355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Андреев » Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915 » Текст книги (страница 4)
Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:56

Текст книги "Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915"


Автор книги: Леонид Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)

И над всей толпою стоял веселый шум и крики; многочисленные любители музыки в среде рогоносцев играли на всевозможных инструментах, не преследуя иных целей, кроме собственного самоуслаждения. И кто играл весело и плясал, а кто с характером более меланхолическим и серьезным наигрывал что-нибудь приятное и мелодическое: так четверо известных на острове музыкантов, по вечерам игравших в местном кафе, теперь очень стройно исполняли песню «Аве Мария», вызывая одобрительные замечания товарищей-знатоков.

Каждый вновь пришедший или пришедшая торопливо окидывал общим взглядом ряды рогатого войска и с жаром выражал свои впечатления, неожиданно находя своих знакомых и шумно приветствуя их. Кого здесь только не было! Год действительно удался необыкновенный, и жатва рогов превосходила всякие ожидания.

Особенно громко щебетали женщины, которым посчастливилось остаться в числе зрителей, жалели рогоносцев и негодовали на их преступных жен.

– Смотрите! Смотрите! Беневолио! Кто бы мог этого ожидать для такого хорошего человека! – кричали они, указывая на толстого, круглого горожанина, игравшего на барабане и весело моргавшего под навесом огромных кудреватых рогов: – Здравствуй, Беневолио!

Вместо ответа он весело подмаргивал, а женщины удивлялись дальше:

– Страсти господни! Да это Леоне! Бедненький! Здравствуй, Леоне!

Леоне, не оглядываясь и продолжая приплясывать, снисходительно бросил в ответ:

– Здравствуй, Кончетта, как поживаешь? – и сделал правой ногой такой смелый силуэт, что засмеялись даже наиболее серьезные. Надо заметить, впрочем, что в шествие свое обманутые мужья внесли такое же разнообразие характеров, какое имелось у них и в жизни.

Так, рядом с пляшущим Леоне лениво тащился старый носатый рыбак Джиованни, а дальше важно и несколько рисуясь, шел молодой щеголь и богач Риччиардо, только недавно женившийся. К своему жирному лбу он прикрепил маленькие изящные рожки, на кончиках позолоченные, и небрежно отвечал на приветствия, видимо и здесь почерпая пищу для своего тщеславия. Совсем иначе и более приятно вел себя весельчак Алессио: он мало того, что выкрасил рога пурпуровой краской, но еще навесил на них маленькие бубенчики, которыми непрестанно звонил, потряхивая курчавой головою. Все его приветствовали, даже дети, а зрители-мужчины серьезно и важно похваливали его:

– Бравый малый! Алессио, не забудь, что еще за мною стаканчик вина!

Очень сильное впечатление произвел своим появлением синьор нотариус Бумба, оказавшийся настолько добрым и негордым, чтобы и для себя принять исконный обычай острова. Польщенные мужчины и женщины хором кричали:

– Синьор Бумба! Смотрите, смотрите: сам синьор Бумба! Доброе утро, синьор Бумба!

– Доброе утро, доброе утро! – рассеянно отвечал синьор Бумба, ибо, как человек деловой, он и здесь не оставлял мысли о своих занятиях, деньгах и клиентах. Под мышкою он нес кожаный портфель, а маленькие грязные рожки, небрежно привязанные, сбились у него несколько набок, чего он даже и не замечал. Многим, конечно, это последнее не могло понравиться, и среди приветственных криков послышались и голоса осуждения, ставшие особенно громкими, когда в его грязноватых рожках признали прошлогодние рога бедняка Пиетро.

– Какой скупец этот синьор Бумба, – говорили зрители не мог для такого дня купить новые рога!

– Поправьте рога, синьор Бумба, – советовали женщины, а он только отмахивался свободной рукой и бормотал:

– Ну, ну! И так сойдет, – и, увидев в толпе клиента, остановился и вступил с ним в разговор о процессе. Но тут вся толпа забыла даже нотариуса перед новым неожиданным зрелищем: из-за свисших очков блеснули хитрые глазки самого аптекаря Мартуччио! И на лысой голове Мартуччио – кто мог это подумать! – высоко торчали какие-то необыкновенно высокие и прямые рога, на концах обделанные в серебро!

