Текст книги "Тайны горностая"
Автор книги: Леопольд Захер-Мазох
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Леопольд фон Захер-Мазох
Тайны горностая
1
В Кремле
Несмотря на то, что императрица пришла к полному примирению со своим любимцем, и впредь тот выступал откровенным противником Лестока, последний, тем не менее, удержал за собой влияние на Елизавету и, как он сам при всяком удобном случае заявлял, был в нем абсолютно уверен; и не потому, надо сказать, что прекрасная женщина, которую он возвел на трон, ежедневно его в этом заверяла, а потому, что он очень хорошо понимал, что она, пока он жив, никогда не решится доверить себя другому врачу и прежде всего не доверит кому-то другому пускать себе кровь.
До сих пор маленький энергичный француз по-прежнему добивался от нее всего, и это лишало его противников возможности отвоевать для себя хотя бы самый скромный плацдарм. Бестужев, ненавидевший прусского короля и усматривавший единственную выгоду России только в альянсе с Голландией, Англией и Австрией, тщетно пытался склонить императрицу к своей точке зрения. Лесток, состоявший на французском денежном содержании, всякий раз решительно перечеркивал любые его политические интриги как в отношении Шведской, так и в отношении Силезской войн[1]1
Шведская война – имеется в виду война России за вытеснение шведов из восточных регионов Прибалтики. Силезские войны между Австрией и Пруссией велись с 1740 по 1763 гг. с перерывами.
[Закрыть], последняя как раз разгорелась между Фридрихом Великим и Марией-Терезией.
И в то время, когда министрам нередко приходилось ждать целую неделю, чтобы в итоге удостоиться пятнадцатиминутной аудиенции у царицы, та ежедневно по многу часов проводила в обществе Лестока, что значительно облегчало ему возможность расстраивать все планы Бестужева и других противников.
Борьба партий стала гораздо ожесточеннее к тому времени, когда в марте тысяча семьсот сорок второго года царица в сопровождении принца Голштейнского и всего двора отправилась в Первопрестольную, где должна была состояться ее торжественная коронация. То, в какой форме политические интриги инсценировались при дворе прекрасной шахини, нередко приобретало характер бурлескного комизма. За время путешествия Бестужеву и Шувалову удалось-таки настроить императрицу против Пруссии. Однако вскоре после прибытия в слободу, где располагалась ее резиденция, на их беду у царицы случились жестокие колики. Тут снова на первом месте оказался Лесток, «милый добрый Лесток», и уже через несколько дней он действительно сумел организовать маркизу де ля Шетарди тайную аудиенцию в спальных покоях монархини. Когда же по выздоровлении к ней впервые допустили министров, и Бестужев, уверенный в своей полной победе над влиянием Швеции и Пруссии, начал было опять крутить свою антифранцузскую шарманку, он был перебит Елизаветой и к вящему своему удивлению услышал от нее заявление, что она-де считает дружбу с Францией сколь искренней, столь и полезной; она получила, в частности, так много доказательств приверженности ей маркиза де ля Шетарди, что отныне больше не сомневается в нем.
Бестужев прекрасно знал, что за симпатию царицы французским посланником в свое время было отвалено шесть тысяч дукатов, выданных ей в качестве задатка в тот момент, когда она решилась захватить в свои руки бразды правления, и что ее склонность к Франции является результатом происков Лестока, неустанно старающегося объяснить ей, равно как и ее окружению, все преимущества этой связи. Вице-канцлер, однако, сам не отважился открыто выступить против маленького француза, но использовал для этой цели запальчивого, а потому неосторожного великого канцлера Черкасского. Он до тех пор внушал ему мысль, что его достоинство страдает от происков лейб-медика, пока великий канцлер в конце концов не потребовал у императрицы аудиенции и, закусив удила, не бросился в лобовую атаку на Лестока, уже не считаясь ни с кем. Он доказывал, что дукаты, которые тот проигрывал тысячами, были получены им от маркиза де ля Шетарди, называл того оплачиваемым Францией шпионом и государственным изменником, он просил Елизавету либо запретить Лестоку всякое вмешательство в государственные дела, особенно в вопросы внешней политики, либо, если уж вследствие собственного доверия она ставит его на одну доску с министрами или тем паче отдает ему предпочтение перед ними, лучше сразу же пригласить его в Государственный совет, чем ежедневно из-за его уловок ставить под вопрос работу министерства. Бестужев был достаточно умен, чтобы до поры до времени занимать нейтральную позицию, ибо он ясно осознавал, что при всеобщем ожесточении против Лестока положение того в перспективе достаточно шатко.
