Текст книги "Порча"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Вестимо, хватать зря не след. Только лишних недругов разводить по царству. Да поглядим. Мы тоже настороже. То я и сбирался сказать тебе, государыня княгинюшка. Дружок есть у нас при дворе княж-Андреевом. Звать его Петька, прозвищем Голубой, князек Ростовских роду. И прибежал он на рассвете нынче ко мне. Клянется-божится: удумал-де удельный князь во скорях на Литву бежать.
– Вот беда-то… Сызнова бои да свары пойдут. И спокою нам не знать с сыном моим с малым.
– Да не кручинься, государыня. Выслушай. На Литву не пустим удельного. На Волок на Ламский уж брата Никиту-хромого с полками я снарядил. Ворон не пролетит за литовский за рубеж, серый волк не проскочит! Не то что Старицкий князь с цельной дружиной протянет куды. А надо будет, – и сам выйду в поле. Знаешь: татар бивали, Литву громили. Князька захудалого удельного с его ратью малой – и голыми руками возьмем!
Смело звучит речь князя. Горят глаза. Удальски потряхивает он золотистыми кудрями.
У входа в беседку послышались шаги, голоса. Возник какой-то переполох.
– Что там? – поднимаясь, спросила Елена.
Ваня, совсем уж было задремавший, проснулся и, протирая глазки, тоже насторожился.
– Государыня княгиня! – с поклоном доложила, появляясь в дверях беседки, Феодосья Шуйская, – дяденька твой, князь Михайло, в горницах дожидает. Видеть очи твои волит, челом бьет. Спешка, бает, больно велика.
– Идем, идем! – двинувшись к выходу, отвечала княгиня. – Бери Ванюшку. Спать, чай, пора.
– Не, не хочу, – отмахиваясь от боярыни, заявил решительно Ваня. – Я с вами, к дедусе к Михайлушке. Что-то он принес мне? Он всегда носит. А еще и ты, Ваня, байку не сказал. Обещал ведь. Бери, неси меня. Там и скажешь.
– Изволь, изволь, князенька! – с глубокой лаской отозвался Овчина, взял ребенка и понес за княгиней.
– Федосьюшка! – на ходу приказала Елена. – Скажи вечерние столы крыть. Пора, чай, и за трапезу.
– Сказано, государыня. Все наготове! Провожатые Елены раньше, чтобы не мешать докладу
боярина, держались поодаль от беседки. Старушки сидели, калякали. Молодые гуляли по саду или бегали по дальним аллейкам.
Теперь же все они чинно стали по парам, пропустив вперед княгиню с Овчиной, молча пошли следом, укутав фатами свои раскрасневшиеся, пылающие от жары и от движения лица.
В покое, где Глинский ожидал племянницу, вошли только Елена с Овчиной, который нес Ивана на руках.
После обмена первых приветствий княгиня спросила:
– Чем потчевать прикажешь, дядя?
– Э, не до того, княгинюшка племянная. Вот, послушай, чем нас потчуют из Старицы. Гляди, не поморщиться бы.
И из широкого своего кафтана, шитого на литовский лад, он стал доставать из кармана свернутый кусок пергамента за восковой печатью.
– От Старицкого? Писуля? Что пишет князь Андрей? Приедет ли, как мы писали ему? Надо бы совет держать с ним о походе о великом, как на. Казань идти. Будет ли?
– А вот послухай. С Пронским с Федькой ответ нам дан. На мое имя писано. Вот слушай.
Вполголоса пробежав вступительные фразы, князь Глинский стал громко читать:
– "А и кнезю великому московскому, государю, передать сам изволишь: бьет-де челом ему, государю, холоп и сродник его князь Андрей на Старице, его ж дядя родной".
– Ишь, как прихиляется. Холопом уж себя величает государю, сыну нашему. А сам ничего по государскому делу и не творит! – не вытерпев, сразу перебила княгиня. – Трижды ему знать дано. Трое послов за ним послано. От самого от владыки Даниила грамоты да увещанья были. Дана ему наша грамота опасная, – и все зря. Не едет на Москву. Глядь, и впрямь зло удумал. Сказывает: болен. А наши люди из Старицы весть дают: пустое все… Вон сам лекарь Феофилка ездил, глядел. Бает: болезнь не тяжкая. А он все не едет… Почему?!