– Вот и доработался! – говорили женщины не без лукавства, но мужчины и здесь одобрили бравого старика. Сам же Мартуччио, среди общего смеха, шутливо и весело козырял, прикладывая руку к рогам, как к военной каске, так как раньше служил солдатом и был человек добрый, умевший обходиться с людьми.

– Все мои изделия! – говорил он, показывая на чащу рогов, колыхавшихся по дороге, и подгонял отставшего нотариуса: – Эй, синьор Бумба, оставьте ваши дела, сегодня праздник!

– Я только отдал бумагу! – оправдывался нотариус и поспешно нагонял остальных.

День становился жарким, и у маленького кабачка перед городом все остановились, чтобы выпить винца и промочить пересохшее горло. Тут некоторое время отдыхали, расположившись за столиками; кое-кто снял рога и, положив их возле своего стакана, вытирал запотевший лоб. Потом снова надевал, как шляпу. Более пожилые люди толковали о своем хозяйстве, о винограде и червях и жаловались на ранние холода по утрам, а молодежь устроила в садике игры и танцы. Весельчак Алессио взял щеголя Риччиардо вместо подруги и протанцевал с ним отчаянную тарантеллу под глухие звуки бубна, на котором играл толстый Беневолио. Потом пошли дальше, оживленные молодым вином, и вступили на улицы городка, где уже у всех дверей и окон толпились зрители.

Тут впервые обнаружили свое существование и преступные жены. Когда процессия двигалась мимо домика Беневолио, у окна во втором этаже показалась его жена, Лукреция. Волосы у нее были не причесаны и растрепаны, лицо опухло от слез и крика, и на всю улицу громким голосом она стала упрекать мужа в неправде:

– Посмотрите на этого пьяницу и разбойника! Кто поверит такому лжецу! Пусть бы громом убило клеветника!

А Беневолио, при общем смехе, стал против нее и так забил в барабан, что даже ее голоса не стало слышно, так она и спряталась назад, в глубину комнаты.

– Вот и поделом ей, – говорили зрители, – обманывать такого хорошего человека! Пусть-ка поплачет!

А еще дальше выскочила из своего дома совсем растрепанная Эмилия, жена весельчака Алессио и, уцепившись за его платье, с криком и слезами не пускала его дальше. Но он даже не оглядывался и, продолжая дудеть в трубу, тащил за собою бедную слабую женщину, что вызвало новый смех и громкие шутки. Так они и шли, пока наконец утомленная Эмилия не отцепилась от платья мужа и не зашагала рядом с ним, продолжая кричать и жаловаться, ибо голос имела сильный и не утомляющийся; и во весь длинный день не оставляла она Алессио, гуляя с ним по всему острову и на остановках допивая вино из его стакана.

Прошли и мимо аббата, стоявшего у себя на балкончике и неопределенно потиравшего белой рукой плешивое надлобье; и тут из вежливости музыка замолчала, и все стали кланяться отцу Никколо. Но когда высунулась из окна полнотелая Эсминия и стала плеваться в толпу и поносить ее за безбожие, все опять развеселившись и зашумели, а аптекарь Мартуччио, атеист и вольнодумец, громко крикнул аббату:

– Идите к нам, отец Никколо, с нами веселее, чем одному. А рога у нас найдутся!

И добрый отец Никколо нисколько не обиделся, еще долго стоял на балкончике и даже с удовольствием выслушал «Аве Мария», которую для него исключительно еще раз исполнили музыканты. Хотел он выслать музыкантам и винца, но этого Эсминия не позволила.

Так до темного вечера веселились мужья-рогоносцы, а жены их плакали по своим опустелым домам; но никто не мог бы сказать и не знал, куда попрятались любовники, их как будто и совсем не было на острове.