Воспользовавшись ближайшим удобным случаем, Елизавета потребовала от Лестока объяснений, однако тот защищался весьма искусно. Его враги, заявил он, ничего другого не могут поставить ему в вину, кроме его общения с маркизом де ля Шетарди. Однако он совершенно никакого секрета не делает из того, что любит хорошее общество, какое лучше, чем у французского посла, не найти, там можно в свое удовольствие побеседовать, вкусно поесть, выпить и поиграть в карты; он также открыто признает, что считает себя очень обязанным маркизу за те денежные авансы и услуги, которые тот оказал его повелительнице. И наконец, он просто убежден, что только слепота и своекорыстие могли бы столь активно противиться дружбе России с Францией. Выгода последней целиком быть на стороне царицы. Что же касается порядочности самого великого канцлера, то и одного примера, было б достаточно, чтобы представить его в правильном свете.
Не так давно, чтобы продлить действие существующих с Россией договоров, к императорскому двору прибывала миссия башкиров. И совершенно очевидно, что политическая мудрость требовала предупредительного обращения с представителями этих богатых и могущественных орд. Тем не менее, Черкасский более двух месяцев продержал посланцев в томительном ожидании, не допуская их на аудиенцию к царице, пока те в конце концов не обратились, дескать, к нему, Лестоку, и не поведали ему свои беды. Нынче ему удалось выяснить причину столь странного, на первый взгляд, поведения великого канцлера. Ларчик открывался просто. Астраханский губернатор Татищев отправил великому канцлеру тридцать тысяч рублей, поскольку опасался, что башкирские посланцы могли подать при дворе ряд справедливых жалоб на его административные злоупотребления. Великий канцлер вообще крайне нерадиво занимается делами, тогда как вице-канцлер, с одной стороны, слишком нерешителен, чтобы самому взяться за них, а с другой, казался совсем не той толковой головой, за которую он поначалу его принимал. Кроме того, он заинтересован австрийским посланником, графом Ботта, блюсти виды его правительства и получил от венгерской королевы двадцать тысяч рублей, чтобы привести Россию в ее лагерь. Время верно покажет, был ли подкуплен он или Бестужев, и чей совет оказался лучше. Ведь именно от австрийского двора в свое время исходил совет объявить Елизавету лжеребенком Петра Великого и упрятать в монастырь.
Елизавета осталась удовлетворена пояснениями дерзкого француза, и дело на сей раз было исчерпано. Тем временем, пока обе партии продолжали враждовать друг с другом, и Россия по этой причине никак не могла занять определенную позицию в австро-прусском споре, царица жила в Москве, целиком посвятив свой досуг удовольствиям, кокетству и любви. Она простила Шувалова, но ее привязанность к неверному начала сильно ослабевать, хотя праздничная атмосфера коронационных недель не позволила ей так быстро осознать произошедшую перемену. Великолепные шествия и военные парады чередовались с развлечениями и праздниками; при этом Елизавета чувствовала себя по-настоящему в своей стихии, она успевала пять-шесть раз в день менять туалеты, самый роскошный надевая всегда после обеденной трапезы, и опять бросалась в водоворот бурных удовольствий, переходя от одного возбуждения к другому.
