Текст книги "Осажденная Варшава"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Страстный картежник, не менее генерала, Крысиньский давно проиграл крохи, оставленные ему отцом, спускал в карты последний заработанный злотый, подарки и подачки патрона, словом, все. И эта больная страсть, особенно понятная и близкая крупному игроку – Хлопицкому, мирила последнего с Крысиньским, хотя стали ходить упорные слухи, что пан ради поправления обстоятельств не брезгует вести тесную дружбу со Шлеем, Юргашко, Любовицким, Рожнецким и даже с более мелкими представителями различных шпионских организаций.
– Кого теперь не считают "шпиком"?! – ворчливо замечал порою Хлопицкий, выслушав предостережения приятелей относительно "адвоката-провокатора", как звали Крысиньского. – Вон и меня крикуны из "Дзюрки" и других якобинских "кавярень" [8]8
Кавярня – кофейня.
[Закрыть] называют «здрайцей», изменником, потому что я не с ними, не собираюсь Варшавскую республику учреждать и с голыми руками бежать на драку с российскими полками. Плевать мне на то, что говорят!
Крысиньский знал, какую защиту имеет в Хлопицком, и если его иссушенное жизнью и картами сердце было способно еще испытывать хотя бы тень привязанности, он питал ее к одному Хлопицкому.
Сейчас, сидя в кресле, ковыряя измызганным гусиным перышком в своих выщербленных, покрытых зеленью зубах, Крысиньский докладывал генералу об исходе поручения, полученного накануне:
– Вот, стало, мой пане енерале, прихожу я, стало, до енерала Куруты, едва удалось дотереться до той толстой свиньи. "Отдыхать изволит, – говорят лакузы, – его превосходительство, и будить себя не приказали. Чуть не всю ночь поджидали его высочество, пока тот ездил по городу патрули проверять…" Что тут поделаешь? Твоего имени, пане Юзефе, знаю, поминать нельзя перед хамами. Потому дело особливо секретное и тонкое. Туда, сюда. Просил, грозил, клял их. Наконец последние десять злотых пришлось вынуть. Ты не забудь, пане енерале. Взяли, доложить пошли. Вошел я. Заспанная толстая свинья лежит, даже рубахи не поправит. Грек поганый, москальская чумичка. "Что вам? Какое такое дело? Почему именно меня? Или опять заговоры? Так будет!! Не проведете больше! Нам с цесаревичем уж надоело пустые сплетни слушать. Тихо все пока, и слава Богу. А вы мутите!" Хрюкает, а мне даже руки не протянул, сесть не просит. Я уж сам занял стул и говорю: "Я вот и вот от кого!" Как назвал имя пана енерала, моя свинья поднялась, села на перине, уж иначе спрашивает: "От Хлопицкого? С поручением к его высочеству? А мне не можете? Нет? Ну, пойду доложу". Скоренько напялил что-то, побежал, только ляжки жирные – трух, трух. Совсем кабан. И пахнет от него так… брр… Не то сыром порченым, не то… Вернулся скоро, на бумажке два слова мне показывает: "Курута выслушает". Хоть и не знаю я руки, да понял, кто писал. Все ему, греку вонючему, и передал. Что волнение большое не улеглось и не уляжется легко. Замышляют большое свинство мальчишки в городе. И поддержку имеют. И что ты, пане Юзефе, берешься спокой и порядок навести. Чтобы тебе только полномочия дали и Арсенал поручили прежде всего охранить. А грек вдруг и заговорил: "Арсена-а-ал? А на что генералу запертый Арсенал?.. Почему он именно до Арсенала добирается?" Хотелось мне обругать старую свинью. Только что словами не выговорил, шельма: "Мол, не думает ли Хлопицкий своим полякам Арсенал передать?" Вот крест святой! Как мать мою люблю и почитаю! На харе напи…
– Ну будет. Дело говори, – оборвал его Хлопицкий.
– Я ж дело и говорю, – привычный к манере патрона, спокойно продолжал Крысиньский. – Дослушала меня жирная свинья, ушла. Опять вернулась и говорит: "Его высочество очень благодарен генералу за дружеское предостережение и готовность оказать помощь. Но, как наверное известно цесаревичу, опасности нет покуда никакой. И он не забудет добрых чувств генерала, когда придет пора". Вижу я, что один – дурак, этот старый грек. А тот верит болвану. Уж и толковать не стал больше. К тебе с докладом вернулся, пане.