5

Розина крепко спала, укрывшись с головой, и бамбино спал, когда позднею ночью вернулся домой Типе. Он был на редкость пьян и также на редкость весел, что-то напевал глухим басом и с видимым удовольствием проглотил обильный ужин, приготовленный ему любящей женой. Походил по комнатке, сиявшей необыкновенной чистотою, но Розины будить не стал, чего она очень боялась под своим одеялом, а разбудил бамбино и долго болтал с ним о всяких пустяках.

– А я буду ходить с рогами, как и ты, когда вырасту? – спрашивал невинный бамбино, полдня таскавшийся за процессией, – мне очень понравилось, ты был такой важный!

– Будешь, будешь и ты, бамбино! – отвечал Типо, целуя ребенка и снова укладывая его спать.

Когда в доме все стихло, Розина осторожно протянула руку к мужу, лежавшему рядом: еще не знала она, примет он ее руку или грубо оттолкнет. Долго и нерешительно кралась рука и наконец коснулась плеча мужа с немым вопросом… Но ответа не было, сколько она ни ждала: Типе крепко спал спокойным сном честного труженика, утомленного за день.

Спал и бамбино. И еще раз в этот день горько-прегорько заплакала одинокая Розина.

Ночной разговор

Часть 1

Это был день, полный ярости.

Двое суток германские войска, двигаясь к Парижу, безуспешно штурмовали бельгийский городок Н., защищаемый смешанными корпусами англичан, бельгийцев и французов. Массы бледных людей в остроконечных кошмарных касках шли в атаку и гибли на полпути; их сменяли новые массы таких же бледных людей и остроконечных касок и также гибли: чаще дождевых капель, чаще градин был пулеметный и орудийный град, и легче было не промокнуть в проливной дождь, нежели избегнуть пули и осколка. И случалось, что уже убитый, падая, на своем коротком пути к земле бывал поражаем еще несколькими пулями; ими был насыщен воздух, они неслись бешено и хищно, словно и им передавалась ярость руки, спускавшей курок. Но запас остроконечных касок казался неистощимым, и все росла их лавина. Поглощая телами пули, впитывая смерть из воздуха и напитываясь ею, как губки, они разрежали частоту огня и создавали пустоты, по которым текли новые массы бледных людей; и так продолжалось двое суток – днем при сиянии солнца, ночью при голубом свете прожекторов, при котором лица живых и. мертвых казались одинаковыми, а от груды трупов ложились черные неподвижные тени.

Двое суток Вильгельм II почти ничего не ел, плохо спал и в бинокль, судорожно дергая лицом, наблюдал за боем. Когда городок был взят и защитники его частью истреблены, частью взяты в плен, он со свитою въехал на его улицы и остановился в Гранд-отеле; там он весь день принимал поздравления, раздавал награды и шутил с генералами. Городок еще дышал испарениями крови, и всюду пахло кислым от неосевшего мелинитного дыма; часть города еще горела, и в сумерки окна Гранд-отеля засветились с улицы красным; потом задернули тяжелые драпри и зажгли свечи, но и мелинитом и кровью пахло по-прежнему, и голубой яд гари носился под высоким потолком и – словно только что здесь заседало огромное собрание людей, и все они курили какие-то вонючие, кислые сигары.

По приказу Вильгельма днем были расстреляны заложники, двенадцать человек именитых горожан. Они были взяты еще утром, как только германцы вступили в городок, но днем кто-то выстрелил в прусского солдата-мародера, грабившего дом, и заложники были расстреляны. Ввиду того, что выстрел был только один и выстрелившего тотчас же убили, и что солдат был мародер, в штабе решились спросить самого Вильгельма, но он решительно ответил:

– Кровь самого плохого прусского солдата стоит крови всей Бельгии. Объясните им это, чтобы поняли, и расстреляйте.

Так и сделали.

К ночи занятый городок стих, и у пожара не осталось никого: один, в тишине и безлюдии, трещал и морщился огонь, стихая. Все, кого служба не призывала к бодрствованию, спали сном безграничной усталости, душевного утомления; и казалось, легче было разбудить мертвого на поле, чем такого спящего. Немногие во сне бредили пережитым, но голоса их были глухи и мертвы, как голоса теней с того света: в голове еще шло сражение, а вокруг головы витала тишина.

