Текст книги "Великое противостояние"
Автор книги: Лев Кассиль
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Глава 14
Чтобы сберечь заветное
Приехал капитан Малинин – отец Игоря. У него была командировка на два дня в Москву. Он пришел к нам с сынишкой и долго сидел за чаем, угощая нас консервами из своего пайка. Отец жадно расспрашивал обо всех фронтовых делах:
– Ну как там, тяжело? Дело-то подвигается все-таки?
– Да подвигается, Андрей Семенович, пока что не в ту сторону, куда бы хотелось, – смущенно усмехнулся капитан Малинин. – Полагаю, что так некоторое время еще будет. Пока что, видите, жмет нас он. Но я убежден, что это не долго будет. Наша армия, придет час, нанесет встречный удар. Конечно, трудно предвидеть, когда это будет. У нас армию берегут, зря ее под удар не ставят. Но уж когда ударим, так покатятся!
– Вот я именно про то и говорю все время! – обрадовался отец. – А вот тут приходится слышать всякие разговоры. Я вот слепой на девяносто два процента, а дальше их вижу. Хотя, конечно, нам из тыла судить трудно…
– Ну, знаете, какой, к лешему, это тыл! – проговорил капитан. – Эх, товарищи родные, вы даже не представляете себе, как мы там, на фронте, каждую весточку о Москве ловим! Открытым ртом ловим, как воздух. Честное слово! Эх, если бы вы знали только, как там человек за Москву сердцем горит! Все, что угодно, кажется, вытерпишь там, на фронте, лишь бы стояла по-прежнему Москва!
Игорь, сидевший за другим концом стола и пивший из блюдечка, стоявшего на столе, чай, поднял на отца загоревшиеся глаза. Так он и слушал, положив подбородок на стол, выпятив губы, не отрываясь ими от блюдечка, а глазами – от отца.
– И какая молодчина Москва наша! – с нежностью повторял капитан. – Обложилась песочными мешками, заделала окна, а сама живет, как подобает. Здо́рово! И народ хорошо держится. Я хожу, в лица людям заглядываю, в глаза смотрю. Хорошие глаза! Уверенные. Хотя и видно, что спать мало приходится.
В это время близко за окном завыла сирена воздушной тревоги.
– Это еще что? – поразился капитан.
– Нормальная тревога, – сказал Игорь, пожимая плечами, довольный тем, что отец-фронтовик не знает таких простых московских порядков. Он быстро допил чай, налив остаток чая из стакана в блюдечко, с шумом и хлюпом втянул все, поставил стакан на место и вскочил:
– Спасибо! Я пошел…
– Ты куда? – сказал капитан. Он тоже встал, надел пилотку и нерешительно оглядывался.
– Странный вопрос! – сказал Игорь. – На крышу.
За окном приближались, становясь все громче и громче, выстрелы зениток. Мама, не очень спеша, собирала посуду, привычно накрывала газетами еду. Капитан растерянно оглядывал нас. Я тоже надела сумку противогаза и пошла к дверям.
– Гм, шут ее совсем возьми, эту тревогу! – пробормотал капитан, прислушиваясь к грохоту зениток. – Однако звучно это у вас делается! Я этой музыки в Москве еще не слышал. У нас как-то там скромнее получается… Фу ты! Ужасно глупое положение! На фронте у себя я знаю, где мне быть по сигналу «воздух», а тут приказано нам, если тревога застает в городе: иди в укрытие. Вот, ей-богу, незадача! Ну что делать… Игорь, веди меня… где у вас тут убежище…
– Тут внизу, папа, только мне некогда…
– То есть как же это? Я пойду в подвал, а ты на крышу, что ли?
– Раз уж такой приказ, то иди.
У капитана Малинина было такое несчастное лицо, что я сказала Игорю:
– Игорь, если ты так уважаешь приказы, то вот тебе мой по отряду: сейчас же возьми отца и спускайся вниз в убежище. И не смей совать сегодня нос на крышу. Ясно?
Утром капитан опять пришел к нам с Игорем. Он нарочно послал Игоря за папиросами, чтобы поговорить со мной наедине.