– А вот послушай. "Да еще передай ему же от меня такое: "Вот ты, государь, приказывал нам с великим запрещением: быть бы нам непременно к тебе на Москву как ни на есть. Нам, государь, скорбь да кручина великая, что не веришь нашей болести, лекарей своих шлешь да за нами присылаешь неотложно, ровно бы за наемным слугою. А и прежние годы, по старине, николи, государь, того не бывало и не слыхано, чтобы нас, князей, к вам, государям, на носилках волочили. И я от болезни да от беды, от кручины, с немилости твоей – отбыл ума и мысли. Так ты бы, государь, на то взглянулся, пожаловал, показал милости наместо гнева. Согрел бы сердце и живот холопу своему, дяде родному, своим государским жалованьем, чтобы холопу твоему и впредь можно было и надежно жить твоим жалованьем бесскорбно, и быть без кручины, как тебе Бог положит на сердце, ворогов моих, советчиков твоих плохих государских не слухая…" Чуете али нет, каково запел удельный?! Больно жалостливо. Только – брехня то все! – отбрасывая сверток на стол, решительно заявил Глинский, кончив чтение.
– Обман, мыслишь, все, дядя? – в раздумье спросила Елена, которую, как женщину, подкупил приниженный, жалобливый тон послания князя Старицкого.
– А как же инако? Сам же бежать до Жигимонта замыслил неотложно.
– Слыхала, дядя. Князь Иван Федорович в сей час тоже баял.
Узнав, что его весть уже не является неожиданной, что его предупредил молокосос князек, любимец правительницы и малолетнего государя, Глинский едва сдержался, чтобы не произнести какого-нибудь грубого словца или проклятия, какими в изобилии уснащалась речь и простых, и первых людей того времени. По усатому с бритым двойным подбородком лицу старика словно тень пробежала. Передохнув глубоко, он, ровно и не слышал замечания Елены, продолжал:
– Вот и треба помешать тому изменнику то робить, что он замыслил.
Овчина незаметно, но пристально наблюдавший за стариком, самым опасным соперником юного честолюбца при московском дворе, – видел, что делается с Глинским.
Вся сила была на стороне того, кто умел лучше наладить систему сыска, шпионства, предупреждая заговоры, открывая ходы всех людей, опасных для государя. Таким образом и внушалось повелителю доверие к тому, кто умел охранить особу и власть государя от малейшего покушения, и сама власть понемногу переходила обычным путем в руки охранителя, доставляя последнему и почет, и силу, и богатство.
Если б Овчина только пользовался симпатией князя и его матери, Глинский ничего не имел бы против этого. Но старый хитрец чуял, что юный, простоватый на вид Овчина, весельчак и балагур, понемногу сбивает с позиции его самого, испытанного дипломата, искусившегося при западных дворах.
И глухая, скрытая пока борьба, затаенная ненависть возникла между этими двумя князьями.
Находя, должно быть, что еще не время выступать на открытую борьбу, Овчина подхватил последнюю мысль Глинского и опередил Елену, опасаясь, что правительница снова скажет что-нибудь некстати.
– А как же вельможный князь мыслит? Что бы начать тут следовало? Прости, Бога для, что в дело государево путаюсь. Да чту тебя, аки отца родного. Вот и взял смелость спросить тебя.
– Гм… – покручивая ус, проговорил старик, с ясным недоверием поглядывая на князя. – Чтишь? То – добре. А что робить с тем князем? Переимать его. Послать ратных людей на Волок, да и…
Елена уже готовилась снова похвалить предусмотрительность Овчины, объявив, что войско послано, но князь успел предупредить ее быстрым вопросом:
– Войска? На Волок? Благой совет… Просто золотые слова! А кого же бы послать?.. Уж докончи мудрую речь… Укажи: кому бегуна ловить?..
Елена в недоумении сперва поглядела на Овчину, но, должно быть, сама сообразила, чем руководится Иван Федорович в своих вопросах, и поддержала любимца:
– Да уж, дядя… Дал добрый совет – укажи и на воеводу. Который раз ты выручаешь и меня, и землю. Чтобы мы без тебя, родимый, и делали, – сгадать боюся…
Старый хитрец был обманут такой прямой, грубой лестью. Самодовольно хмурясь, он небрежно проговорил:
– Ну, посылайте, кого хотите. Ратны люди – то ж до тебя, княже, надлежит. Вот хоть брата своего посылай! – очевидно, желая заплатить любезностью за любезность, сказал Глинский.