Как музыкальные ящики, спрятанные под подушку, были полны внутри себя голосов, крика и стонов временные лазареты с ранеными, но наружу приносилось мало: все оставалось за каменными стенами, и тому, кто выходил из лазарета на улицу, казалось, что он сразу погружался в тишину, словно в воду, а кто снаружи входил в освещенные комнаты, тому чудилось, что он попал в какой-то болевой центр, где у тысячи людей болят зубы, болят нервы, болит разорванная кожа и раздробленные кости.

Особая тишина была вокруг Гранд-отеля: император давно уже страдал бессонницей, и принимались все меры, чтобы охранить его покой: караулы сменялись без обычного топота, обозы грохотали по самым дальним улицам, и ни один звук не возрождался без строгой необходимости. Вдали, где германские войска еще преследовали отступавших союзников, округло и слитно гудели выстрелы больших орудий: точно несколько великанов, присев на корточки и надув щеки, равномерно пухали друг на друга – без гнева и особенной страсти, скорее мирно и глуповато. У спящих счастливцев, которых жизнь настойчиво извлекала из образов смерти, этот далекий гул преображался в светлые сны о летней грозе и пахучем клевере на розовых полях; другие его просто не слышали, как мельник не слышит мельницы. Не слышал стрельбы и император, но иногда слух как бы просыпался, гул становился явственным к четким, – но и это не раздражало, а скорее успокаивало Вильгельма: так среди ночи и тишины ночной приятна колотушка ночного сторожа, бодрствующего над спящими.

Но не от шума не спалось императору. Он даже лучше спал при шуме, и он много раз говорил, даже приказывал, чтобы шумели, но ему не верили, оттого что не могли понять; и стоило разнестись по его временному дворцу известию, что император удалился в спальню, чтобы тотчас же голоса сами собой понижались и усиливалась безмолвная жестикуляция. Так было и теперь: он только что вошел в спальню, он еще ждал бессонницы, а все кругом стихло, точно онемело, и окружило его безмолвием саркофага. Вошел старик камердинер и рассердил Вильгельма, заговорив шепотом.

– Ты что же думаешь, глупец? что я хожу и сплю? Убирайся.

Камердинер выскочил, но и в другой комнате продолжал говорить шепотом, не поняв, в чем причина гнева императора. А Вильгельм продолжал ходить, хотя уже болели и поясница и ноги от длительного дня усталости; но как Вечный Жид, он не мог остановиться и должен был все идти – от одной стены до другой. И мыслей он не мог остановить: они также двигались без дороги и бились о стены; и было во всем теле разлито какое-то смутное, острое, но заведомо невыполнимое желание, – уже потому невыполнимое, что оно было неизвестно. Это и есть начало бессонницы. Потом ход мыслей от стены до стены превратится в сумасшедший бег, в танец ведьм на Брокене, а невыполнимое желание схватит за горло и начнет душить до крика; станет невыносимо.

Тревожило еще выпитое за поздним обедом шампанское, заставляя смеяться одну половину души, в то время как другая бессильно гневалась на самое себя и требовала покоя; раздражали неуловимые испарения крови, хотелось говорить, хотелось приказывать, хотелось без конца продолжать бесконечный день. А они спят! И если разбудить кого-нибудь и заставить слушать, он будет слушать, но лицо его будет сонно и неумно, и ответы будут невозможны до глупости. «Он хочет спать!»

Но еще не сошла с лица императора брезгливая гримаса, с какою он подумал о хотящих спать, как другое чувство теплом и нежностью охватило его душу: будто кто-то перевернул неприятное представление о спящих и дал ему новый трогательный смысл. Сжатая в один луч, мелькнула перед глазами пестрая картина двухдневных утомительных боев, тяжкой работы во славу императора и Германии – как они работали, как они устали, как они хотят спать и как славно спится их измученным телам! «Бравые солдаты», – дал короткую реляцию Вильгельм, и грудь его расширилась и поднялась от наплыва силы и необыкновенного счастья. Бравые солдаты!