– Хорошо. Благодарствуй. Иди там, делай что хочешь. Я вечер не дома. Может, и ночевать не буду… – отрывисто проговорил Хлопицкий, глубоко задетый неудачей попытки, подсказанной ему желанием предупредить напрасное пролитие крови, дикие сцены, неизбежные при всякой народной смуте. Насмотрелся на них Хлопицкий, когда под знаменами Наполеона подавлял, беспощадно гасил в крови вспышки народного бунта в Испании, в Италии. Хотелось предупредить, смягчить удар. А тут вышло, что его приняли не то за продажного помощника россиян, не то за подосланного предателя. До крови закусил губы Хлопицкий. Вспоминает, что и прежде, бывало, его лучшие намерения как-то так, не совсем умело проявлялись, что доставляли ему же урон и досаду!.. Срывая на Крысиньском раздражение, он вдруг совсем грубо прикрикнул: – Глух ты, что ли, кеп безрогий! Пошел, говорю. Не мешай одеваться!
– Иду… Ушел… ушел уже, уже, – залепетал Крысиньский, проворно исчезая в дверях, где чуть не столкнулся с Янеком. Стоя уже за дверьми, он еще крикнул генералу: – Десять злотых моих не забудь!.. Да еще расход за дрожки…
Затем – исчез.
– Два енерала пришли там… Пытают, чи можно бачить пана енерала, – тонким, почти детским голосом, какого нельзя было ожидать от этой громады, доложил Янек.
– Кого еще там не в пору черт принес? Спросил ты, как их зовут… или не догадался, дубина!
– Эге ж, не спросив… Та одного ж я и так знаю: пан енерал Уминьский. А другого пиду спитаю… Ось зараз…
– Стой, животное!.. Не надо. Платок дай… Флакон вон тот. Ну, и вон! Где они, в гостиной?
– А де ж им бути? Не в сенях же двух енералов держать…
– Ты и на это способен… Прибирай Здесь… Старая шкура барабанная…
И, ворча проклятия под нос, с недовольным лицом вышел Хлопицкий к своим нежданным гостям.
– Вечер добрый, тезка! – первый обратился к хозяину Уминьский, едва тот показался в гостиной. – Не вовремя мы, знаю, да уж не взыщи. Дела слишком важные и не терпят проволочки.
– Здоров, Юзя… Пане енерале, очень рад, – приветствовал Хлопицкий второго гостя, генерала Хлендовского. – Ты угадал, Юзик. Еще пять минут – и от меня бы след простыл. Ждут, понимаешь. Дамам обещал проводить в театр. Какую-то там новую чепуху дают… Но я вам рад. Сядем, панове. Я готов служить, чем могу… Понимаю, что недаром два таких занятых человека навестили меня, прозябателя, коптящего небо без пользы…
– Иначе все должно теперь пойти, старина… Затем мы и пришли. Сказать наши вести – и пяти минут твоих довольно. Но… может, сам не отпустишь нас так скоро… Поэтому прямо к делу…
– Лучше всего. Валяй, Юзик.
– Известно ли тебе, – сразу серьезно заговорил Уминьский, – что сегодня начнется восстание?
– Сегодня? – явно меняясь в лице, воскликнул Хлопицкий и даже рванулся со стула, словно хотел бежать чему-то помещать, остановить кого-то, но мгновенно сдержался, принял обычный спокойно-хмурый вид и негромко продолжал: – Знаешь, Юзеф, я не из трусов, не из слабонервных паничей… Но чтобы помешать… Остановить вот это, о чем ты сказал… готов бы отдать… вот свою правую руку! Верно говорю тебе… Да стой! Не может того и быть! Ты введен в заблуждение. Вчера же были посланы люди во все концы: в Блоню, в Гуры, в Скерневицы с тем, что восстание, назначенное на вчера, отменено…
– Ах, это тебе известно. Тем более странно, что ты не знаешь дальнейшего… Что вместо воскресенья назначен понедельник… Да что с тобой, старина? Если будет кому плохо, так не нам, поверь мне…
– Да, ты думаешь?.. Ну, продолжай, говори… При чем же я тут? И… постой. Вечер уж настал. А кругом тихо… Я все-таки не хочу верить…
– Вечер только начинается. А он велик. И ты скоро поверишь… Если не побоишься выйти туда, где завариться должна самая каша…
– Я побоюсь?! Ну, хорошо, хорошо! Продолжай. Что же вам от меня надо?
