Текст книги "Здравствуй, страна героев!"
Автор книги: Лев Ларский
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Долгое время, словно инопланетный пришелец, я вел наблюдение из окна своей комнаты за этим муравейником, не решаясь высунуть нос.
Но меня тянуло туда, как магнитом, и я, преодолев, наконец, робость, попытался вступить в контакт с этим кишащим под окнами миром.
Кончилось это для меня весьма прискорбно. Не успел я выйти во двор, как тут же был окружен босоногой и голопузой ватагой, таращившей на меня глаза. С криками: «Буржуй!» они бросились отрывать от моего матросского костюмчика блестящие пуговицы с якорями.
– Я не буржуй! – вскричал я.
– А кто же ты? – спросил меня самый здоровенный из них.
Я не знал, как объяснить им, и ответил: «Мы приехали из Китая».
Что тут поднялось! Сбежался весь двор.
– Смотри, китаец! Китаец! Он косой! Лягушек жрет!
Тотчас появилась дохлая расплющенная лягушка и предводитель, ткнув мне ее в лицо, приказал: «А ну, китаец, жри! Жри, по-хорошему, не то хуже будет!» (А что могло быть хуже!?)
К счастью, в этот момент появилась няня, и ватага бросилась врассыпную. Но дохлую лягушку все-таки успели затолкать мне за шиворот.
После этого нянька ходила за мной неотступно, а мальчишки орали издали: «Китаец! Нянькин сын! Погоди, мы тебя еще накормим!»
В школе учительница Галина Ивановна объясняла мальчишкам, что в нашей Советской стране нельзя так дразниться: ведь у нас в стране все люди между собой равны – и русские, и татары, и китайцы, и даже негры!
Она объяснила всем, что я вовсе никакой не «китаец», а еврей, – у нее это записано в классном журнале.
Вот так впервые я узнал, что я еврей, и был так ошеломлен этим открытием, что даже описался прямо на уроке.
Однако мальчишки не перестали дразнить меня «китайцем», правда, теперь они к этой кличке прибавили позорный эпитет «обоссанный» и продолжали донимать меня дохлыми лягушками.
Итак, ужас расовой дискриминации я испытал с раннего детства, но не как еврей, а как «китаец».
Когда мы с няней гуляли в садике возле храма Христа-Спасителя, я слышал, как другие няньки судачат о евреях. Одни говорили, что евреи хорошие люди, не пьют водку и платят жалование в срок, другие – что евреи плохие, жадные, каждую копейку считают. Одна нянька рассказывала будто евреи, когда разговаривают, – размахивают руками и даже подпрыгивают, вроде бы порхают, как куры. Поэтому их и называют «пархатыми».
Папа объяснил, что национальности никакого значения не имеют, это просто пережиток царизма и проклятого прошлого. Когда я вырасту и стану взрослым – сказал он – никаких национальностей не будет.
Папа спросил меня: понял ли я все это?
Но у меня назрел еще один вопрос.
– Папа, а евреи лягушек едят? – спросил я.
Я не ожидал, что мой папа так будет реагировать. Он даже покраснел и стал на меня кричать: «Кто тебе это сказал? Отвечай! Ты знаешь, что за такие слова в девятнадцатом году к стенке ставили? Кто тебе сказал эту антисемитскую гадость?! Я приму меры!»
– Ты знаешь, что сам Карл Маркс, наш Вождь и Великий Учитель, был тоже еврей?
И папа рассказал мне кое-что.
Честное слово, я не знал до этого разговора, что мы с Карлом Марксом, оказывается, оба евреи! А главное, я узнал, что, в отличие от китайцев и французов, евреи лягушек не едят и никогда не ели.
Теперь стоило кому-нибудь только заикнуться насчет китайцев, как я тут же задавал вопрос и обидчики затыкались.
– Я не «китаец», а еврей! – заявлял я. – Сам Карл Маркс, самый главный Вождь, был тоже еврей! Что же он, по-твоему, лягушек ел? Да..?
Никто не решался сказать, что сам Карл Маркс, самый главный Вождь, ел лягушек!