Самым блестящим праздником оказался тот, который шестого мая тысяча семьсот сорок второго года был устроен в прославление ее коронации и на котором также присутствовал облюбованный ею в наследники ее трона принц Петр Голштейнский. Все европейские державы прислали в Москву своих представителей; больше всего восхищенного любопытства падкой до всякой экзотики толпы вызвал персидский посланник, разодетый с невиданной роскошью. Гостеприимство императрицы по отношению к нему приобрело воистину восточный, расточительнейший характер. До первого июля, когда он давал свой прощальный прием, на него и его бесчисленную свиту было израсходовано триста тысяч рублей.
Единственное в своем роде зрелище представляла собой иллюминация Москвы, устроенная в тот день, когда императрица возвращалась из Кремля в слободу, где находилась ее резиденция.
Озорное настроение подсказало жизнерадостной женщине мысль переодеться этим вечером в мужское платье и в таком виде проехаться верхом по старинному великолепному городу, превращенному в ее честь в море огней. Своим намерением она поделилась с Лестоком, одновременно присовокупив, что во время прогулки завернет и к нему.
Маленький, склонный к интригам француз без долгих размышлений решил воспользоваться в своих целях благоприятным случаем, предоставленным ему прихотью монархини, и продемонстрировать противникам, а заодно и народу, какой высокой благосклонностью пользовались он и французский посол у Елизаветы.
Специально для этой цели царица велела изготовить себе очень изящный костюм; вечером она стояла в нем и с большим удовлетворением рассматривала себя в зеркале. На ней были высокие черные сапоги со шпорами, просторные складчатые панталоны и длиннополый сюртук из зеленого бархата, тесно облегавший ее красивые формы. Последний был богато расшит золотыми шнурами и перехвачен в талии черным кожаным поясом, белый парик венчала казацкая шапка. В таком виде, с нагайкой в руке, вскочила она на коня и нанесла нечаянный визит в дом своего лейб-медика. Лесток весь засиял от удовольствия; он бросился перед милостивой госпожой на колени и поцеловал кончик ее сапога, что она, улыбнувшись, восприняла как нечто само собой разумеющееся; затем он ввел в комнату маркиза де ля Шетарди, а когда царица собралась ехать дальше, для него и Лестока уже стояли наготове две лошади, и они не отказали себе в удовольствии сопровождать прекрасную амазонку в ее верховой прогулке по улицам Москвы.
Сама Елизавета не видела в подобном эскорте ничего дурного, однако этот случай взбудоражил-таки население и с новой силой озлобил противников Лестока.
Вернувшись в слободу, царица сказала своей фаворитке, графине Шуваловой:
– Не знаешь, Лидвина, почему я себе так нравлюсь в этой одежде?
– В этом нет ничего удивительного, – ответила маленькая графиня, – вы выглядите в ней просто неотразимо, все наши кавалеры рядом с вами умерли бы от зависти и ревности.
– Стало быть, ты находишь меня симпатичной, – польщенно промолвила царица.
– Ах, и отчего бы не быть на свете такому красивому мужчине, как вы сейчас, – вздохнула графиня Шувалова, – я бы все отдала за то, чтобы он влюбился в меня!
– Тогда представь, что я и есть этот мужчина, – пошутила Елизавета, – теперь я стану часто появляться в этом костюме и велю изготовить себе и другие мужские одежды, и все только затем, чтобы совершенно очаровать тебя и потом не на жизнь, а на смерть ухаживать за тобой. Шувалов, должно быть, совсем голову потеряет от ревности.
Она присела рядом с прелестной придворной дамой, обняла ее и начала целовать. Если бы в эту минуту кто-нибудь вошел в комнату, он без сомнения бы решил, что застал врасплох любовную парочку, настолько убедительно Елизавета подражала модному пустословию галантных мужчин своего времени и их заверениям в поклонении.