Счастье становилось все острее, росло, словно облако, и отрывало от земли – и вдруг на глазах Вильгельма блеснули умиленные слезы от мгновенного и яркого представления о каком-то необыкновенном величии, от державно-светлого образа, в котором слились черты всех владык мира, все троны, все земли и моря, все таинственно-чарующие имена древних властителей. Словно светящаяся лестница Иакова, на вершине которой, на самой ее последней тающей ступени находится он, император германский и всего мира.

– Текст, текст, – радостно думал Вильгельм, раскрывая походную Библию, – надо найти текст, надо прочесть проповедь, надо, надо…

Но в тексте оказалось не то, что надо, и сразу стало тяжело почти до отчаяния, до смертельного холода и тоски. Потом снова счастье. Потом опять отчаяние и тоска. Это начиналась бессонница с ее судорогами и отвращением к жизни. А он еще не раздевался – что же будет, когда он ляжет? Тоска!

Тоска!

И тогда ему пришла счастливая мысль: среди пленных, захваченных сегодня, вероятно, есть кто-нибудь с головой, с кем можно говорить и даже спорить. Это великолепно: спорить! Он позволит пленному выражать свои мысли, а потом заговорит сам и очарует его, непривычного к разговору с царями. Даже отпустит его: пусть пойдет к своим и всему миру расскажет, что думает император Вильгельм, такой великий и страшный и такой простой.

Но непременно с головой!

Часть 2

Это был русский революционер, эмигрант, уже много лет живший в Бельгии и занимавший кафедру в Брюссельском университете. Он был не первой молодости, но пошел добровольцем в бельгийскую маленькую армию, участвовал уже в нескольких боях и отличился; в плен он был взят в штыковом бою и по счастливой случайности, всегда спасавшей его, не получил ни одной раны. Он также не спал, когда его очень вежливо пригласили во дворец, каким стал Гранд-отель; если не знать, что он русский, то его легко можно было принять за бельгийца или северного француза; и если знать – то и его небольшая светлая бородка и серые глаза, утомленные чтением, казались чем-то до чрезвычайности русским, ни на что другое не похожим. Но в списки пленных он еще не попал; даже свои считали его бельгийцем, и таким он и был приведен к Вильгельму. Было приказано, впрочем, не приводить только англичан.

Пленный поклонился, Вильгельм также. Вильгельм смотрел прямо и пристально по привычке, пленный также – и от огромного интереса, который возбуждал в нем император, и также по привычке. Он был без оружия и тщательно обыскан, прежде чем войти к императору, и все это знал Вильгельм, приказав оставить их вдвоем.

– Вы устали? Садитесь, – приказал Вильгельм. Пленный сел.

– Хотите курить? – спросил Вильгельм, улыбнувшись.

– Хочу, – ответил, также улыбнувшись, пленный и все также прямо смотрел на желтое, дергающееся лицо Вильгельма. Последний, по немецкому обыкновению, рукой передал ему сигару: обрезана, курите. Сам же отпил из бокала шампанского и сел, резко отвернув полу сюртука.

«Уж не пьян ли он?» – подумал пленный с недоумением. Вильгельм спросил:

– Бельгиец?

– Я занимаю кафедру в Брюссельском университете. Профессор, доктор прав.

– А! Очень приятно, господин профессор. Ланд-штурм?

– Нет, волонтер. Вильгельм усмехнулся:

– А! Это интересно. Значит, против меня?

– Да, и против вас.

«Он не титулует меня, но голова! – это видно». И, подумав, спросил:

– А как себя чувствует король Альберт? – Я не знаю, как чувствует себя король Альберт. Вероятно, плохо.

Он ответил просто и спокойно, и от этого спокойствия слов и голоса вдруг заметно стало, что и рука его, которой он держал сигару, и лицо, и грязная нога в разорванном сапоге, закинутая на другую ногу, – все это дрожит маленькой и непрерывной дрожью, и что-то в нем подергивается, соскакивает, неуловимо рябит. Это напоминало самого Вильгельма и было неприятно.

– Вы ранены? – спросил он резко, с неудовольствием.

– Нет. Я устал и, конечно, не совсем в порядке.

– Спать не можете?