– Послушай, Юзефе! Мы давно хорошо знаем друг друга… Да и кто не слышал, как генерал Хлопицкий, краса и надежда польского народа, осуждал, чуть не осмеивал мечты своих собратьев о свободе, о защите законных прав… Но народ глубже понимает своих сынов, чем они свой народ!.. Народ любит… верит Хлопицкому, явившему чудеса храбрости под чуждыми орлами и знаменами… Й зовет его под свою священную хоругвь… Откинь недоверие к жребию Польши, стань во главе родного войска. Оно восстало и зовет тебя.
– Ты сумасброд, Умйньский… Ушам не верю, что слышу от тебя. Старый наполеоновский служака, боевик… И ты тоже вздор городишь… Или на самом деле думаешь, что четыре миллиона поляков, выставив даже армию в двести тысяч штыков, смогут одолеть сорок миллионов россиян с их полумиллионным, грозным целому миру войском, с их артиллерией, которая может в три ряда окружить несчастную Варшаву и двумя залпами снести город с лица земли! Это в лучшем случае, если дойдет дело до войны… Если первый натиск батальонов, высланных Константином, не развеет, как мякину, банду твоих повстанцев-неучей, сапожников, маляров, взявших в руки старые дробовики, если не кремневые мушкетоны и негодные пистоли!
– Юзеф, ради Господа Бога! Не слышишь ты или слышать не желаешь? Войско подымет борьбу… Все польские батальоны восстали…
– Против кого? За что? Решились нарушить присягу… Сломать дисциплину… Выйти из повиновения начальству?! Кто их уполномочил вмешиваться в споры Сейма с россиянами, в гражданские дела? Долг войска – сражаться с неприятелями внешними, защищать край от вооруженного нападения вооруженной рукой. А вмешавшись не в свое дело, взявшись за перестройку гражданских и политических отношений, те же войска только бучу мерзкую устроят, а не революцию… Потеряют свою силу, расшатают дисциплину и не помогут ничему! Поступай каждый, как знает. А я принимал присягу королю Николаю – и останусь ей верен до конца. От мятежного войска не приму и короны, не то что булавы гетманской. Я сказал.
И, словно вспомнив своего идола, Бонапарта, Хлопицкий, скрестив руки на груди, выпрямясь во весь рост, застыл в вызывающей, гордой постати.
– Юзеф, Юзеф, опомнись!.. Заклинаю тебя именем всего святого! При чем тут твоя присяга? Не ты вызвал переворот. Не ты создал ту муку, которая вынудила схватиться за оружие… Дело сделано. Возврата нет твоему народу… Неужели ж в эти грозные минуты ты кинешь своих собратий, не придешь им на помощь?.. Не услышишь отчаянного призыва несчастной твоей отчизны?
– Моя отчизна – походный мой шатер!.. Ваша отчизна не дала бы мне пары сапог, если бы я в них нуждался…
– Генерал, вам дают гораздо больше, – вмешался Хлендовский. – Поручают судьбу края… Зовут быть вождем!..
– Над бунтарями-солдатами?.. Нет. От заговорщиков власти не приму, повторяю вам… Есть в крае законная власть… Да и то… Если бы весь народ пришел, сказал: "Веди нас, Хлопицкий!" – отвечу честно и прямо: на убой, на гибель никого не поведу. А борьба с Россией… борьба пигмея с великаном, ребенка с солдатом, вооруженным до бровей?! Да это же безумие, безумие, повторяю, кричу я вам!
