прогулки. Но ходить надо строем, парами. И детдомовские ходили, против строя не очень бузили. Даже Стёпа Калинушкин ходил, даже тот, Пашкин, супротивник со своим подпевалой ходил. Но привыкшему к кыжымскому приволью Пашке такие прогулки казались тягостней уроков… Будто тянут тебя на верёвочке, как телка.
Можно было, конечно, заниматься в не очень-то многих кружках рукоделия. Да вот вели их всё какие-то тётки, и там надо было или вышивать, как девчонки, или резать ножницами цветную бумагу, клеить обрезки на белый лист, чтобы получались солнце, дома, деревья. Всё это опять же было как бы понарошку и у приученного к настоящей работе Пашки вызывало презрение. Наконец Пашка сам нашёл себе мужское дело.
В преддверии скорых холодов в интернат заявился слесарь-сантехник. Черноусый, в брезентовой робе, с чемоданом, полным всякого нужного инструмента, он был похож сразу на Русакова и на Серьгу Мазырина. На Серьгу слесарь смахивал тем, что от него шибко наносило табаком и, разговаривая, он всё время похохатывал, а Русакова он напоминал неуёмной своей деловитостью.
Слесарь заходил прямо в класс, выстукивал, чуть ли не как доктор, выслушивал отопительные батареи, затем, подмигнув ребятишкам, удалялся в другой класс. Заглядывал он и в школьные чуланы, даже в подвал. Работал он во время уроков, во время переменок и после уроков. И вот Пашка очень быстро присоединился к нему.
Сначала, когда слесарь мелькал то тут, то там на этажах, Пашка в свободное своё время ходил за ним вслед вместе с другими мальчиками, на общих правах. А когда слесарь в одну из счастливых для Пашки минут принялся в полутёмном коридоре разбирать ржавую, старую батарею, когда он потянулся неудобно к раскрытому чемодану с инструментами, то Пашка мигом присел на корточки и ключ, разводной, универсальный, подал слесарю прямо в руку.
– Ого! Будешь, паря, моим подсобником, – сказал сразу слесарь.
И Пашка был у него подсобником весь этот день, вплоть до самого отбоя.
А на другой раз, на другой день вышла из своего кабинета Косова. Она пристально, изучающе вгляделась в работу слесаря. Потом сказала:
– Вы знаете, рядом с моим кабинетом в умывальной комнате всё время капает вода из крана. Слышно даже через стенку. Мешает думать, работать… Нельзя ли устранить течь?
– Можно! Раз, два-с, прямо при вас! – хохотнул слесарь.
– Так быстро? Ну уж! – не поверила Косова.
– Пойдёмте, гляньте… – И слесарь поднял свой чемодан, махнул Пашке: – Пошагали!
– Но мальчик вам зачем? – спросила Косова.
– Мой сподручник! – опять засмеялся слесарь.
И тогда Косова кивнула:
– Ну, что ж… Любой урок труда любому нашему воспитаннику на пользу.
И вот слесарь с Пашкой и с Косовой вошли в умывальную комнату, и была она такой медицински чистой, что слесарь сразу сказал Косовой уважительно:
– Хозяйка у вас тут, в интернате, видать, что надо!
И сразу запереступал по белым плиткам резиновыми сапожищами на цыпочках, даже за капающий кран взялся сначала как за хрустальный.
Но дело есть дело. Слесарь пустил в ход здоровенные свои ключи и отвёртку, закрыл вводный вентиль. Где надо – закрутил, где надо – докрутил: устранил неполадку. И тут же дал ход шумной струе из крана в белую раковину.
Затем кран опять плотно закрыл.
– Видите, уже не капает.
– Отлично, – сказала Косова, – проверьте ещё раз.
– Проверь! – кивнул слесарь Пашке.
Пашка кран повернул, и струя снова хлынула в раковину, и тут Пашке, сам он не знает как, примерещилось, что стоит он снова с Русаковым у огородной бочки, а в руках у него не винт крана, а поливной шланг. И Пашка подставил под самый напор струи указательный палец.
Вода шумным серебристым зонтом брызнула во все стороны, окатила Косову, окатила слесаря, оплеснула самого Пашку.
Палец он отдернул, но – поздно.
– Ты что, чудило? – изумился слесарь.
– Я нечаянно, – побледнел Пашка.
– Нечаянно так не бывает! – сказала ледяным тоном, отряхивая мокрое платье, Косова. – Немедленно марш в спальню! Всё с себя долой, кроме трусов! Не выходить из спальни, не слезать с постели до самого утра!
И Пашка, стыдливо избегая сочувственного взгляда слесаря, поплёлся в пустую спальню, понимая вполне, что идёт под арест.
Когда он задолго до отбоя, свернувшись комочком под одеялом, лежал один в пустой спальне, то плакал опять по Кыжу. Когда же слёз не стало, замкнул своё оскорблённое сердчишко против всего этого большого и такого неуютного интерната совсем наглухо.