После моего вопроса даже самые отпетые хулиганы поджимали хвосты и затыкались.
Я крепко держался за Карла Маркса, и он меня здорово выручал в детстве.
Закон двора
Когда я вернулся с войны живым и почти невредимым, знавшие меня с детства откровенно недоумевали: как такой растяпа, неумеха и хиляк, «нянькин сынок» и «книжный червяк» ухитрился не погибнуть и не загнуться на фронте?
Конечно, мне повезло, но секрет не только в этом. Думаю, что многим обязан также нашему двору, в котором я вырос и где прошел долгий и тернистый путь от презираемого всеми отщепенца до своего «огольца».
Неписаный Закон Двора был элементарно прост и жесток. Согласно ему, все делились на три категории – на своих, или «огольцов», живущих в нашем дворе, чужих, или «вахлаков», живших на чужих дворах, и «лягавых», которые якшаются с чужими ребятами или с дворниками и милиционерами. Закон гласил: «держись „огольцов“, бей „вахлаков“ и „лягавых“!» «Лягавых» можно было бить без всяких правил, даже лежачими.
Действовал Закон Двора автоматически, а тех, кто его нарушал, карал беспощадно. Если пацан не держался со своими, его били и «свои» и «чужие»: первые – потому что он не заслуживал доверия и тотчас же переходил в категорию «лягавых», а вторые – потому что «свои» за него не заступались.
Если «свои» нарушали Закон и не били «лягавых», «лягавые» размножались, они могли совершить во дворе переворот и захватить власть. Тогда они сами становились «своими», а бывшие «свои» сразу переходили в категорию «лягавых», и поделом – не хлопай ушами! Но Закон при этом продолжал действовать с точностью часового механизма.
Никаких других законов двор не признавал: ни законов, которые выдумали милиционеры и дворники, ни тех, которым учили школьные учителя и пионервожатые. В школе, куда волей-неволей нужно было ходить, тоже действовал Закон Двора. Он был сильней и живучей школьных правил и пионерского устава.
Наши «огольцы» законно гордились своим двором. Ведь именно с нашего двора вышел сам Николай Королев, «Король», как его с гордостью называли «огольцы», знаменитый боксер, чемпион СССР в тяжелом весе!
Правда, и «американцы» хвастались тем, что у них проживает герой-челюскинец, а также овчарка Леда с двумя золотыми медалями.
– Подумаешь, герой! – презрительно усмехались наши, – «Король» как одной левой въедет вашему челюскинцу по зубам!
Что же касается овчарки, то хотя на нашем дворе таких собак не водилось, зато была корова, которая проживала на четвертом этаже, в ванной комнате. Ее там держала многодетная милиционерша, чтобы не украли. И в этом вопросе мы «американцев» переплюнули, потому что такой коровы, которая жила бы на четвертом этаже (без лифта) не то что в «Америке», а во всей Москве больше не было.
«Американцы» еще хвалились тем, что у них живет какой-то большой писатель, который печатает настоящие стихи, кажется, Гусев.
В нашем дворе тоже был свой поэт-сапожник Булкин. Он сам сочинил такие стихи: «Много счастья, много радости, товарищ Сталин нам принес…» и сам же их пел на мотив популярной песни «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля».
Возможно, «американский» поэт был более знаменитым, чем наш Булкин, зато наш Булкин передвигался исключительно на четвереньках, потому что всегда был в дрезину пьян.
Когда я учился в четвертом классе, мой дядя привез из заграничной командировки подарок для меня: шикарные туфли невиданного заграничного фасона на толстенной подошве из натурального каучука! Это была не обувь, а прямо музейный экспонат, их жалко было надевать на ноги, хотелось только любоваться, нежно гладить ярко-оранжевую кожу и вдыхать исходивший от них незнакомый аромат…
К моему сожалению, туфли имели один недостаток: они оказались малы в подъеме и сильно жали, поэтому нянька разрешила мне их надевать на улицу, чтобы разносить.
В те времена Москва щеголяла в ширпотребовской обувке, да и за той надо было стоять в очередях. У наших «огольцов» ботинки вообще считались роскошью – бегали в здоровенных отцовских опорках да обносках, вечно «просивших каши», а летом вообще босиком.