– Брата? Что ж, коли княгиня-государыня поволит да государь великий князь приказывает… Пошлю братана… – А, лих, и то, поизволь, выслушай, что на ум пришло мне, государыня княгиня, и ты, вельможный княже.
– Сказывай, Иван Федорыч! – разрешила Елена.
– Что, коли бы нынче ж на Старицу до князя Андрея дослать трех святителей, молитвенников иноков: Крутицкого владыку, отца протопопа Спасского погоста да архимандрита от Симоновой обители честной. Пускай-де князя поостановят… Пускай-де скажут ему: "Слух де прошел на Москве, собрался ты, княже, оставить землю свою исконную, покинуть благословение отца своего, гробы честные родительские, святое отечество кидаешь, жалованье да сбереженье великих князей. А молит тебя владыка митрополит, и княгиня Елена, и великий князь, отрок: жил бы вместе, по-родному с государем – племянным своим. Присягу бы соблюл без всякой хитрости. И ехал бы на Москву без всякого сумления. Государи да владыка тебе слово дают и поруки ручают: не тронут и живу тебе быти". Може, так бы ладнее дело вышло. Как мыслишь, государыня? И ты, вельможный княже?
– Гляди, правда твоя, – живо отозвалась Елена. И даже вся просветлела лицом. Ей очень не по душе пришлась необходимость начать междоусобицу с дядей родным ее сына.
– А коли так, – довольный поддержкой, быстро подхватил Овчина, не дожидаясь одобрения от Глинского, – коли государыня волит и государь прикажет, – нынче ж владыке Даниилу передано будет. В ночь и выедут старцы. Гляди, може, до крови дело и не дойдет! Неохота родную-то кровь проливать, хоша и крамолу они затеяли.
– Неохота? Кровь лить? – сразу вспыхнув, заворчал Глинский. Он как-то инстинктивно почуял, что сыграл дурака, что его перехитрил в чем-то этот молодой проныpa. – То у вас, у москалей, бараны в люди проходят! – грубо намекая на прозвище Овчины, отрезал Глинский. – Когда б у вас люди были. А то Бог знает что! У вас в Московии брат брата губит и не похмурится. Разве ж можно других жаловать, коли никто тебя не пожалует? Так, мол, думка. А не хотите, то и балакать мне с вами нечего. Спать пойду. Прощайте!
И грузный князь порывисто поднялся со скамьи.
– Дядя любый, не серчай. Что же сказал князь? Нетто…
– Челом бью, прошу: прости, Бога для, коли нехотя обидел чем тебя! – кланяясь, сказал и Овчина. – И на уме не было перечить али на спор идти с тобою, вельможный княже. Так сказалося…
– Э, что мне до того, что у тебя сказалося… В наши годы, в старые, таки хлопцы, як ты, княже, при старшем при ком и сесть не смели бы…
– Да будет, дядя любый! Не гневайся. Краше, пойдем, за стол милости прошу.
– Не хочу… Без меня тут ешьте, пейте да веселы будьте! – отрезал старик, поклонился внуку, племяннице и, окинув надменным взглядом Овчину, быстро вышел из горницы.
– И что он так не любит тебя? – после небольшого молчания спросила в раздумье Елена.
– Гм… Не любит? Надо быть, чует, что я его… больно люблю… – с вынужденной улыбкой ответил Овчина.
– Ну, Господь с ним. Авось все наладится… Хлеба-соли откушать прошу с нами, боярин.
– Да, да, с нами, Ванюшка! – опять, встрепенувшись, вмешался Ваня, притихший было совсем, когда дедушка Михайло рассердился да стал громко говорить, словно бранил и мать, и Овчину.
Мальчик кивнул милостиво головой князю, взял за руку мать, и все трое перешли в соседнюю комнату, где было накрыто три-четыре стола по стенам, у лавок.
В переднем углу небольшой стол на два прибора был накрыт для Елены и ребенка-государя.