Она опустилась на колени у ног графини, клялась ей в любви и вообще вела себя так, как мог вести себя разве только сгорающий от страсти паж. Воронцов стоял за дверью и слышал сладкую любовную болтовню двух озорничающих женщин, однако войти не осмелился. Через некоторое время к нему присоединился Шувалов. Они по очереди заглядывали в замочную скважину и советовались между собой, что же им предпринять, пока императрица, до сих пор видимая им только со спины, не поднялась наконец и не подошла ближе к двери. Тут ревнивое напряжение обоих разрешилось гомерическим хохотом, они постучали и, получив приглашение войти, кинулись наперебой рассказывать о забавном обмане зрения, заставившем их мучительно страдать добрые четверть часа.
– Да, Иван, – воскликнула Елизавета, – отныне я буду ухаживать за твоей женой и не потерплю соперников; таким образом, я пойду тем же путем, что и ты.
Они еще какое-то время поболтали о том о сем. Наконец красивый казак в зеленой бархатной куртке удалился рука об руку с Шуваловым, а Воронцов остался с прелестной супругой графа. При дворе шахини было все дозволено.
Спустя несколько недель после коронационных торжеств маркиз де ля Шетарди был неожиданно отозван своим двором на родину. Лесток был весьма неприятно озадачен таким поворотом событий, тогда как его противники праздновали триумф; перед отъездом маркиз был буквально засыпан дарами царицы. Кроме положенного министру его ранга прощального презента в двенадцать тысяч рублей, он получил орден святого Андрея, усыпанный бриллиантами редкой величины, крест которого вместе со звездой оценивался в тридцать пять тысяч рублей, благодаря Лестоку табакерку с портретом Елизаветы и перстень с бриллиантом в двадцать один карат, общей стоимостью в тридцать тысяч рублей, и роскошную карету для дальних поездок в придачу; наконец, царица выкупила у него за двадцать тысяч рублей серебряный сервиз и снаряжение для конюшни. В целом он увез с собой во Францию свыше ста пятидесяти тысяч рублей, но зато и несчетные проклятия народа. Старорусская партия, к которой принадлежали Черкасский и Трубецкой, взирала на происходящее при дворе с нарастающим негодованием и прилагала всевозможные усилия к тому, чтобы вывести царицу из-под влияния Лестока и ему подобных временщиков и удержать ее в Москве, где постоянно проживала подавляющая часть русской знати. Лесток же, наоборот, беспрестанно представлял монархине, что в Москве она будет окружена одними недовольными, что здесь она с большей вероятностью, нежели в Петербурге, может пасть жертвой какого-нибудь заговора, и в конце концов склонил-таки ее назначить отъезд на время установления санной дороги.
Между тем гвардейцы в Москве и Санкт-Петербурге, подстрекаемые русской партией, начали творить сущие безобразия. Когда среди них возникло подозрение, что принц Гомбургский и другие нерусские офицеры тайно доносят на них царице, они собрались толпой и принялись угрожать, что ежели происки чужаков не прекратятся, они изрубят на куски всех инородцев.
Таким образом, уже в первый год царствования Елизаветы та основа, на которой зиждился ее трон, начала трещать по всем швам. Она и сама это очень хорошо ощущала, однако не обрела пока силы, необходимой для того, чтобы отбросить в сторону все чувства симпатии и благодарности, владевшие ее добрым сердцем, и с непреклонностью следовать только голосу государственной мудрости.
2
Раб графини Шуваловой
Праздничный шум затих, и жизнь при дворе снова покатилась по наезженной колее. По воле веселого случая сложилось так, что царицу Елизавету и ее прелестную фаворитку одновременно начала одолевать скука: последней наскучил ее обожатель, камергер Воронцов, а первой – красивый супруг подруги. Графиня Шувалова стала первой из двух женщин, нашедшей в себе мужество распрощаться со своим рыцарем. Чтобы проделать это как можно непринужденнее и избежать постоянных и неминуемых встреч с ним при дворе, она в первых числах сентября покинула слободу и переселилась в ничем не примечательный, но обставленный с азиатской роскошью деревянный дворец в Китай-городе, полученный ею в наследство от отца.