Голос Хлопицкого действительно возвысился до крика, в котором жгучее негодование, возмущение звенело, переплетаясь с клекотом, с задержанными рыданиями великой боли…
Мгновенное, но потрясающее молчание, наступившее после этого полувопля, полустона, нарушил Уминьский. Он медленно, значительно заговорил:
Юзеф, ты вне себя!.. И я понимаю почему… В последний раз пробую обратиться к твоему сердцу… к твоему разуму, наконец… Если бы ты верил!.. Ах, если бы ты верил!.. Отчизна была бы спасена… Ты бы помнил, как полуодетый пастух Давид поразил насмерть Голиафа, гиганта воина, до бровей закованного в железо… Но… веры у тебя нет… Так подумай над другим. Полмиллиона отборных воинов с гением полководцем во главе вошли в незащищенную Россию… Московские рати разбиты одна за другой… Древняя Москва взята без боя. Второй столице грозила та же участь… Но восстал народ… И не стало армии, величайшей, славнейшей от сотворения мира… Нет вождя, равного которому еще не было и не будет!.. Он потерял и власть, и корону, и свободу, и жизнь!.. Ты помнишь… ты видел это сам… твои глаза плакали кровавыми слезами, как и очи многих, многих и многих из нас!..
– Ну… ну?.. – весь дрожа, как в1 лихорадке, хрипло произнес Хлопицкий, торопя медленную, значительную, как удары топора, речь Уминьского.
– А разве мы… разве Польша не сможет также встретить грудью нашествие чужой армии, как встретили ее россияне?.. Наш народ не слеп, не темен, как российский… Не задавлен, не забит… Наши леса и поля охранят нашу волю не хуже дубров и степей московских… Чего же ты уж так боишься… так опасаешься за судьбу своего народа, Иозеф Хлопицкий? Скажи. Да что с тобой?..
– Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха! – не то деланным, не то истерическим хохотом наполнил комнату Хлопицкий. – Безмерные, безлюдные пустыни Московии, сломившие гений нашего великого вождя, он сравнил с зелеными рощами, с золотыми нивами, с гранями милой, маленькой Польши, которую из края в край на коне можно пробежать в десять дней… Наш народ, горсть в четыре-пять миллионов людей, привыкших к порядочным условиям жизни, чуждых всякой дикости, сравнил с многомиллионными ордами грубых, суровых, привычных к холоду и голоду российских хлопов, для которых своя и чужая жизнь стоит меньше, чем для меня – вот это!.. Ха-ха-ха!
Схватив розетку с подсвечника, роняя горящую свечу, он раздробил об пол хрупкую безделушку, покрывая жалобный звон ломаемого стекла последним коротким, хриплым смехом.
Взоры хозяина и гостей скрестились еще раз в упор – и разминулись тяжело.
– Прощай, Йозеф!..
– До свидания, генерал!..
– Прощайте, панове…
Гости ушли. Хлопицкий бросился в спальню, обдал лицо и голову водой, осушился, шепнул что-то, уходя, Янеку и, спокойный, веселый на вид, через полчаса был у пани Вонсович… Ничего не заметила она, хотя и казалось ей странным, к чему это так по пути в театр прислушивался ее молчаливый спутник, чего ищет взглядами за стеклом каретного окна в глубине сумрачных улиц и площадей? Отчего он такой серьезный, словно окаменелый, сидит за ее полным атласным плечом в полутемной ложе и даже не улыбнется забавным шуткам, веселым, скользким, подмывающим куплетам, которые так бойко распевает толстушка артистка, любимица Варшавы пани Курьпинская?
Но посреди первого же акта недоумение пани Вонсович получило неожиданную развязку.
Внизу, у входа в партер послышались голоса, топот, шум. Дверь распахнулась, словно от толчка, в широком проходе показались два молодых офицера, подпоручики Зайончковский и Добровольский, в шинелях и киверах, в полной походной форме, с палашами наголо.
Театр вздрогнул сверху донизу, актеры смолкли, бледнея под слоем белил и румян. Даже совершенно непосвященная публика сразу поняла, что предстоит нечто большое, важное.
А оба офицера уже стояли посреди зрительного зала, среди наставшей тишины зазвучал так возбужденно, так остро и звонко один молодой голос. Добровольский кинул в толпу, как удар бича:
– Хорошо вы здесь тешитесь, панове, в тот самый миг, когда враги вырезают беззащитных собратий ваших дотла!..
Таков был условный клич для начала восстания. Сообщение о резне, производимой москалями, было вымышленное, но оно повлияло, как электрический разряд.
Театр сразу наполнился воплями убегающих женщин, криками мужчин: "За оружие!.. В бой за отчизну!.."