За соседним столом сидели боярыни постарше да породовитей. Подальше за двумя столами разместились боярыни и боярышни помоложе, из "дворни" теремной.
Литвинка Елена и при покойном муже завела много новшеств в жизни теремных затворниц, походившей скорее на монастырскую, чем на светскую. А по смерти Василия правительница сразу круто изменила строгие распорядки, царившие в стенах московских теремов.
Фату почти и не носили теперь обитательницы терема царского. Появились здесь и мужчины. Да не старые монахи и бояре, как раньше, а всякий люд, кому было дело до княгини.
Раньше и близкие родичи не могли навещать женщин, попавших в свиту государыни. Теперь – братья, родные и двоюродные, дяди и другие близкие мужчины могли бывать у своих родственниц, когда те по службе дежурили целыми неделями в покоях великой княгини.
Овчину усадили за столом, соседним с тем, где сидела Елена и Ваня.
Трапеза длилась недолго. Очередная чтица не успела закончить чтение из рукописного сборника "Жития святых", главу, которая приходилась на этот день, как уже пришлось начать вечернюю молитву после трапезы.
После молитвы Елена простилась со всеми и в сопровождении боярынь Шуйской и Мстиславской пошла в свою опочивальню.
Княжича, которого мать поцеловала и благословила на ночь, Овчина и мамка Аграфена Челяднина повели в особую опочивальню.
В белой кроватке под легким пологом раскидался раздетый и уложенный ребенок. Овчина уселся тут же и, исполняя обещание, начал свою сказку…
Часть вторая
БОРЬБА ЗА ВЛАСТЬ
Глава I
ГРЕХ ИЛИ ПОДВИГ?
Минул причудливый, переменчивый апрель. Светлый май настал, веселый, любимый месяц у всех славянских племен и народностей, разбросанных от Балтики до Днепра-реки, от Каменного пояса до темных вершин Карпатского горного кряжа, отраженного в истоках Дуная-реки.
Песни хороводные звучат на всех зеленеющих свежей травой луговых просторах, на всех полянках лесных, под свежей, кудрявой листвою, где белеются тонкие стволы березок в свежей, ароматной мгле оживших с весною рощ и лесов.
Ой, Ладо, деда-Ладо!
Ты, Ладо, Лель-лели!
Так поют на заре вечерней звонкие девичьи голоса. И откликается им из прибрежных темных кустов переливчатая, томящая сердце трель соловьиная…
Веселье и радость принесла с собой весна-красна, любимица народная.
Только смутны люди на Москве, в столице великокняжеской. Печаль и горе в Старицком городке, во всех вотчинах и городах удельного князя Андрея.
Не успел миновать желанного западного рубежа Андрей Иванович. Перерезали ему дорогу московские полки.
Нерешительный князь не знал, что и делать. Людей ратных мало. Последних заслал на "берег царства", к Коломне да к Серпухову, как было из Москвы приказано.
А сам без полков остался. В бега князь уж пустился, на Москву не поехал по зову. Значит: повороту на мир быть не может. Прийти с повинной – так и жив не будешь: запытают враги на Москве, живого замучают!
Знает это хорошо Андрей и не решается: как ему тут быть?
– На Северские земли да на Новгород путь поверни! – советуют ему ближайшие его друзья и пособники, непримиримые враги Глинских: князья Воротынский Иван Федорович, и Вельский Иван Михайлович, и Пенинские оба брата, Иван и Юрий. Роду они Оболенских, только и слышать не могут об Овчине-Телепне, о родиче своем младшем, который им дорогу перешел и первым на Москве человеком стал. Пронский князь, Федор Григорьевич, старик боярин, советчик лучший Андрея, тоже говорит:
– Крутеньку кашу заварили мы, княже. Надоть и расхлебывать, как-никак. Айда на новгородские поветы, на северские волости. Люди там вольны живут. Гляди, к нам не пристанут ли супротив Москвы. Захватить бы Новгород нам посчастливило. Тогда бы…
– В те поры ладно бы, что и толковать! – воспрянув духом, согласился нерешительный от природы князь и 2 мая выступил в поход.
А за день до того вперед послал гонцов с грамотами ко всем окольным своим и новгородским людям на погосты, в усадьбы и по городкам по всяким по ближним.