Устроившись здесь, она собрала в большой, украшенной портретами предков зале всю домашнюю прислугу, чтобы ознакомить ее со своим образом жизни и распорядком. Дворецкий по очереди представлял ей крепостных слуг, называя их обязанности и описывая их таланты и свойства. Несколько в стороне от челяди, стоявшей со смесью смирения и любопытства перед госпожой, она заметила молодого человека редкой красоты, который тотчас привлек к себе ее внимание. Ладный, крепкого телосложения, с тонкими, напоминающими восточные чертами загорелого лица, обрамленного длинными темными волосами и черной округлой бородкой, он, несмотря на простую одежду, казалось, не принадлежал к слугам, но все же его скромное, едва ли не робкое поведение не позволяло причислить его и к людям свободным.
– Кто этот юноша там? – вполголоса спросила графиня дворецкого. – Он не похож на крепостного, однако пришел меня приветствовать вместе с другими.
– Это его обязанность, – ответил старик, – ибо, будучи, без сомнения, лучше всех остальных слуг, он, тем не менее, тоже всего лишь твой холоп, покорный твоей воле.
– Как его зовут, и откуда у него этот костюм, эта благородная осанка и это осмысленное поведение? – продолжала расспрашивать графиня.
– Его имя Алексей Разумовский[2]2
Разумовский Алексей Григорьевич (1709–1771) – граф, генерал-фельдмаршал (1756). Родом из украинских казаков. Участник переворота 1741 г. С 1742 г. морганатический супруг императрицы Елизаветы Петровны. Старший брат Кирилла Григорьевича Разумовского – гетмана Украины, фельдмаршала.
[Закрыть], – молвил в ответ дворецкий, – сын украинских крестьян, он был привезен в Москву нашим милостивым барином, твоим покойным батюшкой, потому что тот обнаружил в нем редкие дарования и изумительный голос. Алексей стал ему вместо сына, хорошие учителя преподавали ему науки и обучали пению; милостивый барин очень его любил.
– Как же так получилось, что он не выправил ему отпускную грамоту?
– То, что он собирался освободить его, об этом в доме было известно каждому, но, как то часто случается с подобными намерениями, у барина все никак не доходили до этого руки, а потом он вдруг скоропостижно скончался.
– Стало быть, Алексей мой холоп?
– Да, так оно и есть, на законном основании.
– Хорошо.
Графиня продолжила отдавать людям распоряжения. Закончив, она отпустила их, а Разумовскому велела остаться.
– Подойди ближе, – приказала она.
Он повиновался и остановился в двух шагах от нее.
– Ты производишь впечатление образованного человека, – сказала она, – как я слышала, ты усвоил многие знания, чем едва ли могут похвастаться наши графы и князья.
– Да, госпожа, твой покойный батюшка был ко мне очень милостив.
– Почему же в таком случае он не подарил тебе волю?
– Он и без того предостаточно облагодетельствовал меня.
– Каким образом?
– Он открыл мне слово Божье и сделал доступным людской мир, он позволил мне заглянуть в прошлое, познакомил меня с древними историями нашей державы, чужеземных стран и народов.
– И это представляется тебе счастьем?
– Несомненно.
– А я считаю это подлинным несчастьем в твоем положении, – воскликнула графиня Шувалова. – А вот, если бы я оказалась не столь милостивой к тебе, как мой отец, и, невзирая на твое образование, просто использовала бы тебя для службы себе наравне с остальными, что тогда?
– Тогда истина все же осталась бы истиной, – проговорил Алексей Разумовский с серьезностью, в которой слышалось что-то торжественное, – а знание осталось бы знанием и помогало бы мне легче переносить свою участь.
– Ты полагаешь? – молвила графиня. – Твое упорство подзадоривает меня сделать такую попытку, ибо ты прекрасно знаешь, что ты мой холоп.
– Я это знаю.
Графиня позвонила. Появился седой дворецкий.
– Сию же минуту одень этого холопа в ливрею, – приказала она, – он мне нравится больше всех остальных, поэтому я хочу, чтобы мне прислуживал он, тебе ясно?