Артисты, музыканты кинулись за кулисы, вон из театра… Публика хлынула потоком в коридоры, на улицу, где уже от Старого города доносился рокот народного возмущения, отрывистые удары одиночных выстрелов, словно щелканье огромного бича… А тут вблизи было так тихо… Лавки заперты, улицы безлюдны, никто не ожидал переворота…
– Иезус-Мария!.. Да что же это такое? – лепетала в полуобмороке пани Вонсович, прислонясь к груди Хлопицкого, который быстро укутал ее и повел к выходу, закрывая себе лицо воротником шинели.
– Ничего, ничего… Молчать надо… молчать!.. Идем скорее… Я довезу домой без всякой опасности… Скорее идем!..
И он протискивался сквозь толпу… А в тот же миг в зале послышались громкие голоса:
– Где Хлопицкий?.. Он тут был только что… Наш вождь… Наш Хлопицкий… Виват ему!.. Пусть нас ведет… Да живет отчизна!.. Где Хлопицкий?..
Ни генерал, ни его спутница не слыхали последних криков. Карета, по счастью, стояла недалеко от подъезда, оба сели, и кони разом тронулись с места. Часы где-то вблизи на башне пробили восемь. Полная луна сияла в небе, изредка покрываясь дымкой разорванных, быстро бегущих на север облаков.
План общих действий в минуту восстания во всех подробностях был разработан у Высоцкого и его друзей.
С последним ударом шести часов должны вспыхнуть пожары в нескольких частях города, служа сигналом и отвлекая внимание русских караулов от того, что произойдет на улицах, оправдывая движение народа и польских отрядов, которые по данному знаку должны спешить к тем же сборным пунктам, какие назначены российскому войску в минуту тревоги, на Саксонскую площадь, к Бельведеру и к Арсеналу.
Во всех этих пунктах восставшие части должны предупредить москалей, предоставить им более трудную задачу нападать, а себе более выгодную – защищаться за баррикадами, возведенными сейчас же по прибытии на места… Народные отряды должны в тылу тревожить врага и этим помогать польским солдатам.
Но капризный божок-случай сильно спутал все планы и расчеты юных стратегов и тактиков, хотя в сложной работе им помогали такие опытные люди, как Про-ндзиньский, Уминьский, Махницкий и капитан Пашковский.
Быстро стал погасать последний отблеск осеннего дня на вершинах парка в Лазенках. Морозный, бодрый с утра, он словно грустью подернулся к вечеру. Воздух потеплел, влага, наносимая ветром, сеется вниз мелкой, колючей изморосью… Сплошной полог туч, облегающий южную сторону неба, ожил, зашевелился, от края его оторвались передовые причудливо зазубренные облака и быстро понеслись на север, маня за собой и остальную широкую пелену туч, медленно пустившихся в путь…
Сумерки быстро упали на землю и особенно сгустились здесь, под навесом старых дерев, в длинных аллеях парка…
Неясные тени скользят в этих аллеях, направляясь к небольшому мосту, на котором высится конная статуя Яна Собеского, то одетая тенями ночи, то озаряемая лучами полной луны, когда лик ее проглянет в небе в раме разорванных облаков.
Всего двадцать человек собралось у статуи героя-короля из участников так называемого "Бельведерского отряда" из тех тридцати двух, которые вчера безумно веселились в Бирже, а утром очищали душу исповедью, готовясь на смерть…
– Стыдно тем, кто не явился! – говорит коновод Тшасковский. – А нам пора в путь… Я веду человек двенадцать товарищей к главному входу… А пан Набеляк и пан Гощинский с остальными сторожите, чтобы кто не улизнул через заднее крыльцо…
– Подождем немного… Еще не пробило шесть… Раньше времени начнем – другим помешаем… Пожар должен вспыхнуть тут близко, на Сольце…
Ждут…
Еще не било шести, как на Сольце вспыхнул пожар… Громадные вороха соломы кто-то навалил к старой, покинутой броварне… Сверкнул огонек… побежал по соломе… Взвились языки пламени…
От соседней казармы Уланского полка послышалась тревога, зазвучали трубы… Но не к месту пожара, а к Бельведеру скачут патрули…
Таков был приказ…
Застыло сердце в груди кучки студентов, притаившихся за стволами деревьев близ памятника герою-королю…
"Что это значит?.. Неужели они преданы, все открыто?.."