Свободолюбивые, буйные обитатели новгородских пятин и волостей, помещики, дети боярские с погостов и из городов, из усадеб и выселков и тяглые люди побойчее – сразу тысячи народу откликнулись на зов князя и стали стекаться в сборные пункты, формируя отряды ратных людей, запасаясь оружием и боевым припасом.
Всем казалось, что нетрудно будет напасть на незащищенные изнутри области московские и крупно поживиться у ненавистной, гордой захватчицы, у этой недоброй соседки.
Однако расчеты не оправдались.
На Зерезне-реке, у самого Заячьего Яму, у перегона конского, недалеко от поселка Тухольского, две сильных рати сошлись: московская и удельного князя Старицкого.
На три полета стрелы стан от стана раскинулся. В тихие часы, ночью и по зорям, слышно из стана в стан, если голос погромче подать. И ржание коней, и крик вьючных осликов, и переклички часовых – все доносится.
Первыми явились андреевцы. А через день, к вечеру, и москвичи подвалили.
Шум, суета в обоих лагерях. Коней чистят, оружие в порядок приводят. Кто может – молится горячо. Минет ночь, и, может быть, бой завяжется. Передовые разъезды и то вступали уж в легкие схватки еще несколько дней тому назад и в самый вечер, когда подвалили москвичи, которых и на глаз много больше, чем андреевцев.
У Андрея Старицкого все силы с собою, какие он только мог собрать и привести на место встречи с врагом.
А к войскам московским, во главе которых стоит сам князь Овчина-Телепень, все время подваливают с разных сторон, с разных дорог все новые и новые отряды: пешие и конные. Есть у него и пищальники, иноземцы наемные, и свои пушкари. Единороги легкие в обозе у него тоже припасены на случай осады.
И так видно, что не устоять князю Андрею с его сборными, плохо вооруженными отрядами против стройных, выученных, испытанных московских ратей.
Но Москва любит добычу свою наверняка брать, без всякого риска. Ей мало – победить в бою. Еще лучше – раздавить без боя противника, не потеряв ни одного коня, не получив ни единой царапины.
И больше суток стоит московская рать, пополняясь и пополняясь, наводя тоску и уныние своей грозной неподвижностью на слабые андреевские дружины…
Третью ночь подряд проводит князь Андрей без сна. Погибло его дело, в том и сомнений не осталось ни у самого Андрея, ни у всех окружающих его давнишних друзей и случайных приверженцев. Немало народу пристало к старицкому князю в надежде поживиться в общей смуте или просто по внушению своего беспокойного духа, ищущего борьбы и победы.
И все видят, что игра проиграна, ставка бита наверняка.
Наступило утро третьего дня с той поры, как обе рати стали станом друг против друга.
В просторной, разубранной ставке, на зеленеющем обширном лугу сидит у походного стола князь Оболенский и читает письмо от Елены. Это ответ на его последнее донесение о встрече с войсками Андрея, о будущих планах и намерениях.
"А што пишешь ты нам, княже: не есть ли дело миром свару завершить, то и мы так же мыслим. Первое дело – худой мир – милей доброй свары. И убытков меньше. А коли князь Андрейко с оружием в поле встал да видит, что не устоять ему, – поди, более дивиться не станет, мирно да тихо на уделе поведет-си. А нам. и любо: не свершится христианской крови пролитие. В том, по делу, как лепо, тако и твори. Дана тебе власть воеводская не зря от нас и от великого князя, государя, сына нашего. А нам, коли по чести удельный мириться волит, не то любо с ним в ладу жить, а, гляди, и вотчины его повеличить, подаровать ему можем доброго дела земского, миру ради".
Так и в том же роде дальше писали Овчине из Москвы. Дочитав письмо, задумался глубоко молодой воевода.
С одной стороны, легкая победа манила его, уже испытанного в боях и с татарами, и с Литвой, как манит каждая чарка доброго пьяницу.
Но и хорошие человеческие чувства, еще не заглохшие окончательно в сердце честолюбивого князя, тревожили совесть, не давали с легким сердцем принять первое попавшееся, самое легкое решение вопроса: мириться с бессильным врагом или уничтожить его бесповоротно?