Мое появление в новых туфлях произвело настоящий фурор. Молва о невиданном чуде заграничной науки и техники дошла и до «Америки» и до «Шанхая»!
Я ходил, окруженный почетным эскортом, не спускающим зачарованных глаз с моих ног, а многие хотели потрогать туфли руками, понюхать кожу, попробовать на зуб подошву…
И вот тогда Лешка-Черный, Атаман всего нашего двора, – тот самый, который когда-то пытался накормить меня дохлой лягушкой, – подошел ко мне и спросил: «Китаец, хочешь быть „огольцом“? Скажешь, что я за тебя – и пальцем тебя никто не тронет!»
Процедура посвящения в «огольцы» состоялась на Старообрядческом кладбище. Я ел могильную землю и повторял за Атаманом слова «огольцовской клятвы».
Лет шесть спустя, когда писарь в 111 армейском запасном полку, куда прибыл наш маршевый эшелон, задал мне неожиданный вопрос: «Где и когда принимал воинскую присягу?» (такой пункт в красноармейской книжке обязательно должен был быть заполнен – иначе юридически ты не мог считаться военнослужащим), я так растерялся, что чуть было не брякнул: «В Москве на Старообрядческом кладбище в 1936 году!»
По не зависящим от меня причинам я не прошел установленных для всех солдат процедур, в том числе и торжественной церемонии принятия воинской присяги перед тем, как внезапно загремел в маршевый эшелон за полтора часа до его отправки. Так и провоевал незаконно до конца войны, разумеется, для записи в красноармейскую книжку какую-то правдоподобную дату пришлось придумать.
После того, как я стал «своим», моя слава сделалась достоянием нашего двора, а туфли – предметом особой гордости «огольцов» и откровенной зависти «вахлаков». Никто не знал, чего стоило мне это бремя славы – туфли мои не разнашивались и зверски жали ноги. Зато во дворе я прочно занял место сапожника Булкина в ряду достопримечательных личностей, после знаменитого боксера-тяжеловеса Николая Королева и милиционерской коровы, которыми гордился наш двор, а сапожник Булкин был так ошарашен качеством заграничной продукции, что даже бросил пить и, видимо, вследствие этого умер.
Когда во время войны я попал в армию и очутился на фронте, я страшно растерялся – совсем не потому, что я был трусливее всех и дрожал за свою шкуру, а потому, что оказался ни к чему не приспособленным, не мог пристроиться к тому делу, за которое мечтал пролить свою кровь и даже пожертвовать жизнью.
Может быть, так получилось из-за того, что голова моя была набита тогдашней школьной премудростью, что я чересчур начитался для своего возраста, чересчур перемудрил. А на войне все оказалось совсем не так, как я себе это представлял по газетам, книгам, кинофильмам и сводкам Совинформбюро.
А на фронте если солдат не пристроится вместе с другими к делу, то быстро начинает доходить и загибается, пропадет не за понюх табаку.
Как многие другие бедолаги, я мог бы скатиться по этой горестной дорожке до самого конца, если бы не понял простую истину, которая меня и спасла: любое воинское подразделение – это то же самое, что наш двор, где царит точно такой же неписаный Закон: «держись „своих“, бей „чужих“ и „лягавых“». И если не придешься ко двору, не станешь своим «огольцом» среди солдат – хана тебе, крышка. Ничто тебя не спасет – ни патриотизм, ни воинский устав, ни всесильный устав партийный, ни Бог, ни царь и ни герой…
Государство КГБ
Сколько я себя помню, я всегда мечтал стать военным, как мой папа в гражданскую войну или дядя Марк, который был комиссаром 45-ой дивизии Крапивянского [3]3
Комдив 45-ой дивизии Крапивянский, известный в гражданскую войну краснопартизанский деятель на Украине, погиб (как и его бывший комиссар) в «период нарушения ленинских норм». Его революционные и боевые заслуги приписаны теперь «Украинскому Чапаеву» Н. Щорсу, своевременно погибшему еще в период гражданской войны.
[Закрыть]и получил именной маузер от Реввоенсовета с надписью: «Товарищу Миронову за беззаветную отвагу в борьбе с врагами Мировой Революции».
Своими мечтами я ни с кем во дворе не делился. Не хотел, чтобы надо мной подтрунивали, мол, тоже вояка, нянькин сын!.. Все знали, что я драться не люблю и не умею. Прямо скажу, силой и ловкостью я никогда не отличался. К тому же рано стал носить очки, а в школе был освобожден от уроков труда, физкультуры и военного дела, потому что врачи нашли у меня какой-то шум в сердце.
Одно время мне даже бегать запретили, но кто мне мог запретить мечтать? В глубине души я все-таки надеялся, что когда вырасту, то смогу осуществить свою мечту. Ведь пелось в песне из кинофильма «Веселые ребята»:
«Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой…»
– Если может быть им любой, значит и я могу? – задавал я себе вопрос.
Я любил не только мечтать, каким я вырасту героем, но и поиграть в войну. Конечно, не так, как играли в войну наши «огольцы» с «американцами»: кидались камнями, стреляли друг в друга из рогаток и разбивали до крови носы. Нет, я любил это делать дома, в своей уютной комнате, без всякой драки. Мы играли вначале вдвоем с Сережкой-Колдуном, он был очень малорослый и в настоящих драках тоже не участвовал. И еще иногда к нам присоединялся Мирчик-Сопля. Но чаще Мирчик-Сопля только смотрел, потому что он был лишний, – сражаются между собой только два войска.
Наши войска состояли из моих старых игрушек, из шахматных фигур, шашек, домино, карандашей и других предметов, все шло в дело – надо было строить крепости, расставлять артиллерию. Одна сторона была «красные», другая – «белые».
Вскоре мы забросили игрушки и шахматные фигуры и занялись более серьезным делом – игрой в штаб. Мы стали рисовать цветными карандашами всякие стрелки, линии и кружки, обозначавшие военные действия.
Мы перепачкали наши школьные атласы и учебники, где были карты, потом сами начали выдумывать всякие карты и наносить на них обстановку. Там, где были «красные», мы рисовали стрелы и линии красным карандашом, а «белых» – синим. Смысл всей работы заключался в том, что она была страшно секретной, и все должно было храниться в тайне.
Мы решили дать настоящую законную клятву по всем правилам, что никогда, никому не выдадим нашей тайны. Поздно вечером, в проливной дождь, отправились на Солдатское поле, что напротив клуба завода «Компрессор» и ели там землю.
На следующий день Мирчик заболел, у него поднялась высокая температура. Он испугался и рассказал обо всем своей маме, та прибежала к нам и устроила няньке страшный скандал, заявив, что мы с Колдуном насильно заставляли Мирчика есть землю и что она этого так не оставит, пожалуется в милицию и подаст в суд. К нашему счастью, Мирчик на следующий день выздоровел, но наша тайна стала известна всему двору на потеху «огольцам». Атаман окрестил нас с Сережкой «мудрецами» и «чернильными вояками». С Мирчиком, который оказался предателем, «лягавым» после этого случая мы надолго порвали отношения.
Конечно же, моим детским фантазиям не суждено было сбыться – я не стал ни генералом, ни прославленным героем. Но наши военные игры, безусловно, дали мне определенные навыки в руководстве крупными воинскими соединениями и даже всеми вооруженными силами в масштабе государства, о чем еще пойдет речь.
А предвоенное увлечение шахматами, принесшее мне во дворе почетную кличку Левка-Ботвинник, за чисто внешнее сходство с прославленным гроссмейстером, тоже сыграло свою роль в моей фронтовой судьбе. С настоящей, взаправдашней, а не понарошной штабной игрой, я, например, столкнулся вскоре после прибытия на фронт, мне даже довелось быть одним из ее участников. Правда, я позорно провалился, проиграл: не хватило знаний и опыта.
Дело было на Керченском плацдарме, где наш полк наступал в районе Темировой горы (высота 99). Я тогда оказался в стрелковой роте.
…Капитан Котин, начальник штаба полка, свалился в мой окопчик, как с неба, изрядно меня при этом помяв. Это был весьма плотный мужчина с лицом бульдога, но оказался он весьма общительным и компанейским. Свой парень, партизан, воевал раньше в тылу у фашистов. Обратив внимание на мои очки, он сразу же заявил, что в штабе ему нужны грамотные люди, и он берет меня к себе, как только полк выйдет из боя. Тут же он записал мои личные данные и, переждав обстрел, бодро уполз из моего окопчика.
Капитан оказался человеком слова. Правда, вызвал он меня не в штаб, а к себе в землянку для сугубо конфиденциальных переговоров. Как офицер он мог, согласно уставу, приказать мне все, что ему угодно, а я, рядовой боец, обязан был его приказ беспрекословно выполнять.
Короче, ему требовался человек, которой смог бы вместо него чертить штабные схемы с боевой обстановкой: генерал назначил какую-то штабную игру («черт их знает этих армейских, в партизанах он в игрушки не игрался»), но по рисованию в школе получал одни двойки.
С другой стороны, перед начальством тоже неохота было опростоволоситься.
Тут я вспомнил нашу игру в «штаб», как мы с Сережкой-Колдуном и Мирчиком-Соплей лихо малевали синие и красные стрелы. У меня это здорово получалось.
Я взялся помочь капитану, а он, в свою очередь, дал партизанское слово, что будет по гроб жизни благодарен и в долгу не останется. Меня немного смущала моральная сторона нашей сделки, все-таки…
– Ерунда! – рассмеялся капитан. – Война все спишет. Не обманешь – не проживешь. Главное в военном деле – достичь успеха, а победителей не судят.
Разумеется, я не переоделся в форму капитана Котина и не пошел вместо него на штабную игру. Капитан Котин был там собственной персоной в числе всех штабных офицеров, расположившихся у КП командира дивизии, а я притаился метрах в семидесяти от них, в старой стрелковой ячейке, вырытой под большим камнем и надежно замаскированной сверху с помощью капитанского ординарца. Ординарец должен был осуществлять между нами связь: приносить мне записки от капитана с конкретным заданием и его топокарту с обстановкой, а от меня приносить ему ту же топокарту и нарисованные мной на листах блокнота схемы (само собой, он должен был соблюдать различные приемы конспирации, чтобы это выглядело так, как будто сам капитан Котин своей собственной рукой эти схемы чертит).
Пришел генерал, и мы стали играть.
Ординарец грелся наверху на камне, а я сидел, скрючившись в глубокой сырой норе, работать было неудобно, на бумагу сыпалась земля. По сигналу своего капитана ординарец время от времени, к нему направлялся с фляжкой или с зажигалкой, чтобы дать прикурить. Бумаги, свернутые в трубочку, он нес в рукаве шинели и незаметно передавал шефу.
Вначале игра шла весьма успешно.
– Мы впереди всех, всем полкам нос утерли! – докладывал мне сверху ординарец. – Сам генерал говорит, учитесь, мол, у капитана Котина. Вот это, говорит, штабная культура.
В последнем задании либо сам Котин перепутал север с югом, или я что-то напутал – в моей берлоге совсем темно стало, а я и без того плохо видел. Но тогда я об этой ошибке не подозревал. Ординарец понес схему, но его возвращения я так и не дождался. Я сидел в норе до самой ночи, окоченел, как цуцик, от холода и сырости. Потом я выбрался оттуда, долго плутал по каким-то чужим тылам, пока разыскал расположение нашего полка. Только под утро добрался я до штаба и узнал, что капитан Котин только что сдал дела и уехал со своим ординарцем принимать командование каким-то другим полком. В отношении меня он никаких распоряжений не оставил.
Впоследствии я узнал, что, опростоволосившись на этой штабной игре, он чуть было не проиграл свою карьеру. Выручила партизанская смекалка. Последняя его схема вызвала дружный хохот всех присутствующих на разборе задания.
– Капитан Котин, вы что… больны? Или перебрали из своей фляжки, видно, часто прикладывались?! – кричал на него генерал. – Вместо того, чтобы ударить по противнику, вы правым флангом бьете по соседу справа, а левым флангом – по собственным тылам и своему штабу. Как прикажете это понимать?!
Котин не растерялся.
– Виноват, товарищ генерал, перебрал самую малость. Болен… радикулит замучил.
Ему сошло, учли «штабную культуру», а мне ротный влепил три наряда вне очереди в караул за то, что отсутствовал на вечерней поверке…
Но вернемся снова на наш двор, в новые дома на шоссе Энтузиастов, к нашим военным играм.
…Мысль о создании собственного государства впервые пришла в голову Сережке-Колдуну, он был маленький и тщедушный, но ужасно башковитый. Тогда как раз появилась книжка писателя Льва Кассиля «Кондуит и Швамбрания», где рассказывалось, как мальчишки придумали себе во время революции свое собственное государство «Швамбранию» и играли в него. Вот Колдун и предложил заняться новой игрой вместо игры в «штаб», которая уже нам наскучила.
Играть мы решили не точно, как в книжке, а по-своему. Те ребята жили в старинные времена еще при царе, а мы ведь живем при советской власти, когда строится социализм, а в будущем даже будет построен коммунизм. Мы так и постановили, что наше государство, в которое мы начинаем играть, будет называться «Коммунистическим Государством Будущего» или сокращенно КГБ – так же как, Союз Советских Социалистических Республик называется сокращенно – СССР. (К сожалению, Сережка-Колдун пропал без вести на фронте под Ленинградом в 1942 году. Он бы смог подтвердить, что это словцо мы с ним первые выдумали еще за двадцать лет до того, как оно официально появилось и снискало себе такую широкую известность.)
По аналогии с «Швамбранией», граждане которой назывались «швамбранами», граждане нашей страны КГБ именовались «кегебенами».
У нас было все, как в самом настоящем государстве: были вожди, разумеется, мы с Сережкой-Колдуном, кегебенский Верховный Совет и Правительство – пошли в ход китайские болванчики, которых когда-то мама любила собирать и привезла из Китая целую коллекцию. Если такого болванчика один раз щелкнуть по башке, он мог качать своей башкой целый час, как живой, – была армия – шахматные фигуры – маршалы и командиры, пешки и шашки – соответственно, рядовые, был Верховный Суд – по совместительству мы с Сережкой, и был «враг народа» – Мирчик-Сопля, которого мы судили, как троцкистско-зиновьевского двурушника и фашистского агента, подражая взрослым. Тогда в Москве начались процессы над «врагами народа», и все об этом только и говорили. Мирчика мы снова приняли в нашу компанию, но при условии, что он будет у нас «врагом народа» и тем искупит свою прошлую вину. Надо сказать, что он старался играть свою роль добросовестно, безотказно признавался в самых ужасных заговорах против КГБ и в своих связях с иностранными империалистами. За это мы его простили и назначили наркомом НКВД, а на роль «врага народа» приспособили нашего кота Вундеркаца (папа его так прозвал за необыкновенную прожорливость). Вундеркаца надо было изловить – а это было не так уж просто, потому что кот был злой, царапался и кусался, – затем накрыть решетчатым ящиком из-под яблок, а сверху на ящик мы еще клали несколько увесистых томов Маркса или Ленина из папиной библиотеки, иначе Вундеркац мог легко опрокинуть ящик и вырваться из своей тюрьмы.
Вундеркац, разумеется, в преступлениях не признавался, хотя за ним водилось немало грехов, он не умел говорить по-человечески, зато в тюрьме орал и бесился, как самый настоящий «враг народа» и шпион.
Игра наша, конечно же, велась в строгой тайне – так было интересней – никто во дворе не должен был о ней знать, но Мирчик, разумеется, опять проболтался и выдал нашу тайну самому Лешке-Атаману.
Мы играли обычно у нас дома, так как у меня была отдельная большая комната, где нам не мешали взрослые, и мы могли вытворять все, что вздумается.
И вот Атаман, законный властитель нашего двора, пожелал, чтобы я его позвал к себе посмотреть, что там химичат его мудрецы.
…Лешка-Атаман считался самым сильным не только в нашем дворе. Ни в «Америке», ни в «Шанхае» никто не мог с ним сравниться – в шестнадцать лет он уже, как взрослый, работал молотобойцем на «Серпе и Молоте», ему ничего не стоило одним мизинцем выжать двухпудовую гирю! Правда, в школе он доучился только до четвертого класса и в каждом классе сидел по два года.
Делать было нечего. Пришлось пригласить Атамана посмотреть на нашу игру против воли няньки, которая опасалась впускать «этого бандюгу» в квартиру она боялась, что он что-нибудь стянет, но Атаман меня ни разу не подвел.
Он явился преисполненный достоинства, как и положено настоящему атаману, снисходящему к такой мелюзге, как мы с Колдуном, не говоря уж о Сопле, который был на два года младше нас. Держался он сперва развязно, по-хозяйски осмотрел мою комнату, потом заглянул без спроса в папину… и оторопел. Вся спесь вдруг с него слетела, и он превратился из Атамана просто в большого растерянного подростка.
Оказалось, что он в жизни никогда не видел, чтоб у кого-нибудь в комнате было так много книг. Я объяснил ему, что мой папа – красный профессор, научный работник, экономист, знает четыре иностранных языка, и поэтому у него четыре тысячи книг.
Лешка, так и не осиливший в школе таблицы умножения, преисполнился необычайного почтения к моему папе и перестал презрительно относиться к нам, «мудрецам».
Более того, он напросился, чтобы мы приняли его в свою игру, и мы, конечно, предоставили ему самый высокий пост в нашем КГБ. Ведь он был самым старшим из нас и по возрасту, и по положению, а главное, он был настоящим пролетарием, работал на «Серпе», не то, что мы.
Сережка-Колдун сказал, что в коммунистическом государстве самое главное – диктатура пролетариата и предложил назначить Атамана Главным Пролетарским Диктатором, который будет командовать всем нашим государством, а мы должны будем ему подчиняться.
В нашем государстве Атаман установил такой же Закон, какой действовал во дворе. Сколько мы его ни убеждали, что при коммунизме будет другой Закон и все будут равны, он этой идеи уразуметь не мог. Не доходило до него, хоть кол на голове теши!
У Атамана были свои аргументы: разве может он, Атаман, быть равным Сопле? Ведь он Соплю одним щелчком может пришибить. Или разве могут быть «огольцы» равны «лягавым»? Разве могут эти «американские вахлаки» и «сизари из Шанхая» быть равными нашим новодомовским «огольцам»?
В разгар наших игр случилось непредвиденное: у Мирчика-Сопли, нашего наркома НКВД, арестовали папу, коммуниста из Румынии. Мирчик сказал нам, что его папу арестовали по ошибке, получилось какое-то недоразумение. Но он, бедняга, был так расстроен случившимся, что ушел с поста наркома НКВД и вообще прекратил играть в нашу игру.
Вскоре после наркома НКВД такая же участь постигла и военного наркома, то есть меня. На этом наше Коммунистическое Государство Будущего распалось.
Как известно, я в дальнейшем не стал крупным военным деятелем, Сережка-Колдун пропал без вести, не успев стать министром иностранных дел или большим дипломатом, о чем он мечтал. Мирчик тоже не стал славным чекистом, его жизнь трагически оборвалась в Таганской тюрьме, куда он угодил за попытку ограбления хлебной палатки в голодном 1943 году. Связался с какой-то шайкой без нас.
Атаман тоже пока еще не стал Главным Пролетарским Диктатором. Правда, фамилия его время от времени проскальзывает в официальных сообщениях вместе со словами «ответственный работник ЦК КПСС». И кто знает…
В начале его послевоенной карьеры мы встретились пару раз. Один раз у него дома на Покровке, когда в семейном кругу за бутылкой «Московской» я рассказывал о своих военных приключениях. Вторая встреча была в райкоме, где он работал заведующим промышленным отделом. Он помог мне тогда с жильем. Тогда же он мне и признался, что почувствовал вкус к партийно-государственной деятельности именно с нашей детской игры, которая явилась переломным моментом в его юности.
Как-то я еще раз заходил в райком, но мне сообщили, что Алексей Васильевич уже не работает там – направлен на учебу в Высшую партийную школу.
Атаман вышел на орбиту, наши пути навсегда разошлись. Спустя много лет мы столкнулись случайно лицом к лицу на Ленинском проспекте, возле моего дома. Он вышел из «Зоомагазина» с клеткой, в которой что-то трепыхалось, и направился к проезжей части, а я шел мучимый тяжелыми раздумьями по тротуару. На его властном лице, словно высеченном из камня, красовались стильные очки с дымчатыми стеклами, на лацкане джерсового костюма алел депутатский значок.
От неожиданности я вскрикнул: «Атаман»!
Каменная маска мигом слетела с его лица – «Китаец», ты еще здесь?! – спросил он не то радостно, не то удивленно.
Сначала его вопроса я не уловил.
– Как видишь…
– А мы с женой тебя вспоминали недавно, на день Победы, как ты воевал. Я еще сказал: «где мой Левка-то, небось, умотал уже к своим в Израиль». «Израиль» он произнес с сильным ударением на последнем слоге.
Атаман торопился: у внучки день рождения! Напротив магазина его ждала черная «Чайка», из машины он махнул мне.
– Ну бывай, привет семейству…
Я еще долго стоял, глядя вслед удаляющейся «Чайке» с цековским номером.
Почему Атаман наперед знал то, что еще только смутно бродило во мне? Может, потому, что набрался он марксистско-ленинской науки, которая позволяет все предвидеть? Может, даже диссертацию защитил на тему о пролетарском интернационализме? Нет, просто остался Атаман верен неписаному Закону Двора, но теперь в масштабе всамделишного государства, а не игрушечного; Закону, согласно которому, я по пункту пятому давно уже не числюсь в категории «своих».
Государство моей бабушки
Я и маршал Тухачевский
Когда мы с нашей пролетарской окраины за Рогожской заставой приезжали на трех трамваях к моей бабушке (ездили мы к ней каждый выходной, такое уж у нее было правило, чтобы в эти дни все ее дети и внуки собирались на обед есть фаршированную рыбу), мы к а к будто попадали из СССР в какую-нибудь заграничную страну, куда-нибудь в Германию или даже Америку…
Каждое независимое государство, большое или маленькое, имеет свою территорию, на которую иностранцев пускают только по специальным пропускам-визам, имеет охраняемые границы, собственную армию в отличной от других армий военной форме и, конечно, собственное правительство.
Государство, в котором жила моя бабушка вместе с дядей Марком, старшим братом папы, вполне удовлетворяло всем этим условиям. Оно занимало довольно обширную территорию по улице Серафимовича между Большим и Малым Каменным мостом, почти напротив Кремля через Москву-реку границы его были надежно защищены высокими железными решетками с острыми пиками и железными воротами, которые бдительно охраняла вооруженная стража. Иностранцев пропускали на территорию по специальным пропускам, которые оформлялись со всеми строгостями: с предъявлением паспортов, печатями, подписями и отметкой времени прибытия и убытия. Это было государство с собственной армией, более многочисленной, чем в Великом Княжестве Люксембург, одетой в черные фуражки, черные куртки, черные брюки навыпуск и белые перчатки. Что же касается правительства, то, собственно говоря, все население этого государства и состояло из правительства, его чад и домочадцев.
В Москве оно так и называлось «Дом Правительства» или сокращенно «ДОПР».
Многоэтажная громадина с тремя огромными внутренними дворами, собственным универмагом, двумя кинотеатрами, клубом, с многими сотнями шикарнейших квартир с фантастическими удобствами: горячей и холодной водой, газом, мусоропроводом, с рядами сверкающих черным лаком и никелем автомашин заграничных марок: «бьюиков», «шевроле», «паккардов», «линкольнов» у подъездов – так вот, высилась эта громадина среди убогих, замызганных домишек старого Замоскворечья, как неприступная крепость.