– Нет. Минутами хочется, потом проходит. Я позволю себе спросить: это по вашему приказанию расстреляны заложники? Так нам сказали. Нас заставили присутствовать, я видел.

– Да, это приказал я. Кровь самого плохого прусского солдата стоит крови всей Бельгии, – повторил Вельгельм и, подумав, добавил: – Для меня, конечно. А в Бельгии, вероятно, думают наоборот?

– Нет, там этого не думают.

– Пустое; думают, но не смеют сказать. Пустое! Я их знаю. И их маленького короля знаю. Мне его не жаль: это глупый героизм, не достойный коммерческих способностей бельгийцев. Вы не думаете, профессор, что бывает и глупый героизм?

– Я не знаю, что…

– Вы любите Нансена? Я его обожаю: вот человек! Англичане и норвежцы его не оценили. Я обожаю его книгу. Отправиться на полюс, к черту, может всякий дурак, но он готовился, о, как он готовился! Я также. У меня у одного армия, а у вас волонтеры и сброд, и оттого я вас бью и буду бить. Я бью и буду бить!

И снова чувство необыкновенного счастья охватило императора: он улыбнулся и приготовился что-то ласковое сказать несчастному пленнику, который так измучен и принижен, но увидел в его дрожащей руке сигару и испуганно вскрикнул:

– Эй! Вы сроните пепел! Осторожнее.

Пленный вздрогнул от крика и слегка нахмурился, покраснев. Ему вспомнились заложники и то, как один из них плакал и умолял, чтобы не убивать, – так какой-то, видимо, ничего не понимавший ни в войне, ни в героизме.

– А зачем это надо: бить? – спросил пленный и покраснел еще больше.

– Как зачем? – удивился и не понял император. – Я не понимаю, выражайтесь яснее, господин профессор!

– Зачем это надо: бить? – настаивал пленный с некоторой резкостью.

Вильгельм понял и презрительно взглянул – поверх глаз и головы.

– Ах, вы – пацифист! Глупо. Потому вы и в плен сдались?

Но пленный не обратил внимания на оскорбительный смысл последних слов, которые едва ли и слышал. Его также почему-то охватило чувство необыкновенного счастья, как во сне, и он потянулся. Потом тихо засмеялся, глядя прямо на Вильгельма утомленными и ласковыми глазами.

– Что с вами? Вы забываетесь.

– А разве это не сон?

– Нет. Глупо! Это не сон.

– А мне на мгновение показалось, что это сон, и я хотел говорить, как во сне. Я ведь не бельгиец.

– Что такое?

– Я русский, эмигрант. Политический. В тысяча девятьсот шестом году я приговорен к смертной казни, но мне удалось спастись. С тех пор я в Бельгии, и вот теперь… с вами. Я – русский.

– Это другое дело, – холодно сказал Вильгельм. – Произошла ошибка, и вы можете идти, господин…

– Профессор. Но почему вы не хотите говорить со мной? Вам ведь хочется говорить – мне также.

– Потому что вы тотчас же станете играть маркиза Позу, а Поза слишком немецкая выдумка, чтобы я этому верил.

– «Made in Germany» [10]10
  Сделано в Германии (англ.).


[Закрыть]
.

– Для вывоза, но не собственного употребления. Революционер, эмигрант, русский! Что это за чепуха? Милостивый государь, мне нужен человек порядка, мне нужна старая добрая латинская кровь, с которой спорит моя германская, мне нужен человек этой старой дурацкой культуры, а не русский полудикарь. С вами я не спорю, как и с турками. Что такое русские? Их я бью… задом.

Император громко засмеялся от удачно сказанного слова и повторил, подчеркивая слова резким жестом:

– Я их бью задом!