– Ну как, Симочка, мой Игушка тут? От Стеши этой толку мало. Только и знает, что жалуется на Игоря: сладу, мол, нет, не слушается, по ночам на крышу лазает. Ну, а что с ним можно сделать? Я бы на его месте тоже в подвале не сидел, скажу вам откровенно. Но знаете что: кажется мне или правда это, что какая-то есть у него, по-моему, царапинка в душе. Вы знаете, в чем дело?
– Да он, наверно, на фронт хочет к вам.
– Это особый разговор. Тут как будто я его уже уломал. Вы сами посудите, куда я его возьму? Что за ерунда!
– Товарищ капитан… – начала я нерешительно, – а туда никак нельзя?.. Ну, может быть, санитаркой или связисткой?..
Капитан посмотрел на меня и расхохотался:
– Ну вот, добрый день, здравствуйте! Я к ней пришел за педагогическим советом, как к воспитательнице, а она туда же… благодарю покорно. Вы вот лучше мне скажите насчет того, что с Игорем происходит. Вы же вожатая! – сказал он с неожиданной требовательностью. – Вы должны знать своих пионеров, как я знаю своих бойцов. Каждого! Насквозь!
Я замялась:
– Да, право, не знаю… Мне иногда самой казалось, что не все у него на душе ладно.
– Странно, – задумчиво произнес капитан. – Парень он честный. Но черт его знает, куда его может фантазия закинуть! Воображение у него какое-то оголтелое. Я уж огорчать его и портить наше свидание не стану, а вы все-таки, товарищ Сима, как-нибудь с ним эдак легонько, тактично побеседуйте. Потом напишете мне. Полевую почту мою знаете? Ну вот и хорошо! Я понимаю, что вам сейчас не до этого. Как будто мелкое дело. Но сейчас нельзя и соринки в душе иметь…
Пришел Игорь, и мы втроем пошли прогуляться по Москве.
Мы прошли по берегу Москвы-реки – сперва под новым, Краснохолмским, потом под Устьинским мостом. В районе МОГЭСа река была закрыта маскировочной сеткой, на которую была наброшена зелень. А здание МОГЭСа было замаскировано совсем так, как на маленьком макете, который показал мне в Кореванове Иртеньев. Потом мы поднялись на Красную площадь. Мешки с песком и плотные деревянные чехлы закрывали Мавзолей Ленина. И капитан, насупившись, сказал вдруг тихо и задумчиво:
– Вот это правильно, Сима. Очень правильно, что Москву так бережем. Вот так надо все, что дорого – сердце и дружбу, – все надо так оберегать… Это ты тоже, Игорь, должен понять. Погоди, будет еще время, непременно будет! Раскидаем мы все эти мешки, доски разошьем, синие шторы к лешему сдерем! Но пока…
Жесткие складки прошли по его обветренному, загорелому лицу.
Потом капитан уехал, но я долго перебирала в памяти то, что он говорил мне и Игорю в тот день на Красной площади, у бережно укрытого Мавзолея Ленина. И мне было приятно, что фронтовик-командир говорил со мной, как со взрослой, совсем уже взрослой.
Я все время собиралась потолковать с Игорем, но он явно избегал меня; а когда я настаивала на разговоре, он дерзил или исчезал на целый день. Мне с ним приходилось все труднее и труднее.
А ребята разъезжались из Москвы. Из моей шестерки уехал Изя Крук. Его отец и два старших брата ушли на фронт, а мать с Изей и Соней вызвали к себе родственники в Астрахань. Уехал в Вологду мой одноклассник Миша Костылев, которого по болезни не взяли рыть укрепления. О Ромке не было ни слуху ни духу. Амед тоже не писал.
Поговаривали, что скоро будет организована из наших оставшихся школьников – детей работников Гидротреста – группа для отправки куда-то на Урал, в интернат. Меня тоже прочили туда. Но об этом и думать не хотелось.
Впервые мне об этом сказала Катя Ваточкина. Она зашла за мной в воскресенье 3 октября и предложила пойти с ней на концерт.