Промчался патруль к Бельведеру, убедился, что все тихо, пусто – и назад проскакал мимо затаившихся юношей, которые облегченно вздохнули всею грудью.
Оно и лучше, что тревога оказалась фальшивой, – весело громко объявляет Тшасковский. – Мы теперь можем действовать на свободе… Но отчего не видно зарева?.. Да все равно… Идем…
И быстро, но бесшумно двинулись они к Бельведерскому небольшому палацу, где сейчас царили тишина и покой… [9]9
Подробности нападения на Бельведер – в романе того же автора «Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)».
[Закрыть]
А старое трухлявое здание броварни на Сольцах так и не разгорелось порядком. Когда отпылали вороха соломы, сбежались люди, погасили огонь… И зарево пожара не дало сигнала повстанцам в этой части города, как был уговор…
Зато на другом конце длинной ленты домов, какою растянулась Варшава по берегу Вислы, – там, на Новолипье, гудел набат, не смолкая военные трубы резали ночной воздух звонкими призывами.
Здесь Заливский в назначенный час успел поджечь небольшой деревянный барак недалеко от Арсенала и от казармы российской пехоты… Польские казармы тут же, почти рядом… Видно, как там зароились солдаты… Как подхорунжие перебегают из корпуса в корпус, как высыпают люди и строятся в ряды, сливаются в роты…
Затревожились и россияне, хотя без начальства не знают, что начать… Только пикеты по приказу спешат к месту пожара узнать, отчего загорелось и где горит…
Не заметя ничего особенного по пути, вернулись люди в казармы.
Но иначе поняли пожар солдаты польского 4-го полка, "чвартаки", молодая гвардия, как называл их Константин, особенно расположенный к полку за выправку и лихость на ученьях.
Полк, из которого вышел Лукасиньский, давно был готов к перевороту. И теперь сразу во всех ротах закипела жизнь. Стали разбирать ружья, боевые патроны, заготовленные младшими офицерами…
Полковник Богуславский кинулся было к воротам, ведущим на улицу:
– Через труп мой, не иначе, перейдете, бунтовщики!..
– И перейдем! – крикнул было один из крайних в первой шеренге.
Отвел назад наклоненное ружье с примкнутым штыком, метя в грудь старику.
– Стой! – удерживая руку рядового, крикнул подпоручик Ласский. – К чему бесполезное пролитие крови?.. Еще много ее впереди… Полковник сам видит, что нас не удержать. Он исполнил свой долг службы. Высшего долга перед отчизной, зова справедливости он не хочет признавать в эту минуту… Подождем. Простите, полковник!..
Мягко, но решительно отстранив от ворот Богуславского, обессиленного собственным порывом, подпоручик скомандовал:
– Вперед, скорым шагом марш!..
Через несколько мгновений темные, звенящие на бегу штыками "чвартаки" высыпали на улицу, заняв ее во всю ширину своими рядами, и скрылись в ночной полумгле, поспешая к Арсеналу.
Здесь "чвартаков" встретили поручики Чарноцкий и Липовский, успевшие занять позицию с двумя гренадерскими ротами чуть ли не с половины шестого… Только что "чвартаки" были поставлены на место, как подбежали две роты саперов с Феликсом Новосельским и Каролем Карсиньским во главе. Еще через четверть часа от Ратуши поспела рота гвардейских гренадер, вдали зарокотали колеса орудийных станков и зарядных ящиков… Это поручик Гауке, сын военного министра, явился с двумя пушками…
– Да живет отчизна! – грянул общий клик навстречу подходящей артиллерии, сразу упрочившей положение отряда в этом важном пункте. – Виват, товарищи артиллеристы!
– Арсенал наш – и Варшава наша, – крикнул Заливский, в этот же момент подъезжая к отряду на своем тощем, но резвом коньке.
И немедленно, как бы получивший главное командование по безмолвному соглашению остальных сотоварищей, начал распоряжаться размещением отряда, саперам поручил возводить баррикады по обеим сторонам площади, откуда можно было ждать нападения…
– Подпоручик, – обратился он к Новосельскому, – а пушек-то у нас мало… И я не вижу товарищей из артиллерийской школы… Что с ними случилось? Возьми людей человек десять… По дороге, наверное, еще вам попадутся наши… Узнаешь, что мешает товарищам быть на месте в такую решительную минуту… Я надеюсь на тебя…
– Слушаю, пане подпоручик, – ответил Новосельский и со взводом своих саперов отделился от отряда.