Живое воображение Овчины рисовало одну картину за другой.
Вот враги разбиты наголову, бегут. Конница московская их ловит целыми косяками и забирает в плен.
Сам князь Андрей, униженный, военнопленник, ждет от воеводы-победителя решения своей участи.
Князь проявляет великодушие, ведет Андрея к себе в шатер, везет на Москву. И там, при торжественном въезде победителя, родной дядя государя московского оттеняет своим униженным видом весь блеск выступающего с торжеством его, Ивана Федоровича Телепня-Овчины, спасателя земли от происков удельного честолюбца.
Восторженные клики толпы, встреча духовенства, благодарные взгляды Елены, княжич Иван целует… Поздравления надменных, завистливых бояр… Награды, неограниченная власть над землей и царством…
Все это должна принести за собою одна легкая победа над ничтожным врагом у этой незаметной речушки, которая также станет с той поры незабвенной в памяти всего народа…
Все это так ярко встало перед умственным взором воеводы, что он даже вскочил с места, словно собираясь дать знак к наступлению.
Но тут же и остановился.
Лагерь не готов. Надо созвать воевод от других полков, распределить всем места, назначить дело, решить вопрос о времени…
Князь уже готовился позвать кого-нибудь, чтобы послать к воеводам, звать их на совет.
В это время за тонкой стенкой шатра послышались знакомые голоса.
Страж, охраняющий вход, поднял полу шатра, и вошел пожилой боярин и воевода, князь Стригин-Оболенский, родич Овчины, стоящий во главе отрядов "левой руки" [8]8
Московская рать делилась так: ертаул – авангарды; головной, или передовой, полк; большой полк (боевые резервы); правой руки и левой руки (два крыла).
[Закрыть].
За ним виднелась знакомая высокая, сутуловатая фигура другого Оболенского, князя Ивана Андреевича Пенинского, думного боярина при удельном Старицком.
Эта линия рода Оболенских всегда стояла далеко от Москвы и от ее государей.
– Челом бью любезному князю-братцу! Вот, дорогого, гостя веду тебе, – обнимая и целуя Овчину, сказал Стригин.
Обменявшись поклонами, Овчина расцеловался и с Пенинским. Родовая связь, узы крови всегда чтились в старой Руси, хотя бы случайно отдельным представителям рода приходилось выступать в качестве врагов друг против друга.
– Чем потчевать прикажете, гости дорогие? Уж не взыщите, великих запасов не найти на поле. Что Бог послал…
Позвав челядинца, он велел подать вина, меду и перекусить чего-нибудь.
– Да ты не тревожь себя, княже Иване! – степенно поглаживая длинную, узкую, седеющую бороду, проговорил сиплым тенорком Ленинский. – Не надолго я… ответу попытаю. А там и назад вернуться надо.
– Всему время сыщется. А от хлеба-соли не отказываться же, княже Иване! – возразил Овчина. – Пока что толкуй, говори: с чем послан?
– Толк не велик, да молчать не велит. Охо-хо-хо… Сам, чу, знаешь: круто приспело моему князю Андрею. В то влетел, во что и не чаял. Словно супротив агарян неверных, стоим вот ратью друг супротив дружки, – все христиане православные. Свои родичи почитай все… Брат на брата…
– Да что ж виною, князь-боярин?
– Ну его, вины разбирать! Луканька бесхвостый – вот кто виновен. Вестимо, нудно ему, что мир в христианской земле. Вот он и замутил. А ты – не поддавайся! – вдруг внушительно обратился к Овчине Ленинский, словно желая сразу убедить его в своей правоте и подчинить своей воле.
Овчина невольно слегка улыбнулся.
– Не мое это дело и разбирать, правда: кто да что? Послан я от государей моих и привел рать. Бой начнем. А там, как Господь рассудит.
– Ну вот, Господь?! Все Его, Милостивца, поминают. А сами лихо робят люди, и правы нешто? А почему Господь нам свой разум дал? И порассудить самому надо. Вот… Оно что говорить, твоя рука сильнее. Быть нам битыми, как Бог свят. Так нешто иначе не может? Подумай то, княже Иване, кого громить собираешься, кого на поток-то берешь? Не грех ли?