– Программа – красота! – сказала Катя, как всегда прибегая к самым сильным выражениям. – А настроение у меня – мрак! И вообще кругом какое-то сплошное безумие. И Мишка уехал… Надоело все жутко! Развлечься хочется – смерть! Пойдем, Симка! Еще Женя Степанова хочет идти, она там внизу ждет. А у нас целых два билета – более чем достаточно. Мы прошлый раз вшестером на два прошли.
Катя была права: два билета на троих было вполне достаточно. Когда мы проходили через контроль, Катя ловко провела за своей спиной Женю Степанову, торжественно предъявила контролерше билеты и сказала: «Вот, возьмите два. Раз и, – тыкая пальцем в себя и в меня, – два». И мы прошли.
В Большом зале Консерватории давали воскресный дневной концерт. В зале было много военных – бойцы, командиры. Великие композиторы радушно глядели на них сверху из больших овальных портретов под высоким лепным потолком. Я только один раз в жизни была до этого в Консерватории. Как-то Расщепей взял нас на утренник, чтобы меня, как он пошутил, проняла настоящая музыка. Я тогда еще хорошо запомнила этот большой, белый и строгий зал с подсвечниками-бра в виде лиры на стенах, портретами композиторов и величественным органом в глубине эстрады. Трубы органа были похожи на газыри, которые носят на груди кавказские джигиты, на огромные серебряные газыри.
Мы сели втроем на два места в первом ярусе. На эстраду вышла девушка в темном костюме, с белым цветком в петлице и объявила, что сейчас будет исполнена Шестая, Патетическая симфония Чайковского. И Катя Ваточкина сказала, что это надувательство: когда ей давали в райкоме билеты, то обещали какой-то ансамбль песни и пляски и она, как дура, поверила, а теперь начнется пиленье… Катя заявила, что она сейчас же уйдет, но потом смилостивилась и осталась.
Оркестр занял свои места. Вышел дирижер. Странно было видеть перед военными, одетыми в защитные гимнастерки слушателями, человека в длинном фраке, со сверкающей белой грудью. Это сразу внесло какую-то торжественность. Зал затих, дирижер поднял тонкую палочку, которую держал щепотью, и, как спицей, осторожно проколол тишину. И я не знаю, когда началась симфония, но она началась – незаметно возникая из молчания, таинственно, как возникает мысль в сознании, и скоро разрослась, обрела крылья, кругами пошла к потолку, заполнила собой весь зал. А окна наверху были открыты, и мне казалось, что звуки выходят на улицу, плывут над Москвой.
Сколько горечи было в мучительных вопросах, с которыми взывали к нам инструменты оркестра – то скрипки, то флейты!.. Я ясно слышала, как они спрашивали: «Зачем же все?.. К чему же так?..» И мелодия еще никла и задыхалась, бессильная сразу решить это и найти нужный ответ. И с нежностью заговорили скрипки о чем-то таком дорогом, заповедном, что словами нельзя было бы и передать. Это была доверчивая музыка. Она доверяла мне и каждому из нас. И волшебник, придумавший ее, слышавший ее в своем сердце, прежде чем она зазвучала в мире, знал, что каждый из нас, слушая эту музыку, по-своему, так, как нам сейчас нужно, поймет, о чем говорят трубы, о чем вздыхают они и что повествуют скрипки.
Прогремела первая часть, и раздались бурные аплодисменты. Я посмотрела на Катю Ваточкину. Она сидела на половинке кресла, прижавшись к своей подруге. Сперва, когда началась симфония, она еще разглядывала двух летчиков в крайней ложе, но теперь глаза у нее были восторженные, покрасневшие.
– Ой, Симка, дивно-то как!.. Вот музыка – умереть мало!