Но еще светились его серые глаза насмешливой улыбкой, как в душу вошли отвращение, холод и тоска, чувство огромной ненужности всего: и войны, и мира, и смерти, и жизни. Он встал, ощущая острую боль в пояснице, и заходил по кабинету. Это усталость и бессонница. Они требовательны, эти усталость и бессонница, они хотят своего, и их возмущает каждое решительное слово, смелая и яркая мысль; своим ядом они отравляют волю и зовут ко сну, к смерти, к покою. Но он не подчинится их власти. Завтра он поедет на позиции, выспится, отдохнет, и все станет снова хорошо и грандиозно…

И снова заволновалось в нем подымающее веселье, шаги стали быстрее и тверже, звон шпор отчетливее и яснее; и с удовольствием кивнув головой, он услыхал фразу русского:

– Я – доктор прав, бельгийский профессор, говорите со мной, как с бельгийцем или ученым. И я женат на бельгийке.

– Это хорошо, – одобрил император. – А вы говорите со мной, как во сне. Хорошо? Вы хотите быть откровенным? – говорите откровенно: здесь нет этикета – война. Война! Вот вы, русские революционеры, пацифисты, доктора прав и прочее, кричите против войны, а что, кроме войны, могло бы дать вам возможность такого разговора? Вы подумайте, профессор, как это необыкновенно, как это счастливо: ночью, вдвоем, революционер – и германский император! Пусть это будет сон, – но не рутина, понимаете? К черту рутину! Где ваша кафедра? Где мой трон? Вы видите: эта смешная, старая бельгийская гостиница, где останавливаются купцы – мой дворец. Разве это не чудесно!

– У вас бессонница?

– О моих болезнях я говорю с моим лейб-медиком. Оставьте рутину, господин профессор! Или вам жаль вашей деревянной кафедры, дешевого возвышения с двумя ступенями от полу? Или вам жаль ваших безусых учеников с их тетрадками? Сегодня я ваш слушатель. Учите императора, пропагандируйте, ведите себя… свободно!

Император засмеялся и сел, закинув ногу на ногу. Выпил шампанского и бокалом указал в направлении окна:

– Вы слышите? Это мои орудия. Ваши бегут, и мои войска преследуют их. Завтра мы кое-что услышим новое. Сегодня ваш первый бой?

– Нет. Не знаю, который. Мы все время в бою.

– Ого! Да, впрочем, вас мало. Имеете знаки отличия?

– Да. Два.

– Браво! Браво! Я уважаю храбрых, кто бы они ни были. Но этот глупый героизм… нет, его я не уважаю. Или у вас не знали, что я непременно, – он подчеркнул это слово, – неизбежно раздавлю Бельгию. Пусть мне не удастся съесть яйца, как доказывают ваши фантазеры, но скорлупа должна быть разбита! Не так ли?

– А вы слышите запах крови?

– Что это: ирония? Начало лекции?

– Нет, простой вопрос. Я все время слышу запах крови – очень особенный и очень ясный. Я слышу его и во сне, этим запахом окрашена моя пища. Если я останусь жив, то мне кажется, всю жизнь я буду слышать его: запах свежей крови и разлагающегося трупа. Когда-то я занимался медициной, анатомией, и для меня этот страшный запах трупа не нов – но здесь слишком много трупов, их зловонием заражен воздух на десятки километров, целые страны превратились в мертвецкие, в студенческие препаровочные, анатомические, где свежего человека тошнит. Вас, конечно, не тошнит, вы привыкли, да и я… но я о другом. Вы, вероятно, замечали, что в запахе человеческого разлагающегося трупа есть что-то… почти святотатственное? Животное – другое дело: оно только противно воняет, и достаточно зажать нос, чтобы успокоиться. Но труп человека, когда он залежится? Здесь страшно то, что родное и близкое может так ужасно пахнуть. Не правда ли?

Вильгельм улыбнулся:

– Вместо лекции о правах – лекция о запахах?

– Вы смеетесь? Вот об этом я хочу спросить – об этом вашем смехе. Мы, обыкновенные люди, не любим и боимся запаха свежей крови и запаха трупа. Но вы, император? Как он действует на вас? Слышите ли вы его и чем он кажется вам? Вот сейчас – пленный вдохнул воздух и поморщился, – вы слышите, как здесь пахнет, или нет? Ведь очень плохо!