– Оно, коли правду сказать, и то, ко греху близко! – раздумчиво, негромко заметил. Стригин, видя, что Овчина не отвечает, как бы поддаваясь убеждениям Ленинского.
А князь Иван между тем даже не особенно хорошо вслушивался в убедительные причитанья своего родича.
Одно выражение этой речи – "брат на брата!" – поразило почему-то Овчину.
И только что он его вспомнил, как Стригин, продолжая свою речь, тихо, грустно заговорил:
– То бы хоть помыслил… Ну, воинам вечная слава, кои пали в бою. А дети-сироты… жены… Матери-старухи… Тут крови столько не хлынет, сколь много слез прольет земля русская, все едино, ваша ли, наша ли одолеет.
Сказал Стригин и замолк.
Глубокое молчание ненадолго воцарилось в шатре.
– Ин, ладно… Может, я бы… Да ты напрямки скажи: с чем пришел? – вдруг, глядя в глаза Ленинскому, спросил Овчина.
– С чем пришел? Ежели б, княже Иване… Повидать бы тебе… Вам бы свидеться.
– С князем Андреем, что ли? – нетерпеливо докончил за нерешительного Ленинского Овчина.
– Во, во! Я только и мыслил про это сказать. А ты сам догадался. Не зря люди хвалят, что больно ты смышлен, княже.
– Ладно уж, княже… А как же нам свидеться? Думано ли? Ко мне, что ли, просим милости пожаловать, коли не брезгуете нами, худородными боярами? – не удержался, чтобы слегка не уязвить отсутствующего удельного Овчина.
– Ну, мыслимое ли дело, княже? Нешто в пасть ко льву – дорога ягненку слабому? Попади сюда удельный наш, гляди, и в свой лагерь пути бы не сыскать.
– Ягненок, видно, не из хоробрых… Ин, ладно: я к вам в лагерь явлюсь.
– И то негоже. Будет, не будет что из договору вашего… А вокруг князя тоже немало люду ненадежного. Тебе что опритчится там от злых людишек, а всем нам – и с головою, с чадью и домочадцами ответ держать придется перед Москвою…
– Это уж вестимо дело. За каждый мой волос по голове слетит, а то и по три… Ну, сам мерекай: как же нам? Где встречу иметь?
– А погостец тут, за нашим станом, невелик. Однодворец-старик проживает. И челяди всего двое, либо трое. Туда попозднее, как луна взойдет, с малой дружинкой не наедешь ли? И наш князь также с пятью-шестью провожатыми заявится. Вот и потолкуете на свободе.
– Ладно… И так живет! – согласился Овчина, очевидно, решивший пойти на всякие уступки. – А теперь милости прошу, пригубь медку, княже, да отведай чего Бог послал!
И хозяин сам напенил большой, тяжелый кубок медом.
– Что же, при добром конце беседы и хлеба-соли вкусить можно. Отказаться грех… Твое здоровье, хозяин ласковый! Дай Бог доброму делу, миру в русской земле стати!
– Аминь! – отозвались оба другие, чокаясь с Ленинским.
В назначенном месте, в небольшой избе однодворца-посельщика, в низенькой, темной горнице с новыми бревенчатыми стенами сошлись и толковали оба князя: Андрей Старицкий и Овчина-Оболенский.
После обмена первыми фразами стеснение и ледок, который чуялся между обоими собеседниками, понемногу растаял.
Доброжелательный, искренний Овчина слушал, что говорит ему торопливо, горячо, видимо волнуясь, этот крупный пожилой человек, первый по сану после великого князя.
Добрые, ясные глаза сейчас горят огнем негодования и скорби. Рот, привычный к ласковой, милостивой улыбке, которая очень красила лицо удельного, сейчас то и дело искривляется гримасой, похожей и на злую усмешку, и на попытку удержать рыдание.
– Нет, сам помысли, княже! – говорит Андрей. – Нешто моя одна вина? Хоть бы и так скажем: обидели меня после брата. Иным боярам захудалым, дьякам ближним лучше поминки выдали, нежели нам, князю удельному. Не корысть велика, память дорога… Так ежели и помянул я про то, а лихи людишки на Москву довели, – неужели и тащить нас на допросы по многу раз? Ровно бы не князь я, не Рюрикович, коего слово – жизни дороже. А чуть, и темница, горница крепкая готовится, нас со всем гнездом поукрыть, как и Юру, брата, замуровали… и других многих. Это ли правда московская?!