Старик поклонился.
– Ну, что ты теперь думаешь? – обратилась прекрасная повелительница к Разумовскому.
– Разве раб должен думать? – спокойно ответил Разумовский.
– Конечно, ему этого делать не следует, – сказала графиня, – однако ты все-таки думаешь, и я желаю знать твои мысли. Ты слышишь?
– Я думаю, что ты поступаешь правильно, барыня, – ответил Разумовский, – выбирая для службы себе того из своих холопов, кому твой покойный отец оказал больше всего благодеяний.
Этого ответа красивая женщина, со скуки затеявшая жестокую и легкомысленную игру со своим холопом, понять не смогла. Она только с удивлением посмотрела на Алексея и затем повернулась к нему спиной. Разумовский с дворецким покинули залу.
– Бедный друг, – пробормотал старик, – времена сильно переменились, похоже, мы все очутились под порядочной розгой.
– Из этого вытекает, что нам еще больше обычного нужно проявлять свою добрую волю, – сказал Разумовский, – и доказывать свою преданность.
– У тебя на все есть доброе объяснение, – проговорил седовласый старец, – потому что ты слишком благородно думаешь о людях.
– Возможно, – пробормотал Разумовский, – однако мне представляется, что я был бы менее счастлив, если бы вынужден был плохо думать о них.
На следующее утро Разумовский начал свою службу с того, что на серебряном подносе подал графине, еще нежившейся на пышных подушках, шоколад. Он опустился перед ее ложем на одно колено, и она принялась за завтрак, как казалось, не обращая на него внимания.
– Тебе очень к лицу этот служебный наряд, – промолвила она наконец, как бы только сейчас заметив его. Следует отметить, что на Разумовском была не форменная одежда с галунами по французскому образцу, а изящный костюм казака. – Ты умеешь ездить верхом?
– Да, барыня.
– Хорошо, тогда будь готов сопровождать меня на верховой прогулке.
Разумовский поспешил повиноваться приказу своей прекрасной повелительницы, и когда та спустилась по лестнице, он уже стоял во дворе с оседланными лошадьми, помог ей сесть в седло и затем последовал за ней на расстоянии нескольких шагов, подобно оруженосцу. Графиня, у которой было намерение помучить его и в случае, если ему вздумается противиться, наказать как подлого крепостного, сейчас была удивлена тем, как быстро, как умело и терпеливо ее высокообразованный холоп приспособился к своему новому положению. Его поведение только усилило интерес, который она с самого начала испытывала к нему, и по возвращении с верховой прогулки она решила избрать для него лучшую участь, однако прежде еще подвергнуть его трудному испытанию.
Ее супруг и ее обожатель Воронцов, который чем пренебрежительнее она с ним обращалась, тем большей страстью пылал к ней, в этот день обедали у нее, и Разумовский назначен был им прислуживать. Старый дворецкий, очень расположенный к любимцу прежнего барина, посвятил его во все тонкости сервировочного искусства, и теперь он подавал к столу с редким проворством и элегантностью.
Шувалов вскоре обратил на него внимание.
– Что это за человек у тебя здесь? – поинтересовался он у жены. – У императрицы среди ее придворной челяди не найти ни одного, кого можно было бы поставить с ним рядом, он наверняка француз, уж во всяком случае никак не русский.
– Нет, мой дорогой, он не только не француз, – ответила графиня, – но к тому же крестьянского происхождения, крепостной.
– Невероятно, – воскликнул Шувалов, – и такое сокровище ты зарыла здесь, в Москве, вдали от столицы? Подари его мне, я нашел бы ему превосходное применение...
– И не подумаю даже...
– Ну, тогда продай мне его...
– Еще меньше желания, – сказала графиня, – я сама подберу для него более подходящее занятие.
– Ну, и кем же ты собираешься его сделать? – спросил Шувалов.