А дирижер, нетерпеливо оглянувшись на зал, уже взмахнул палочкой, и началась вторая часть. Легкий, прозрачный, порхающий вальс обласкал наши сердца. Вспомнилось все самое заветное. Мы почувствовали себя снова совсем маленькими. И светило солнце, и ласточки, вторя движению смычков, носились над нами в голубом, нежном небе. А потом вдруг снова грянули требовательные трубы. Они звали оградить от врага и траву, и деревья, и голубое небо, и ласточек. И я увидела перед собой, как клубится черный дым и как сверкают в нем молнии штыков и я – в доломане, кивер набекрень – мчусь на горячем коне. Реют знамена, грохочет битва. В оркестре смычки взлетают над головами и свистят от виска вниз, словно сабли. И медногорлая победа трубит на весь мир, возвещая о своем приходе. Но тот, чью душу пели скрипки, с чьим детством сейчас мы сами были ровесниками, сражен в бою. И тихо – с каждым вздохом оркестра – уходит из него жизнь. Тишина на поле, где только что гремел бой. Мир очищен победой. А он умирает… И тихо рыдают, оплакивая его, скрипки. Вздох… Еще один, последний. И оборвалась тонкая нить, ушел со струн уже и без того неслышный последний аккорд…
И в эту минуту где-то высоко над крышей Консерватории взвыл истребитель. Его было хорошо слышно через раскрытые верхние окна. Густым своим рокотом, непостижимо попав в тон и тембр последней замершей ноте симфонии, самолет подхватил ее и вознес над Москвой в торжествующем, мажорном реве могучего мотора.
А зал откликнулся грохочущей овацией. Хлопали командиры, бойцы, хлопали люди в партере и на ярусах. Это была овация не только гению композитора и искусству музыкантов… Это была овация всему, что наш народ оберегал за толщей дотов, земляных укреплений, песочных мешков, овация тому свету, который мы прятали за синими шторами.
Дирижер обернулся бледным, счастливо-усталым лицом к залу. Он широко кланялся в разные стороны. Потом распростер руки и сделал движение ладонями вверх, как бы приподымая что-то и поднося присутствующим. И, все еще послушные ему, встали оркестранты – все разом – и низко поклонились залу. А овация все продолжалась. У людей на глазах блестели слезы, а они все хлопали и хлопали, потрясенные великим духом и гением народа, к которому мы сейчас все прикоснулись.
Появилась девушка, которая вела программу, и хотела что-то сказать – должно быть, объявить антракт перед вторым отделением. Но тут, осторожно пробираясь в тесноте между инструментами, на край эстрады вышел командир с двумя «шпалами» на петлицах. Он был в походном обмундировании, на поясе у него висела стальная каска. Под глазами темнела дорожная пыль.
– Товарищи! – сказал он осевшим, но властным голосом. – Внимание! Слушать мою команду! Первая и четвертая роты – через левые двери, вторая рота – через центральный проход прямо, третья – через правые. По машинам – марш!
И через минуту зал почти опустел. Осталось совсем немного народу, одетого в штатское платье, – кое-где в ложах да на нашем ярусе. И сразу стало как-то очень жутко и пустынно.
Мы тоже не стали ждать второго отделения и вышли из Консерватории на улицу Герцена. Мимо нас проехали тягачи, везя за собой зенитки в сторону Никитских ворот. Там они сворачивали к Арбату. Туда же, к западному краю Москвы, быстро проехала колонна грузовиков, заполненных бойцами. Все были в касках, с автоматами, которыми опирались на край борта машины. Какой-то высокий прохожий, глядя им вслед, негромко сказал своему спутнику в железнодорожной фуражке:
– Видал, и зенитки сняли с ПВО, гонят на Можай – на полевые позиции. Я тебе говорил, а ты не верил. Прорыв под Орлом. На Москву идут…
Глава 15
Пути-дороги
Разве забудешь когда-нибудь расставание с городом?
Уже третий день идет наш поезд, увозя нас подальше от Москвы, а я все не могу прийти в себя.
Как быстро все это произошло! Еще за день до этого мы ничего не знали. А потом суматошные сборы, ночная погрузка на Казанском вокзале, в кромешной тьме. Хорошо еще, что тревоги не было. И переполненный, забитый пассажирами, ребятами, вещами вагон, слабо освещенный коптилкой – одной на весь проход. Свисающие с верхних полок ноги в сапогах, в валенках, детских ботинках, тапочках. Детский плач и голоса, уставшие от волнения: «Женька! Ну где ты, Женька?..», «Мама, дай, прошу, сюда рюкзак…», «Товарищи, вы не видели там синий узел с меткой?..»