– Пушек, пане Феликс, притащи побольше с собой!..
– Постараюсь, пане подпоручик, – крикнул уже издали Новосельский…
В эту минуту странный поезд показался в глубине улицы: несколько ротных повозок вперемежку с наемными городскими дрожками, быстро вынырнув из-за угла, двигались прямо к Арсеналу.
Небольшой конный отряд охранял этот поезд, и когда люди Новосельского с ним поравнялись, громкое "Да живет отчизна!" раздалось с той и с другой стороны.
– Кровью Пречистой клянусь, – это же Урбанский и Пшедпельский катят с патронами и зарядами, как было условлено… Виват! – громко крикнул Заливский, сначала встревоженный непонятным явлением.
Все подхватили клич… Поезд, достигший рядов отряда, был окружен, и все запаслись патронами.
– Теперь – дальше едем, – весело объявил Урбанский. – На Краковское предместье и к Александровской площади… Антониновцам у Ратуши дана на ужин порция хорошая… Надо егерей накормить. Они ждут у костела Александровского… Да еще вам добрую весточку могу подать: Кикерницкий со своей батареей овладел Прагой, стоит на мосту и зорко стрежет все пути… Теперь с той стороны нам опасаться нечего… Да поможет Господь отчизне и правому делу!..
– Аминь… Да живет отчизна! – снова прозвучало над рядами.
Словно в ответ, издалека, от Старого города, послышались редкие выстрелы, неясный, но волнующий шум, выклики, голоса, то слабеющие, то крепнущие, смотря по тому, как ветер своими порывами доносил сюда далекие звуки…
– Ого… И город заговорил!.. В добрый час… в добрый час!.. А пикеты от вас разосланы?.. Да?.. Ну, все хорошо. Дальше едем, пане подпоручик, – обратился Урбанский к Пшедпельскому, и поезд так же быстро удалился, как подкатил сюда.
Поднять обывателей и ремесленников столицы, а в особенности в Старом городе, где большинство ремесленных, торговых заведений и мастерских, – эту задачу взяли на себя Бронниковский и Мавриций Мохнацкий, которому захотел помогать и брат его Казимир, саперный подпоручик.
Все трое в ожидании сигнала сидели в "Гоноратке", в излюбленной молодежью кофейне на Медовой улице… К ним подсели еще несколько единомышленников: Юзеф Островский, Дембинский, Жуковский и другие, избравшие этот веселый уголок сборным пунктом.
Как только грянули первые выстрелы у казарм на Новолипье и отблески пожара окрасили пурпуром ночное небо с бегущей цепью облаков, как только из театров повалили толпы, напуганные криками: "Наших бьют!.. За оружие!.. Бороните отчизну!.." – в тот же миг Бронниковский со всеми остальными товарищами кинулся к Старому городу, где все было тихо, только сторожа дремали на углах безлюдных, узких, извилистых улиц и переулочков и слабо светились окна верхних этажей старинных, высоких и узеньких домов с острыми черепичными крышами…
Дом Томаша Рудзевского, где помещалась его оружейная и слесарная мастерская, стоял на углу, недалеко от рыночной площади. Сюда постучали заговорщики прежде всего.
– Пане Томаш, вставай, выходи скорее… веди своих молодцов… Наших режут!.. За оружие, поляки!.. Спасайте себя и отчизну!..
Оружейник, хотя и подготовлен был ко всему, но перепугался в первую минуту.
– Кто там, во имя Христа Распятого?.. Что за люди?.. Кто кого режет?.. Не поймешь, не видно в темноте! – послышался его голос из раскрытого во втором этаже окна, забранного узорной железной решеткой.
– Мы это… Пан Мориц и пан Ксаверий… И Жуковский… И все… Или не узнаете?.. Скорее!.. Минута дорога.
– Ах, панове, прошу не взыскать… Такое время… Не сразу и поверишь… Наших бьют?.. Сейчас мы… Сейчас!.. Вацек, Конрад!.. Будет вам спать, – загремел в доме голос оружейника. – Наших бьют… На помощь надо…
Крики на улице всполошили весь квартал… Стукнули рамы, показались и скрылись испуганные лица…
Когда через минуту заговорщики постучали у дома скорняка Зарембы, никто не отозвался, хотя там все уже проснулись от чердака до подвала.