– Своим секретарем, – ответила маленькая коварная женщина, не упустившая случая нанести этой стрелой рану и своему супругу, и своему обожателю. – А может быть, даже своим фаворитом.
Оба гостя, проглотив язык, оцепенело уставились на нее.
– Да вы только понаблюдайте за ним, – шепнула графиня Воронцову, указывая глазами на входящего с новым блюдом Разумовского. – Найдется ли при дворе хоть один мужчина, способный сравниться с ним? Какие благородно красивые черты, какая достойная дворянина фигура!
– Я ни при каких условиях не могу признать красивым слугу, – произнес глубоко уязвленный Воронцов.
– Почему? Разве царица Анна не сделала своим любимцем конюха, возвысив его до герцога Курляндского? – ответила графиня Шувалова. – Он пробудет слугой ровно столько, сколько я сочту для себя полезным; но если мне вздумается, то завтра уже он может стать капитаном, а послезавтра графом; вы же знаете, что я нахожусь в большой милости у императрицы. Воронцов изменился в лице и замолчал.
– Ты говоришь мне все это прямо в лицо, – раздраженно бросил жене Шувалов, – прошу не совсем забывать, что я твой муж, священные права которого...
– Ты каждый день топчешь ногами, – прервала его графиня. – Если царица любит тебя, своего подданного, то почему я не могу осчастливить своего холопа?
Подошедший к столу, чтобы снова наполнить бокалы, Разумовский положил конец этой дискуссии. После обеда графиня в сопровождении супруга поехала в слободу засвидетельствовать свое почтение царственной подруге. Разумовский, сидевший на облучке, открыл дверцу и помог ей выйти из кареты, когда она возвратилась обратно.
Для вечера графиня сменила роскошный дворцовый туалет на удобный шлафрок. Переодеваясь, она звонком вызвала в гардероб Разумовского.
– Сними-ка с меня башмачки, – велела она, странным взглядом посмотрев на него, но к своему удивлению обнаружила, что ее холоп увидел в этом приказе не унижение, а благосклонность. Он опустился на колени, и, когда маленькая ножка молодой прелестной госпожи оказалась в его ладони, на лице его промелькнула едва заметная улыбка.
– Теперь подай мне вон те домашние туфли, – продолжала она.
Он надел на нее изящные вышитые серебром по синему бархату пантуфли и в ожидании следующих приказаний остался стоять перед ней на коленях.
– Иди! – распорядилась она. – Ты мне больше не нужен.
Он покинул комнату. Графиня уселась за клавесин и попыталась играть, однако весьма скоро оставила это занятие. Ее охватило непонятное возбуждение, мысленно она все снова и снова возвращалась к своему холопу: красивому, образованному и благородному мужчине, целиком и полностью предоставленному ее произволу. Это обстоятельство, казалось, рассердило ее, она с досадой топнула маленькой ножкой, но ей, тем не менее, не удалось отогнать от себя его образ. Тогда она взяла новую французскую книжку, которую принес ей Шувалов, восторженный почитатель французской литературы, и принялась читать.
Внезапно где-то рядом раздалось пение, чудесная меланхолично-сладостная мелодия и великолепный мужской голос, от которого с невиданной силой сжалось сердце себялюбивой, совсем не сентиментальной женщины. Какое-то время она, затаив дыхание, прислушивалась, затем вскочила и дернула колокольчик. В комнату вошла камеристка.
– Кто это поет? – поинтересовалась графиня.
– Алексей Разумовский, – ответила камеристка, на мгновение вслушавшись, – никто другой в Москве не обладает таким голосом, который, кажется, вырывает у тебя из груди сердце, слушая который можно заплакать, и который все-таки так обнадеживает.
– Позови его ко мне.
Спустя несколько секунд Разумовский вошел в комнату и скромно остановился у двери.
– Ты пел? – не глядя на него, начала графиня.
– Да, барыня.
– Что это была за песня?
– Малорусская крестьянская песня, какие поются у нас на Украине.