И прощание с отчаянно плакавшей мамой, и отец, весь обмякший, хотя и старавшийся держаться молодцом: «Ничего, Симочка, ничего, дочка. Ты за Москву не думай. Москва стояла и стоять будет. Ты себя побереги. Для сбереженья твоего тебя усылаем».
А до этого противная встреча в подъезде нашего двора с Васькой Жмыревым, который, как на грех, явился как раз в тот день. И так было тошно, а тут еще он подошел со своей подмосковной, «сортировочной» походочкой вразвалочку, как гуляют по перрону дачных станций.
– Спасаетесь? Бя-яжите? Эх вы, лопухи…
Он поднял руку, отставил большой палец, приложил его к шее и помахал нам согнутой ладонью возле уха.
В самое больное место попал Васька. Правда, в райкоме, когда я получала назначение сопровождать ребят в эвакуацию, меня долго вразумляли, втолковывали, что это совсем не бегство и ничего общего с ним не имеет. Просто Москва, на которую теперь нацелился враг, должна быть свободна от всего, что может помешать обороне, что может только обременить воюющий город. И наш отъезд так же необходим, как затемнение – ведь от этого света в доме не меньше. Отъезд наш – это разумная осторожность. Все это было так, все это я отлично и сама понимала. А все-таки горько было до слез…
Когда мы влезли в поезд, казалось, что ехать в такой тесноте невозможно: негде было не только лечь, но и ногу поставить. Я стала в проходе между поднятыми полками, держась за их углы, сберегая маленькое пространство, отвоеванное для моих ребят там, сзади, за моей спиной. Причудливые тени от коптилки махали на меня черными крыльями, как вороны.
И ребята мои сидели, тесно прижавшись друг к другу, непривычно молчаливые, подавленные. Мальчиков остригли наголо. Девочек тоже изрядно обкорнали. И вид у пионеров был какой-то сиротский.
Уже давно ушли из вагона, кое-как протискавшись в узком проходе, наши мамы, уже в соседнем купе шуршали бумагой, закусывали, пили чай, а мои пионеры по-прежнему сидели рядышком, серьезные, тихие, поглядывая на свисавшие с верхней полки чужие ноги перед их носами. И только когда почти незаметно тронулся поезд, дрогнул, качнулся, заходил пол под ногами, Игорь сказал:
– А нам паровоз «ФД» дали. Самый сильный! Потому что у нас состав перегруженный.
Но даже Витя-Скорпион на этот раз не возразил Игорю, и все продолжали молчать.
Москва, большой мой город Москва!.. Если бы ты знала, как трудно было отрываться от тебя пятерым маленьким пионерам и не очень старой их вожатой! Если бы ты знала, как хотелось этой вожатой зареветь, закричать истошным голосом и выскочить из вагона на черный перрон, на каменный край московской земли, с которой мы только что ступили на подножку вагона! Но я вспомнила капитана Малинина и его слова: «Сберегите мне Игоря. И Москву сберегите…» Москву придется сберегать уже не мне, а другим, более сильным и нужным, которых город не счел лишними в бою. А Игоря я помогу сберечь.
Я приподняла краешек шторы на вагонном окне, чтобы в последний раз посмотреть на Москву. Но Москва скрылась в темноте военной ночи, и только одинокий прожектор вдруг выбросил к небу свой прямой, белесый, качающийся стебель и пал к горизонту, словно земно поклонился нам на прощание.