– Жена, слышишь? – дрожа под теплым одеялом, шепнул скорняк. – Зовут… Наших бьют… Надо пойти…
– Ну, так я тебя и пущу… Если бы это была та компания, которая тебя подговаривала на москалей, они бы раньше, днем дали знать. – Просто это шпики бучу подымают… Хотят выманить побольше честных людей на улицу. А там перехватают, кого знают побогаче… И откупайся от них, если не хочешь в тюрьме гнить за то, что бунт затевал…
– Что ж, может, старая, и твоя правда?.. Подождем… Слышишь, и стучать переста…
Он недоговорил.
Стук раздался у соседнего дома. Но его покрыл ряд выстрелов, гул залпа, долетевший от Арсенала.
– Ой, слышишь, палят… Это ж не шпики. Это настоящее восстание!.. Пусти, погляжу-ка в окно…
И скорняк, как и многие другие, кинулся к окну.
В это время к братьям Мохнацким и Бронниковскому подошла вторая компания военных, присланных от Арсенала.
– Что же вы?.. Подымайте скорее народ!.. Арсенал открыт… ворота настежь! А никто не является за оружием, кроме студентов… Да и те кинулись к Кармелитской тюрьме, на Лешную, где их товарищи заперты… Зовите народ!..
И снова громкие призывы пронеслись по закоулкам Старого города:
– К оружию, поляки!.. Спасайте родину!..
Понемногу, медленно сначала росли кучки народу, высыпающие на улицу из своих домов… Но как только убедились, что ловушки тут нет, что зовут "свои", быстрее лавины стали скипаться и шириться народные толпы… И со всех концов потянулись люди к Арсеналу.
Чем ближе к Арсеналу, тем сильнее и грознее стали звучать оттуда залпы… Вот грохнуло орудие… Опять!.. И дробно зарокотали, словно в ответ, новые залпы.
Передние ряды людей, подходящих отовсюду, стали замедлять шаги, наконец остановились, прислушиваясь, не зная, что делать. Идти ли вперед или свернуть? И куда свернуть?
Задние все наплывали, останавливались невольно, многие жались опасливо к стенам, чтобы шальная пуля не угодила в них…
– Куда же идти?.. Мы без оружия… Там стреляют… – послышались голоса.
– Сюда, сюда!.. С этой стороны безопасно… Российский полк оттуда напирает… Вот здесь можно, этой дорогой, – вдруг появляясь на коне, стал кричать Заливский, который не вытерпел и отправился встретить народ, о приближении которого ему сообщили.
На голос подпоручика, на его призыв, подхваченный Мохнацким, Бронниковским и другими, кучки людей торопливо направились по указанному переулку и очутились позади Арсенала, укрытые его стенами от выстрелов, гремящих по той стороне мрачного, длинного здания.
Задние ворота были открыты, волны народа хлынули туда… Затрещали запертые двери, загремели железные решетки, выворачиваемые в окнах ломами, вышибаемые бревнами…
Как кидаются волны моря во все люки тонущего корабля, так хлынул народ во все раскрытые теперь окна и двери… Одни выбрасывали оружие, пистолеты, ружья, сабли… Другие из куч выбирали, что хотели, передавали другим, кто за толпой не мог пробиться к грудам оружия, растущим у стен темного здания, которое сейчас с выбитыми зияющими окнами казалось таким печальным, таким пугающим…
Через полчаса сотни, тысячи людей, наскоро откусывая патроны, заряжая ружья и пистолеты, махая палашами, саблями, отхлынули от Арсенала, уступая место новым толпам… А сами – кинулись дальше, по мирным и спящим еще улицам, с военными начальниками во главе, и теми же призывами наполнили город:
– За оружие… за оружие… Наших бьют…
Другие стали пробираться в тыл российского отряда, атакующего защитников Арсенала, и этим заставили волынцев ослабить нападение. Часть полка россиян пришлось отрядить против нового неприятеля, против этих темных рядов народа, который осторожно, но твердо подходил, собираясь вступить в борьбу с линейными войсками, имея в руках старые карабины и полузазубренные сабли…