– Да что ты, княже-господине… Да николи…
– Нет, уж почал, так довершить дай. А тамо, слышь, и совсем добрые вести пришли: рать на нас, на Старицу, снаряжается великая, ровно барсука в норе изловить бы, в железах, гляди, на Москву пригонит, крещенному люду на погляденье, литовскому отродью, смутьянам набеглым – на потеху. Так нет, не бывать тому! В бою в открытом краше голову сложу.
Горькая правда и скорбь, которою дышали речи Андрея, очевидно, повлияли на Овчину. Он заговорил очень мягко и примирительно.
– Слышь, княже, господине, не тягаться мы сюда о правде да кривде твоей либо московской съехались. Надо дело вершить великое, да поскорее. Вот и писанье ко мне дошло ныне: сама княгиня великая со всеми боярами, да и не без Глинских же, на мир тянут. Давай же ладить: как бы миру быть? Городов тебе прибавится. Гнева на тебя иметь не будет ни княгиня с сыном-государем, ни кто иной. Словно бы и не было старой свары. Любо, по-соседски заживем, заново.
– Ты говоришь… А лучше покажь: не припасено ли нам грамоты охранной? Да чтобы митрополичья рука на ей была, окромя великой княгини и бояр-советников. Тогда поверю. А то, гляди, подайся на балачку на твою, загляни в Москву, в лисье логово, – оттуда и не выпустить.
– Да что ты, княже… Клятву дам тебе великую. Сам супротив всех стану, не дам тебя в обиду. Вот, святым распятием, ликом Христа, именем Божием свидетельствую. При людях клятву повторю. Нешто могу я до того довести, чтобы тут договор договорить, а на Москве бы порушили его?.. Сам ведаешь, княже: мало есть кто на Москве, кого бы государыня с государем, как моих советов, слушали, так…
Недоговорил Овчина. Спохватился, но поздно, что сказал лишнее.
Нахмурился князь Андрей. Тяжелое раздумье овладело им. Наконец он, подымаясь с места, сказал:
– Ин, добро. При людях – клятву нам дашь и за себя… и за тех, кто тебя больно слушает. Чтобы нам безопасными быть в Москве. Да семью бы мою не трогали, как она в Горицком монастыре кроется… Договор наш в Москве и решим вчистую. А теперь, в добрый час, мир людям дадим! Бог слышит! – крестясь на иконы, висящие в переднем углу, торжественно заявил Андрей.
– Мир да будет промеж нас и всем людям. Бог да слышит! – подтвердил клятву и Овчина.
– Зови моих и своих. При них кресты поцелуем.
– Изволь, княже… Челом тебе бью за твое слово доброе, за согласие! – кланяясь в пояс, сказал Овчина.
Андрей ответил поклоном, и оба поцеловались. По зову боярина свита его и удельного вошла в горницу.
Радостно всколыхнулись оба лагеря, когда разнеслась весть, что мир заключен и можно по домам без драки разойтись.
Утром оповестили десятники о мире, а к вечеру от всего лагеря удельного князя и пятой части не осталось. Земские люди, которых он под знамена кое-как собрал, так и хлынули прочь, растянулись по всем окрестным путям отрядами, обозами и конными ордами.
Домой все так и потянули, куда кому ближе.
Московский лагерь тоже понемногу таять стал. Только белели палатки постоянных полков московских, шатры рейтаров и пищальников и обозы торговых людей, которые целым табором тянулись за богатою ратью московской, словно шакалы, которые толпой за львом бегут, когда тот выходит на добычу.
На рассвете второго дня снялись рати московские, выступили на Москву обратно, с веющими знаменами, с песнями.
И князь Андрей, окруженный своей свитой, рядом с Овчиной, в богатом одеянии, как почетный гость, не как пленник, едет туда же, на Москву.
Но очень невесело выглядит "гость". Вздыхает да сумрачно оглядывает ратников, которые, помахивая щетиной копий, звеня оружием, тянутся длинными, запыленными рядами, конные и пешие, по извилистой дороге, ведущей туда, в могучую, недружелюбную Москву…