– Тогда у вас поют песни гораздо более красивые, чем итальянские арии.
– Мне маэстро то же самое говорил.
– И он научил тебя петь?
– Он только придал моему дарованию законченную форму, – ответил Разумовский, – но научил меня Господь Бог по бесконечной своей доброте.
– Спой мне эту песню еще раз.
Разумовский начал. Раздольные, красивые звуки полились из его груди, и каждый, казалось, поднимался из самой интимной глубины и потому с доброжелательной и одновременно тревожной силой трогал всякую до поры бесплодную и бесчувственную человеческую душу. Когда он закончил, обычно такая своевольная женщина вдруг обратила к нему лицо, глаза ее были полны слез.
– Ты можешь простить меня? – промолвила она, одновременно протягивая ему красивую трепещущую руку.
– Что, госпожа, что именно я должен тебе простить? – чуть слышно спросил он, не прикасаясь к ее руке.
– Ту жестокость, с какой я с тобой обращалась.
– Ты имела право.
– Нет, нет, – воскликнула графиня, – это было мерзко с моей стороны такого человека, как ты, человека с твоим образованием, твоим восприятием, нарядить в одежду прислуги и заставить прислуживать двум дурацким щеголям, моему мужу и моему гостю Воронцову. Прости меня, я прошу тебя об этом.
Разумовский рухнул на колени перед своей госпожой, которая уже не могла скрыть слез, и прижал ее руку к губам.
– Я выправлю тебе отпускную грамоту, которую не успел составить для тебя мой отец.
– Чем могу я заслужить эту милость? – пробормотал Разумовский.
– Тем, что попытаешься вычеркнуть из своей памяти сегодняшний день, – проговорила графиня, поднимая его с колен, – и чтобы облегчить тебе эту задачу, я хочу признаться тебе, что мучила тебя так лишь для того, чтобы заглушить в себе голос, с самого первого мгновения говоривший мне в твою пользу, что такую низкую должность я определила тебе лишь потому, что мое сердце еще прежде, чем позволила моя гордость, отвело тебе совершенно другое место, самое высокое из тех, какое может предоставить женщина.
– Ради Бога, – взволнованно воскликнул Разумовский, – не играй со мной, повелительница, не разжигай в моей груди чувства, которые я сумел подавить только ценой неимоверных усилий! Ты так прекрасна, что любому мужчине трудно рядом с тобой оставаться хозяином своих чувств.
Графиня привлекла Разумовского к себе на диван и испытующе заглянула в его увлажнившиеся глаза, в которых вспыхнула вдруг страсть.
– Ты способен был бы меня полюбить? – быстро спросила она. – Полюбить так же глубоко, как душевно ты поешь?
Разумовский молчал.
– Ты еще пока мой раб, – воскликнула графиня, – и я приказываю тебе ответить.
– Кому, находясь рядом с тобой, было бы под силу в тебя не влюбиться, – пробормотал Разумовский, забываясь все более. – Я знаю, что мне это будет стоить головы, однако я одним ударом освобожусь от безумного чувства, которое многопудовым бременем лежит на мне, которое грозит раздавить меня насмерть, и ради этой награды я приношу в жертву свободу и жизнь. Да, госпожа, я люблю тебя, и мое сердце делает меня твоим рабом гораздо сильнее, нежели закон.
– Ты любишь меня, – прошептала графиня, – повтори это сладкое признание, до сих пор я все время только пользовалась успехом, но никогда не была любимой, догадываешься ли ты, какое счастье ты даришь мне в это мгновение?
Красивый раб в порыве немой преданности бросился к ней, и она, увлеченная естественной силой своего чувства, обвила его руками. Она долго прижимала его голову к своей груди не находя слов. Наконец она сказала:
– Теперь, Разумовский, я уж тем более не дам тебе отпускную грамоту. Я слишком тебя люблю, меня бросает в дрожь от одной мысли предоставить тебе свободу. Ты мой, целиком мой, и никакая сила земная не сможет отнять тебя у меня!