– Да, воздух испорчен, – согласился император и также поморщился. – И нельзя открывать окна: оттуда пахнет еще хуже. Но вы спрашиваете, как отношусь я? Я стою выше этого запаха, понимаете? Выше! Почему запах трупа непривычен и слабонервным людям внушает страх и суеверные мысли? Потому только, что трупы принято хоронить, то есть все зависит от пустяков, обычая, известных навыков. Вы представляете, дорогой профессор, какой колоссальный запах поднялся бы от всех миллиардов умерших на земле, какая ужасающая вонь, какой смрад, если бы их не прятали так быстро в землю? Их прячут, и только от этого они не воняют.

– Сколько трупов вокруг нас. Ночь – и они лежат. Я как будто ихвижу, – задумчиво сказал русский.

– А я их не вижу, и их завтра похоронят. Вы слыхали о моих моторных плугах, роющих могилы? Глупцы смеются над ними и ужасаются; им нужен традиционный шекспировский могильщик, который непременно руками рыл бы яму – и болтал глупости в это время, бездельник! Все это дешевый романтизм, сентиментальность старой глупой Европы, блудливой ханжи, выжившей из ума от старости и распутства. Я положу ей конец. Почему жечь трупы, обливая керосином, как делают ваши друзья французы, нравственнее и красивее, нежели класть их в чистую и глубокую колею, как зерна? Или вы так наивны, профессор, что еще захотите спросить меня о жалости: жалею ли я? Сознавайтесь!

– Да, хочу. Сегодня один из заложников, старик, плакал…

– Плакал?

– Да, плакал и умолял, чтобы его не убивали. Так, какой-то старик. Он ничего не понимал… вероятно, он никогда и не думал ни о какой войне. Мне было его жаль.

– Пфуй! Стыдитесь, профессор! Но его все-таки расстреляли, надеюсь?

– Да.

– Бравые солдаты! Молчите, я знаю вашу мысль: да, конечно, конечно, он был невиновен. Как может быть виновен какой-то ничтожный старикашка, никогда не думавший о войне, в том, что кто-то другой, какой-то молодец с темпераментом выстрелил в моего солдата? Но разве были виновны мученики при Траяне и разве виновны в вашем смысле мои солдаты, в которых вы сегодня стреляли? Почему же вы не плачете над мучениками? Плачьте!

Голос Вильгельма стал резким и раздраженным:

– Все гуманисты кричат мне о жалости. Жалость! Жалость! Это глупо, профессор, глупо! Почему я должен жалеть того, кто стал трупом сегодня, а того, кто стал трупом триста лет назад, жалеть не должен? Какая между ними разница? Черт возьми – за пять тысяч лет их столько мучилось, бегало, голодало, теряла детей, умирало, казнилось, убивалось на войне, сжигалось на кострах, что, если их всех жалеть… а какая разница? Разницы нет! Но вы – русский, впрочем; вы этого не понимаете. Русские лишены сознания; они живут эмоциями, как женщины и дети, у них много глаз, но ни одного ума. Их слезы дешевы и случайны. Они плачут над собакой, которую на их глазах задавил таксомотор, и спокойно курят при разговоре о смерти Христа! Вы не еврей?

– Нет.

– Поздравляю. Но что вы скажете о еврейских погромах в России? Гвоздь в голову, например, – а?

Пленный глубоко и серьезно взглянул в самые зрачки серых холодных глаз и молча опустил голову.

Часть 3

Пленный молчал, смотря на потухшую сигару, попробовал пальцем ее холодный конец. Канонада либо удалилась, либо смолкла, и в комнате было тихо, и как будто меньше пахло дымом и гарью. Вильгельм сурово смотрел на его голову: в ней чудилось ему какое-то упрямство, которого он еще не победил; и разорванные, грязные сапоги были неприличны, как у нищего. Русский!

– Возьмите новую. Вот сигары и спички. Курите, а то заснете. Хотите один бокал вина?

– Нет.

– Да, лучше не надо, – опьянеете. Вы слыхали, что у вас в России запрещено вино? Какие слабохарактерные люди! Они похожи на пьяницу, который дал зарок и боится даже уксуса; они могут не пьянствовать только тогда, когда на вино повесят замок. Но кончится война, которая их испугала, и они снова будут умирать от спирта, как эскимосы. Вам не следует пить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю