Текст книги "Великое противостояние"
Автор книги: Лев Кассиль
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Глава 7
Великая маета
И началась работа!..
После того как дирекция кинофабрики прислала в школу письмо с просьбой отпустить меня с последнего урока на сбор группы фильма «Мужик сердитый», в классе уверовали.
В перемену все обступили мою парту:
– Симка! Неужели ты в кино будешь участвовать?
– Вот это так Крупицына, ребята!
– Симочка, а как же учиться? Бросишь?
– Сказала тоже! Одно другому не мешает.
– Ну, Симка, и счастливая ты, я тебе скажу!..
– Да, это выкинула номер!
– Крупицына, а картина звуковая будет?
– Нет, видовая, – ехидно заметил Ромка. – Научно-популярная – санитария и гигиена. Крупицына будет исполнять роль пятновыводительши…
– Помолчи, Каштан, хоть раз в жизни, – степенно остановила его Соня Крук.
– Ребята! – закричала, проталкиваясь ко мне, Катя Ваточкина. – Я считаю, мы все должны помочь Симе, просто обязаны, я считаю… Нет, серьезно! Снимать ее кто будет? Сам Александр Расщепей, народный СССР, на весь мир известный. Значит, все станут, вот увидите, говорить: «Крупицына? Из какой это школы Крупицына? Из какого она класса?» И всякое тому подобное. А мы будем очень красиво выглядеть, если Симка у нас поплывет по математике и по другим…
– Большому кораблю – большое плавание, – негромко отозвался Ромка.
– По-моему, неуместно… Я говорю, мы должны, ну просто обязаны по очереди помогать ей, чтоб она не отстала… Ромка, помолчи! В конце концов, пионер ты или нет, одно из двух?!
– Два из одного, – не растерялся и тут Ромка. – Я готов помогать Крупицыной один по двум предметам. Только с условием, что потом буду ходить бесплатно в кино и чтоб на афише было написано: научная дрессировка известного бесстрашного укротителя Р. Каштана.
Я вскочила и погналась за увернувшимся Ромкой. Мне помогала Катя. Соня снисходительно следила за нашей возней.
– Караул! – кричал Ромка. – Дикие звери на свободе!.. Спешите видеть! Дразнение и кормление ежедневно от часу до двух!
Так мы его и не словили. Запыхавшись, отдуваясь, вернулись на место и пообещали Ромке, что изловим его все равно и отлупим рано или поздно.
Я грозила ему издали кулаком, но мне самой было смешно, и шумела я больше по обязанности. На другой день Тата сказала мне:
– Ну, если уж тебя снимают, Симка, то меня-то уж факт возьмут. Если ты настоящая подруга, сведи меня туда, к твоему режиссеру.
Сказать откровенно, мне не очень хотелось знакомить Тату с Александром Дмитриевичем. Мне жалко было показывать его другим… Конечно, его знали миллионы людей – все видели его картины, – но я знала его теперь не на экране, а в жизни, дома и на работе, знала, как он шутит, как огорчается или бранится («сено-солома», «рога и копыта»). Никто в классе у нас этого не знал и не мог знать… Но я понимала, что это не очень похвальное чувство, и, когда Тата попросила меня познакомить ее с Расщепеем, я не могла отказать. Это было бы не по-пионерски и просто не по-товарищески, да и сама я в душе считала Тату красавицей. Вероятно, ей найдется какая-нибудь роль в картине.
Хотелось мне показать также Тате, как я запросто разговариваю со знаменитым человеком. И я стала просить Александра Дмитриевича, чтобы он посмотрел мою подругу. Расщепей не проявил большого интереса.
– Ну что ж, приводите, если хотите, – сказал он равнодушно, – поглядим.
А сама я немного боялась: вдруг Тата сразу затмит меня и Расщепей поймет, что мне с моей физиономией и соваться в кино нечего?
Однажды прямо после школы мы с Татой отправились к Александру Дмитриевичу. Мы посидели у него в кабинете около получаса. Он показывал нам кокосовые орехи, бумеранги, копья папуасов, индейские уборы из перьев – множество интересных вещей, привезенных им из путешествий по Америке и Африке. Потом Расщепей встал и деловито сказал:
– Ну, контора, пора за работу.
И подал руку Тате. Она поняла, что он прощается с ней, вспыхнула вся, уничтожающе взглянула на меня и ушла.
– Хорошая подруга, очень хорошая подруга, – задумчиво проговорил Расщепей, когда мы остались одни.
– Вам понравилась она?
– Нет, я говорю, вы хорошая подруга… Я все понимаю, Симочка. А она, может быть, и очень славная девочка, только в кино ей делать нечего. Смазливенькая мордашка, больше ничего. Ну, займемся.
Теперь, когда он так сказал о Тате, мне вдруг действительно совершенно искренне захотелось, чтобы он как-нибудь устроил мою подругу сниматься. Меня уже по-настоящему огорчало, что Тата совсем не понравилась Расщепею. Но, когда я еще раз попробовала сунуться с этим к Александру Дмитриевичу, он хмуро остановил меня и попросил не заниматься благотворительностью.
Я теперь вообще нечаянно сделалась большой персоной. Дома меня считали влиятельным лицом. После того как договор о моем участии в картине был подписан мамой, Людмилин настройщик, заходя к нам, стал заискивающе обращаться ко мне:
– Симочка, ты бы поговорила там, на фабрике, замолвила словечко. Может, им нужен хороший настройщик. У них ведь есть инструменты. Я бы пошел работать в культурную обстановку.
Людмила неутомимо, заранее уже готовая восторгаться, расспрашивала, как живет Расщепей, какая у него квартира, какие платья носит Ирина Михайловна. Только отец ничего не расспрашивал – он ждал, что я ему сама все расскажу. И, вернувшись от Расщепея или со съемки, я бросалась на кровать, а отец садился рядом, прикладывал мне на обожженные светом глаза холодные борные примочки и шутил, чтоб скрыть свое беспокойство:
– Ну вот, оба мы теперь с наглазниками. Сравнялись. А ты бы, Симочка, поберегла как-нибудь глаза-то. Это ведь не шутки.
Я каждый раз рассказывала ему о том, что делалось на фабрике, какой кусок мы репетировали или снимали, как поживают Устя и Денис Давыдов и что замышляет Наполеон. Я очень уставала и была занята весь день. Расщепей прикрепил ко мне специального репетитора, который следил за тем, чтобы я не отставала от школы. Затем я должна была брать уроки старинных танцев. Меня обучали французскому языку ради песенки-куплета, который я должна была исполнять в фильме. Два раза в неделю я обязана была посещать с Расщепеем манеж. Сам Расщепей был превосходным кавалеристом, в седле сидел как влитой; он знал толк в лошадях, любил их и заставлял меня часами упражняться в верховой езде. Но как ни бились, а лихой всадницы из меня не получалось… И я по ночам иногда даже плакала из-за этого. Мне седлали кроткую и задумчивую кобылу Гитану, которую в манеже все звали попросту Гитарой за ее длинную шею и широкий зад. Но и с нее я ухитрилась два раза свалиться, причем бедная моя, добрая Гитара выглядела в эти минуты еще более сконфуженной, чем я. Она сразу останавливалась и виновато косила на меня темным глазом, пока я подымалась, выплевывая опилки… Хорошо хоть, что меня не видел при этом Ромка Каштан.
Работал сам Расщепей с неистощимым азартом и нас всех увлекал за собой. Он таскал меня, Павлушу и Лабардана по музеям, рылся в старинных гравюрах, водил нас в картинную галерею, заставлял читать толстые книги о 1812 годе и ругательски ругал своих помощников, если ловил их на том, что они не всё внимательно прочли. Приходя на фабрику, я никогда не спрашивала, тут ли Александр Дмитриевич или еще не приехал: по тому, как торопливо говорил со мной Павлуша, как носился по коридору Лабардан, как озабоченно заглядывал в комнату гример Евстафьич, можно было безошибочно установить: Расщепей где-то тут, поблизости.
Он не знал жалости и снисхождения к себе.
– Не выходит, не получается, не так это все! – бормотал он и внезапно останавливал репетицию, уходил мрачный к себе, сидел один, стиснув виски кулаками, потом вдруг вскакивал: – Лыко-мочало, снова! – и по десять, двадцать, тридцать раз репетировал, пробовал один и тот же кусок, И на съемках все подчинялось ему, все – от директора фабрики до осветителя – трепетали перед нашим режиссером.
В июне Расщепей снимал Бородинский бой.
Сперва в студии были сняты отдельные эпизоды боя, те, что не требовали большого пространства.
Я была, когда Александр Дмитриевич снимал утро Бородинского сражения: Наполеон выходит из шатра и отдает приказ своей армии двигаться на русских: «Вперед, откроем ворота Москвы!» Над русским лагерем восходит солнце. Император поднимает руку и произносит, весь залитый багровым светом восхода: «Вот оно, солнце Аустерлица!»
Сорок семь раз счетом вынужден был произнести эти слова запарившийся Наполеон. Сорок семь раз всходило в этот день солнце Аустерлица.
Сняты были сцены с Кутузовым, отдельные моменты боя на Багратионовых флешах. Теперь осталось снять общую панораму сражения. В съемках должны были участвовать несколько тысяч человек, конница и артиллерия. Целую неделю шли репетиции на выбранной для этого местности.
– «И вот нашли большое поле: есть разгуляться где на воле! Построили редут…» – напевал довольный Расщепей, возбужденный подготовкой к большому дню.
Мне позволили присутствовать при съемке. Павлуша заехал за мной на рассвете. Минут через сорок мы были на нашем «Бородинском» поле. Несмотря на то что было раннее утро, зной уже стоял над полем. Небо было ясное, слегка белесое от жары. С холма, откуда должна была производиться общая съемка боя, хорошо была видна вся местность.
На поле были построены редуты и флеши, в разных концах его уже ржали лошади, сидели на земле тысячи людей, одетые в форму французских и русских солдат времен Отечественной войны.
Во всех пунктах поля, скрытые за редутами, ретраншементами и насыпями, спрятались наши операторы. Они должны были снимать бой с близкого расстояния и как бы изнутри. А на холме расположился со своей разнообразной и сложной машинерией главный оператор, белозубый, уже успевший загореть до черноты Павлуша. Тут же был установлен столик с полевыми телефонами, которые связывали командный пункт со всеми точками поля. Все это походило на подготовку к какому-то настоящему большому сражению.
От того, что я рано встала, от молчаливого, напряженного ожидания, в котором находились тысячи людей, меня, несмотря на жару, стало чуточку познабливать.
Но вот на поле показалась знакомая всем нам приземистая зеленая машина. Она мчалась мимо укреплений. За рулем сидел человек в белом. И там, где появлялась машина, люди вскакивали с земли, окружали ее. Машина трогалась дальше, неслась по полю, собирала вокруг себя следующую группу. Это Расщепей делал последний объезд своих войск. Через несколько минут он поднялся к нам на холм. На нем был белый тропический шлем, легкий полотняный костюм, рукава были засучены, он держал большой полевой бинокль. Он подошел к аппарату, приложился, отдал короткие распоряжения, проверил телефон. Слова и движения его были в это утро особенно точны, и все это подтягивало окружающих, делало их серьезными и взволнованными. Никто не улыбался.
К холму подъехали два всадника. Один – маленький, коренастый, нахохленный, в треугольной шляпе, другой – тучный, седой, в фуражке-бескозырке. Это были актеры, исполнявшие роли Наполеона и Кутузова.
– Почему вы не на месте? – закричал им с холма через рупор-мегафон Расщепей. – Вам тут делать нечего, через десять минут сигнал. Марш, марш! Все на своих пунктах!
И два великих полководца повернули своих коней, послушно разъехались и затрусили по полю. Наполеон – в одну сторону, Кутузов – в другую.
И, честное слово, мне, да и, наверно, всем нам – и Павлуше и Лабардану, – всем в эту минуту Расщепей казался самым великим из всех полководцев мира. Вот он расхаживает перед нами в белом шлеме, и по одному его знаку загремят сейчас пушки, все придет в движение. И это он, волшебник, снова посадил на коней Кутузова и Наполеона и позволил людям увидеть то, что было сто двадцать шесть лет назад.
Накануне уже все было отрепетировано. Теперь ждали условного сигнала, войска стояли на исходных позициях. Расщепей поднял тяжелый бинокль к глазам, медленно оглядел поле. На секунду оторвавшись от окуляров, не опуская бинокля, он посмотрел на часы, что были у него на руке, потом быстро подошел к столу и нажал кнопку на ящике. Где-то далеко затрещали звонки, на столе загорелась красная лампочка. Стало очень тихо.
– Павлуша, – негромко сказал Расщепей, – начнем, пожалуй. Сено-солома, была не была!
Лукаво оглядел нас всех и снова нахмурился. Потом вдруг, глядя куда-то в сторону, поднял руку и резко опустил ее.
Фрр-шт!.. Вам!..
Над полем, шипя и рассверкивая брызги неяркого огня, повисла ракета. Вдалеке пушки беззвучно выдохнули пламя, и спустя мгновение волна воздуха тронула уши. Загрохотало. Взорвались петарды в разных концах поля, набухли, раздались вширь, просквозили огнем желтые клубы дыма, стали пепельными, закосматились черным. Заржали лошади. Сомкнутым строем, распустив знамена, блистая штыками, сквозь дым двинулись войска. Начался Бородинский бой.
Павлуша припал к аппарату, вращая ручку. Ассистенты склонились над телефонами. Расщепей стоял на возвышении, дирижировал боем, отдавал приказания ассистентам. По телефону его приказы уходили в разные концы поля. На поле шел рукопашный бой, медленно поднимался густой дым; здесь и там возникали слепящие красные вспышки остроугольного пламени.
– Первый отбой! – скомандовал Расщепей. – К чертям годится… Убрать поле, через пятнадцать минут повторим снова, лыко-мочало!
Он снял шлем, вытер платком вспотевшую шею и лоб, сел на угол стола. Какие-то люди, одетые во французские мундиры, бежали к холму.
– В чем дело? – крикнул им через мегафон Расщепей.
Те бежали, не отвечая. Когда они приблизились к командному пункту, из группы подбежавших вышел вперед высокий человек в гренадерском мундире.
– Товарищ Расщепей, – сказал он, вытянувшись во фронт, – превеликая к вам просьба от всех ребят. Ведь это как-никак несправедливость получается: почему же всё мы да мы французы? Дозвольте хоть раз за русских сняться.
– Нельзя, нельзя, – сказал Расщепей. – Вы мне график сегодня сорвете. Маршируйте на место.
– Товарищ Расщепей, – не унимался гренадер, – ведь это же просто получается довольно обидно! Ведь народ кино смотреть будет, а мы всё французы, словно прикаянные.
– Будет вам дурить, сено-солома! – закричал вниз Расщепей. – Этак ко мне сейчас Наполеон явится, попросит его Кутузовым назначить!
И через четверть часа снова прочертила небо сигнальная ракета, и снова двинулись в дыму, огне и шуме сражения французские и русские войска по приказу великого полководца Расщепея. Мне минутами становилось страшно – так это было похоже на настоящие сражения, по крайней мере на те, что были нарисованы на картинах…
И мне захотелось, чтоб Расщепей скорее кончил все это, пошутил бы со мной, помог мне убедиться в том, что все это происходит не на самом деле, а лишь как будто… Я заглянула в лицо Александру Дмитриевичу. Глаза его были закрыты окулярами бинокля, втиснутыми под брови. Но меня поразила бледность его лица, выражение боли и ярости. Губы его были искривлены немного и быстро шевелились. Гром взрывающихся петард, крики «ура», команды ассистентов сливались в тревожный оглушающий гам, и я не могла разобрать, что он шепчет. Но вот он отнял бинокль от глаз и заметил меня:
– Вот так, Симочка… вот так они пропадали, наши… Навалом клали… А держатся как, держатся как!.. Родные вы мои! Как врытые стоят!
Он вдруг резко мотнул головой, провел быстро рукой по лицу, будто паутину снял, смущенно покосившись на меня, кинулся к телефону.
– Фу ты, простокваша я!.. На самого нашло. Отходите! – кричал он в телефон. – Вы уже должны оставлять флеши! Какого шута вы уперлись там? Путаете мне! Что значит – не хотят отдавать флеши? Здорово живешь, сено-солома! Я ж не виноват, что так было. Репетировали, репетировали – и пожалуйте!.. Что значит – увлеклись? Я приказываю немедленно отступать… Видали? – обратился он ко мне, повеселев. – Так вошли в роль, что не хотят отходить ни на шаг.
Жара была нестерпимая.
От дыма и пыли поднялась и повисла над полем душная мгла.
Приходилось прерывать иногда съемку, чтобы дать отстояться воздуху, рассеяться пыли и копоти.
Вдруг, случайно взглянув на Александра Дмитриевича, я заметила, что лицо у него стало совершенно серым, он как-то неловко согнулся и, не отпуская мегафона, свободной рукой хватался за левый бок.
– Александр Дмитриевич, вы что?
Продолжая командовать в рупор, не оглядываясь, лишь скосив в мою сторону свои яростные глаза, он легонько оттолкнул меня рукой назад. Пальцы у него были как лед и влажные…
– Александр Дмитриевич, – не унималась я, – вы же совсем больной, я сейчас покричу кого-нибудь!
Тогда он быстро поставил мегафон, схватил меня левой рукой за руку и сердито прошептал:
– Тихо! Что за крик!.. Ничего, уже отпускает. Сердце немного было… припадок. А вы ни слова. Цыц! Пройдет. А то график сорвем, день-то сегодня – золото. Жди потом такого.
И вдруг снова закричал молодым, звонким голосом в мегафон:
– Егерский, егерский, куда заходите? Режетесь, в кадр не попадаете! Держитесь вешек!
Потом ему, должно быть, стало опять плохо… Он дернул ворот, распахнул рубашку.
– Черт знает, гроб и свечи… Никуда я, верно, не гожусь. Позвоните, Симочка, вон по тому телефону от моего имени, чтобы девятый пункт сейчас начал крутить. У них сейчас там хорошая атака идет… А потом, когда я скажу, нажмете эту кнопку.
Его бледность заметили вскоре и другие. Напрасно Лабардан и Павлуша упрашивали, чтобы он ушел отдохнуть. Он и слушать не хотел. Съемка продолжалась.
Он сидел на краю стола, около телефонов, охватив руками колени, тяжело, со стоном дыша сквозь стиснутые зубы, иногда пригибаясь от боли. Его уговаривали, чтобы он лег хотя бы.
– Нельзя, нельзя, – твердил он. – Не наводите паники, пожалуйста! Как увидят, что меня нет, так пойдет халтура, рога и копыта! Что я, не знаю, что ли? Давайте дальше.
А потом он оглянулся на меня, поймал меня за локоть и подтянул к себе:
– Ничего, Сима-победиша, еще поживем, труба-барабан! Завтра будем эпизод с Устей в Кремле снимать. Я там интересные вещи придумал, как это сделать… Только вы это… смотрите Ирине Михайловне насчет меня ни-ни… Ну что вы на меня так испуганно смотрите? Вы что думали, это игрушки? Нет, дружок мой, это тяжелый труд… топор и пила… пот и слезы, великая маета искусства…
Когда уже солнце начало склоняться, когда основные сцены сражения были готовы, его почти силком усадили в машину. Верные адъютанты его, Павлуша и Лабардан, вскочили с обеих сторон на подножки, и, бледный, задыхающийся, с запекшимся ртом, который все еще силился улыбнуться, с запавшими глазами, откидываясь минутами на подушки машины, он ехал по полю, изрытому петардами, и тысячи людей, одетых в старинные мундиры русских и французских солдат, махали ему вслед, подымали тяжелые знамена, провожая его, как полководца, сраженного в бою, но победившего.
Глава 8
Цветы Бородина
Расщепей слег. И так непривычно тихо, так пусто было без него на фабрике, что и мы все говорили вполголоса, словно больной был где-то здесь, рядом с нами, и мы могли повредить ему шумом. Печально бродил по коридорам фабрики молчаливый Павлуша, хмурился присмиревший Лабардан, и только вислогубый Причалин, который явно побаивался Расщепея и избегал его, ожил, словно воспрянул духом. Он теперь заглядывал в комнату нашей группы, просил показать ему пробы, заговаривал со мной:
– Как тебя, кстати, звать, девочка?.. Серафима? Ах, вот как! Да, каюсь, каюсь, я буквально ошибся в тебе. Факт! Не вник… А ты вон какова!..
Убедившись, что Лабардана и Павлуши поблизости нет, он уже по-приятельски поучал меня:
– Расщепей, конечно, даровит, спору нет. Только смотри не потакай во всем, не теряй своего лица.
Я сперва не понимала, о чем это он.
– А Александр Дмитриевич и так меня гримировать почти не позволяет, только чуточку самую.