Надо было возвращаться к делам: распределять вещи, укладывать моих пионеров, размещаться. Старшей по вагону была Анна Семеновна, наша завуч из школы. А мне, Кате Ваточкиной и еще двум старшеклассникам было поручено следить каждой за своей группой школьников. Когда поезд уже пошел, кончилась предотъездная неразбериха, оказалось, что всё в вагоне стало и легло на свои места и мест хватило всем. Игорь выбрал, конечно, себе самую верхнюю полку и уже лежал там, свесив голову вниз и время от времени щелкал по макушке Дёму, устроившегося вместе с Витей Минаевым на второй полке. Нижнюю полку заняли мы с Галей. Тут, конечно, не обошлось без обид, потому что Люда сейчас же заревновала, почему я выбрала Галю, а не ее. Дело уладилось после того, как я обещала пускать к себе на полку обеих по очереди.
…А потом, через день, налет у большой станции. Весь поезд тряхнуло. Игорь чуть не свалился сверху. У нас на столике раскололся графин. Страшные крики доносились снаружи. Я велела ребятам сидеть на месте и прикрикнула на Игоря, чтобы он последил за этим. А мы с Анной Семеновной побежали узнать, в чем дело. Пусть ничьи человеческие глаза никогда больше не увидят того, что увидела я, когда подбежала к голове нашего состава! Один вагон горел, и из него – из окон, с подножек – выпрыгивали обожженные люди, вытаскивая узлы и чемоданы. А соседний пассажирский вагон похож был на те ржавые, продавленные и помятые игрушечные вагончики, которые обычно валяются в каждом доме, где есть ребята, под кроватью, когда подаренная железная дорога уже надоела, из рельсов уже сделали ограду для кукольного палисадника, а паровозом колотили орехи… Но не игрушечный, а большой, настоящий вагон, весь погнутый и страшным образом изуродованный, боком осел на путях. Сквозь расколотые доски высовывались клочья материи. И мимо меня два железнодорожника понесли на белом одеяле маленькую бледную девочку.
Сквозь одеяло просочилась кровь и капала, капала, оставляя непрерывную дорожку. Бомба немецкого самолета попала в вагон, где ехали такие же, как мы, эвакуированные люди, с такими же, как мои пионеры, детьми…
Мне стало так страшно за своих, что я опрометью бросилась к нашему вагону. Ребята вскочили, уставившись на меня встревоженными глазами:
– Что там, Симочка, а? Почему мы стоим?
– Какая ты вся белая, Симочка…
Я успокоила ребят, объяснив, что бомба попала в поезд, стоявший перед нами.
– В товарный поезд, – сказала я.
– А большая фугаска? – спросил Игорек деловито.
– Двести пятьдесят.
– Солидно, – сказал Игорь.
– А по-моему, это пятисотка была, – возразил Дёма.
– А по-моему, даже не двести пятьдесят, – засомневался, как всегда, Витя Минаев. – Если бы двести пятьдесят было, так знаешь, как бы нас тряхнуло!
И завязался спор о бомбе, и каждый проявил себя настоящим специалистом по этой части. А я рада была, что ребята отвлеклись, не пристают ко мне с расспросами и не подозревают, что через четыре вагона от нас стряслось то ужасное, что я видела сейчас своими глазами и чего лучше бы люди никогда в своей жизни не видели.
И вот уже третий день идет наш поезд. Осенний дождь хлещет по вагонным окнам, мокнет на полях собранный в копны, но не вывезенный хлеб.
Четвертый, пятый день идет наш поезд. Едем мы тихо – больше стоим на станциях. Пути забиты составами. На целые версты вытянулись платформы, теплушки, вагоны. И на них стоят прямо под открытым небом машины, станки, грудами лежит заводское оборудование. Дождь льет. С металла стекает вода. А на вагонах написано: «Киев», «Харьков», «Краматорская».
Идет великое переселение заводов.
Через неделю проводница говорит:
– Сегодня можете уже не затемняться.
– Почему, почему? – спрашивают ребята со всех полок. – Что, война кончилась?
Какая надежда звучит в их голосах!
– Нет, деточки, – говорит проводница, – воевать нам – еще конца-краю нет. А вот отъехали мы уже от войны далеко. Сюда не залетит. Крылышки у него, вредного, не дотянут.
Значит, мы уже так далеко от Москвы, что сюда и немецкий ворон не занесет своих бомб. Как огромна страна наша!
А поезд все идет и идет, увозя нас от затемненной Москвы. И по вечерам мы видим освещенные окна домов и станционные фонари. Как они могут зажигать свет, когда Москва моя сейчас в темноте!
Опять и опять стоим мы на станциях, полустанках, разъездах. Нас обгоняют длинные составы с большим красным крестом в белом круге, нарисованном на всех вагонах. И пока поезд, замедлив ход, проходит мимо нашего состава, мы видим там, за проплывающими окнами, молочный свет ламп, никелевые поручни, хирургический блеск инструментов, бледные лица, обескровленные губы, большие глаза, забинтованные головы, свисающие с верхних полок культяпки, костыли… Идут, обгоняя нас, санитарные поезда. Раненых увозят в тыл. Они уже сделали свое дело на фронте. Они едут на лечение. А зачем еду я? Что я успела сделать?..
На одном полустанке, где нас держали часа два, мы вышли погулять с ребятами. Денек выдался хороший, и ребята радовались возможности побегать, покувыркаться. И вдруг Игорь – он всегда видел все первым – подбежал ко мне:
– Смотри, Симочка, смотри! Метро!
И я увидела небольшой состав, сцепленный действительно из вагонов московского метро. Нарядные, кремовые и ярко-зеленые, вагончики выглядели очень странно и слишком щегольски среди товарных составов, забивших станцию. Мне казалось, что зеркальные окна у них должны сейчас зажмуриться от непривычного света – ведь они привыкли быть под землей. Вид у вагонов был какой-то зазябший, голый, и потащил их по путям небольшой товарный паровозишко. Потом мы видели на другой станции нашу московскую электричку. Мы сразу узнали ее, да и на вагонах было написано: «Москва. Яр.» (Ярославского вокзала, верно). Мы тогда еще не знали, что вагоны метро и подмосковной электрички мобилизованы для эвакуируемых женщин и детей, чтобы быстрее разгрузить Москву. И ребята мои радовались, видя в знакомых вагонах частичку своего города.
– Наша Москва везде! – сказал Игорь.
– Только лучше, чтобы мы сами были не везде, а в Москве, – резонно возразил Витя.
А на одной большой станции я встретила на перроне чистильщика обуви, который обычно сидел у нас на Таганке. Сколько раз он заливал мне галоши! Я сразу узнала его – такой усатый, синещекий, нос крючком. И надпись на дощечке: «Москоопремонт». А это было уже больше чем за тысячу километров от Москвы. Я кинулась к нему, и он тоже узнал меня.
– Здравствуй, баришна, – приветствовал он меня. – Куда направление имеешь? Ставь ножку, баришна, будем левая туфля чинить. Совсем подметка никуда. А ходить нынче много надо. Куда едешь?
Я ему рассказала, куда мы едем. Да тут еще подбежали мои пионеры.
– Здравствуй, Шадор!.. Ребята, смотри, Шадор с нашей улицы, чистим-блистим! С Таганки! Едем с нами, Шадор!
Но Шадор отвечал:
– Никак нельзя, мальчики-девочки. Мы сюда эвакуировались. Все мое семейство. А сейчас на Москву войска идут, командир сойдет – где сапоги почистить? Где чистим-блистим? Сейчас ко мне идет.
И верно сказал Шадор. Шли войска, спешили войска к Москве. Когда мы стояли на разъездах, мимо нас, даже не удостаивая станцийку минутной стоянкой или хотя бы приторможением, проносились огромные встречные эшелоны. На платформах стояло что-то длинное, большое, аккуратно закрытое зеленым брезентом. Сквозь раскрытые двери теплушек видны были бойцы. Сотни, а может быть, тысячи. С грохотом проносились они через станцию. Это бывало так: набегающий и все делающийся выше рев гудка, грохот, пыль, обрывок солдатской песни в хоре уже хорошо спевшихся голосов, лица, гимнастерки, лошади, орудия в чехлах, запах кожи, дыма, ветер вдогонку – и пропал весь поезд за поворотом. Только у последнего вагона вид был всегда такой запыхавшийся, словно он очень торопился и все боялся, бедняга, как бы его не оставили одного тут, в поле.