Даже при Гуле, когда ей стало известно о водяном происшествии, когда она, крадучись, заглянула к Пашке и сказала: «Да, Паша, я верю, что нечаянно», Пашка и головы не повернул от стенки и накрылся глухо одеялом. А из-под укрытия пробормотал:
– Я эту Косову не люблю здесь больше всех.
Опоминался он от этой истории не одни сутки. Встреч с Косовой всячески избегал, да Косова им тоже не очень-то интересовалась. По её понятиям, справедливое наказание озорник-воспитанник получил – и на том конец.
Но тут с Пашкой Зубаревым опять произошло довольно странное событие. Причём событие такое, что об этом надо рассказать совсем уже подробно.
Молчун Пашка, затворник Пашка вдруг, опять для себя непредвиденно, оказался в первом «Б» классе во главе тайного сообщества.
А началось это с того, что, измучась неотвязной думой о возврате в Кыж, переполненный обидой и напрасными ожиданиями, Пашка всё же заговорил.
Заговорил не на уроке, не с учительницей Гулей, а зашептался в одну из переменок с тем самым Стёпой Калинушкиным, соседом по парте.
В одну из переменок после звонка Пашка вдруг увидел: Стёпа так же, как он сам, отстранился от шумной в коридоре детской толпы, тихо, одиноко встал у подоконника. За окном на голой тополиной ветке жмётся, ерошится на ветру воробьишко. Невзрачный такой воробьишко – городской, чумазенький.
И Пашка тоже к стеклу присунулся и вот тут быстро, вкось глянул на Стёпу и – шепнул:
– А у меня в Кыжу есть чиж. Его зовут Юлька. Вылитый артист. Певучий-распевучий и почти говорящий… Он живёт теперь при бабушке.
Пашкиной внезапной разговорчивости Стёпа сперва удивился.
Он удивился, ничего в первую минуту не ответил. Только метнул на Пашку тоже быстрый взгляд.
Потом подумал, не удержал короткий вздох, да и сам зашептал:
– А у меня никто нигде ни при ком не живёт… Меня сюда привезли со всеми нашими ребятами из детского дома, из села Балабанова. Но в детском доме, в угловом сарайчике, были куры, были даже цыплята. Жёлтые, и такие, знаешь, тё-опленькие. Мы их любили из рук кормить. Подставишь ладошку с крошками, а они к тебе по твоим пальцам карабкаются и в ладошку: тюки-тюк-тюк!
– Что ты! – так и всколыхнулся Пашка. – Кормить пичуг – это ни с чем не сравнить! Вот у нас с бабушкой… Вот у нас в Кыжу… Вот у нас с Русаковым… – и Пашку было уже от Стёпы Калинушкина не отлепить.
Пашку было не отлепить, не оттащить, пока он Стёпе не выложил про Кыж всё. И про пичуг Русакова, и про него самого, и про крутые скалы, и про сосны, и, конечно же, про неумолчную железную, рядом с влажной утренней лесенкой дорогу.
А когда Пашка рассказал Стёпе про то, как Русаков распевал с чижом о поездах, которые чем быстрей увозят людей вдаль, тем скорее эти люди возвращаются к друзьям, к дому, то от себя ещё и добавил:
– Мы, Калинушка, сейчас тоже вроде как в какой-то дали… Нас тоже сюда завезли на поездах… А если так, то будет ещё и поезд другой: скорый, алый. Называется – экспресс! И мы на нём, как Русаков, обязательно к родным домам вернёмся. Мы возвратимся туда, где жили наши мамы, папы.
И теперь удивил не Пашка Стёпу, а Стёпа Пашку.
Стёпа вот только что, чуть не раскрыв рот, слушал рассказ о Кыже, слушал рассказ о Русакове, но после слов о папах-мамах вмиг угас. Он сразу переменился и не прошептал, не проговорил, а с горькой усмешкой прямо-таки проскрипел:
– Ха… Алый экспресс! На алом экспрессе ехать мне некуда. Ты забыл, что ли, откуда меня-то привезли? Где жили мои папа с мамой, я не знаю. Они жили-были, да взяли и сплыли!
– Почему это? – распахнул во всю ширь глаза Пашка. И хотел было спросить: «Может, как у меня? Может, как мои? На работе, на посту что-нибудь стряслось?», но тут же почувствовал, что спрашивать больше не нужно ничего. Пашка хотя и пребывал в интернате на затворническом положении, да всё же приметил: о ком, о ком, а о родителях кое-кто из ребят предпочитает не говорить вообще. Или с нарочитою, даже злой лихостью отрубают в ответ почти то же самое, что проскрипел Стёпа: «Были, да сплыли! Вам-то что?!»
Но тем не менее теперь вот, когда Пашка со Стёпой уже разговорился, когда назвал Стёпу даже Калинушкой, отступиться ему от Стёпы было невозможно.