– Эка ты бестолковая какая! Я не к тому клоню… Эти так называемые великие режиссеры – они деспоты. Они обезличивают всех вокруг себя, калечат, а когда картина готова, оказывается, видно только их и больше, увы, никого. Это я тебе просто по-дружески, по-таковски.
И, завидя приближающихся Лабардана и Павлушу, спешно откланивался.
– Будьте счастливы, товарищи расщепеевцы! Лихая вы команда, молодцы! Вояки вы, честное слово. Ну, киваю!
Лабардан сверкал ему вслед своими глазищами. Мне очень хотелось навестить Александра Дмитриевича. Пользуясь тем, что съемки из-за его болезни не производились, я поехала на пригородном поезде до остановки, где было поле «Бородинского боя». Укрепления еще не были разобраны. Я бродила среди насыпей, траншей и рвов. Помятая трава уже встала. Над полем теперь мирно трещали кузнечики, и там, где на днях в дыму носились знамена, порхали сегодня пестрые крапивницы. Я нарвала большой букет тимофеевки, золотистых лютиков, душистой кашки и шалфея. В некоторых местах поля трава выгорела от взрывов, и я нарочно добавила к букету пучок пожелтевших, обуглившихся былинок. Потом я вернулась в Москву. Но к Расщепею меня не пустили. Работница Ариша встретила меня не очень приветливо и сказала через цепочку двери:
– Он у себя, только больной лежит. Может, другой раз зайдете?
Но тут послышался голос Ирины Михайловны:
– Ариша, вы с кем там? Впустите.
Ариша, ворча, впустила меня в переднюю. Я увидела спокойное, но слегка осунувшееся лицо Ирины Михайловны.
– Вы хотели Александра Дмитриевича навестить? Знаете что, лучше не надо. Ему необходимо отлежаться как следует, а он ведь с вами сразу начнет опять выдумывать всякие штуки для фильма. Я ведь его знаю. А цветы я ему передам, он очень любит цветы. Ух, какая прелесть! А это вы что, спалили?..
– Нет, нет, – испугалась я, – вы это скажите ему… Это цветы с нашего Бородина. Я туда нарочно ездила сегодня и нарвала.
Мне показалось, что Ирина Михайловна улыбнулась мне одними глазами, но лицо у нее по-прежнему оставалось строгим.
Вернувшись домой, я написала письмо Александру Дмитриевичу.
«У Вас, конечно, очень много друзей, – писала я, – но, к сожалению, не все они уж такие верные. А я, знайте, буду Вам всегда самый верный друг. Теперь со мной может случиться какая угодно беда. Пусть! Мне уже ничего не страшно, потому что я узнала, что на свете есть такие люди, как Вы. Пожалуйста, не болейте, а то Лабардан и Павлуша уже начинают ссориться без Вас. А я без Вас совсем не могу. Ваша Сима».
Я два раза переписывала это письмо и старалась не делать переносов со строки на строку: у меня с ними дело всегда не ладилось…
Я эти дни подолгу бывала дома и узнала о некоторых вещах, которых прежде не замечала. Оказалось, что у отца с мамой последнее время были ссоры из-за меня. Отец требовал, чтобы деньги, которые платила кинофабрика маме, для того чтобы я могла усиленно питаться, тратились только на меня. Меня так захватила работа в группе Расщепея, что я совсем не думала об этих делах. Я брала у мамы немножко денег, чтобы покупать в буфете фабрики бутерброды и сласти, но так как меня всегда угощал Расщепей, то я тихонько откладывала эти деньги, копя их, чтобы купить папе хороший радиоприемник «СИ». Я уже давно задумала это. Но скоро у нас на столе появилась новая скатерть, и вот из-за этой-то скатерти отец и рассорился с мамой. Он считал, что деньги заработаны мной, и кричал, что не позволит мне работать на всех. Я еле успокоила его, уверив, что сама хотела подарить что-нибудь маме.
А тут еще настройщик Арсений Валерианович услышал, что на другой кинофабрике какой-то девочке платили больше. Он сейчас же сообщил об этом маме.
– Этого нельзя позволять! – возмущался он. – Надо, чтобы Симочка извлекала из этого практическую пользу.
Он подбивал маму, чтобы она потребовала у фабрики прибавки, но тут молчавший обычно отец стукнул кулаком по столу так, что попал прямо в блюдечко для варенья и разбил его.
– Никуда ты, мать, не пойдешь! Вы что, на этом деле Симке приданое составить хотите, что ли? Скатерти завели, салфет вашей милости!..
И вдруг, совсем рассердившись, схватил и сдернул со стола на пол новую скатерть, так что мать еле успела подхватить поднос с посудой.
Три дня не было Расщепея, на четвертый он появился, и сразу все пошло колесом на фабрике. Засиял тихий Павлуша, забегал неутомимый Лабардан, собрались актеры. Увидев меня, Расщепей закричал:
– А ну-ка, идите сюда, я выдеру вас за косы! Вы чего это мне цветочки посылаете? А знаете, товарищи, – обратился он вдруг к собравшимся, – сия мудрая девица надоумила меня сделать одну интересную вещь. Мы снимем обратный проход наполеоновской армии через поле Бородина. Вы только представьте себе… – Он вскочил и возбужденно заходил по комнате. – Огромное поле, луна (это уж Павлуша снимет!), груды разбитых орудий, взорванные лафеты, не убранные еще трупы, конские туши и воронье. Тишина, тяжелый солдатский шаг, и только вороны: «Каррр, карр…» И армия уходит из Москвы… Идут несолоно хлебавши… А всё ваши обгорелые цветочки, Сима.
Когда все ушли на съемку и мы остались вдвоем с Расщепеем, он подошел ко мне, положил обе руки мне на плечи и внимательно посмотрел в глаза.
– Старый я уже тарантас! – И он взъерошил свои редкие, седеющие волосы.
– Александр Дмитриевич, – сказала я и прокашлялась, так как голос изменил мне, – я, наверно, ужасная дура… но мне до того хочется сделать вам что-нибудь хорошее! Я даже сама не знаю что. Вот если бы у вас были дети, я бы в няньки к ним пошла, честное слово…
– Да, детей у нас нет, – нахмурившись, быстро проговорил Расщепей, – кино взяло. Был сынишка – недоглядели. Пришлось уехать в срочную экспедицию, «Лейтенанта Шмидта» снимал. Вам сколько сейчас?.. Тринадцать? Товарищ бы был. Ирине Михайловне не напоминайте об этом. Она ведь, Сима, тоже снималась. Прекрасная была актриса. А вот после этого тик нервный начался… и нельзя ей сниматься…
Он замолчал. А я не знала, какие слова мне нужно сказать теперь. Я, как мне казалось, очень глупела при Александре Дмитриевиче, часто хихикала невпопад, вдруг начинала ломаться. И сама чувствовала, что говорю не так, не то, но меня сносило куда-то в сторону; я барахталась в словах, и мне казалось, что из-под меня уходит земля. Это было как полет во сне: непонятная легкость и сознание, что все это неестественно, и безвольное замирание, и поиски опоры, и страх – ох, оборвусь сейчас! Расщепей понимающе смотрел на меня.
– Серафимочка! – раздался за дверью голос Причалина.
В дверях показалась его оплывшая фигура. Увидев Расщепея, он от неожиданности открыл рот, но тотчас оправился:
– Каково! Уже на коне! А позволили вскакивать вам? Не рано поднялись? Как здоровьичко, Александр Дмитриевич?
– На страх врагам, – отвечал Расщепей, сердито поглядывая на вошедшего. – Ну, зачем пожаловал? А?.. Просто так… Слушайте, Причалин, следуйте транзитом по своему назначению. Я занят.
– Товарищ Расщепей, что за тон, в конце концов! Я бы попросил вас…
– Нет уж, давайте я вас попрошу, – сказал Расщепей и распахнул дверь перед Причалиным.
Причалин, негодуя, исчез.
– Ох, и липучий человек!.. Просто смерть мухам!
Мне была непонятна эта грубость Расщепея. Я набралась смелости и прямо спросила его:
– Александр Дмитриевич, а за что вы его так? Он, что ли, против вас?
– Нет, я против него! – резко остановил меня Расщепей. – Таких надо гнать на выстрел от искусства. Мы вот все – Павлуша, Лабардан, я – мы сердцем живем… А эти Причалины – они всю жизнь словно по льду ходят: прежде чем шагнуть, сперва всё ножкой пробуют, а где потоньше, там на брюхе, ползком. Квакша он!
Вошел Павлуша и сообщил, что все готово к съемке.