355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Андреев » Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915 » Текст книги (страница 1)
Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:56

Текст книги "Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915"


Автор книги: Леонид Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)

Леонид Николаевич Андреев
Собрание сочинений в шести томах
Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915

Герман и Марта

Обоим влюбленным было за пятьдесят: Марте Иконен – пятьдесят один год и Герману Метанену – пятьдесят шесть. Когда началась у них эта странная, смешная и печальная любовь, не знал никто в Мецикюлях, да и не старался узнать: там люди молчаливы, и скрытность их естественна, как естественно молчание зеленых мхов, безгласность снега и глубокая тишина невысоких небес. Оба они вдовели: и Марта и Герман – но каждый в браке своем жил хорошо, как это принято у молчаливых людей, которые не кричат и не жалуются; и у Марты был сын, высокий, худой склонный к чахотке, работящий Вилли, а у вдовца осталась дочь, уже немолодая и некрасивая девушка, с широкоскулым злым лицом и водянистыми глазами. Ее серо-желтые волосы напоминали парик у дешевых кукол, а юбка непонятного цвета и вылинявшая кофточка имели такой вид, как будто больше всего на свете ненавидит она свою одежду. Звали ее Тильда.

Но далеко позади тихой полосы вдовства, за тем временем, когда еще не рожались на свет ни Вилли, ни Тильда, вспоминалось старикам нечто милое сердцу, что и было, вероятно, началом их необыкновенной любви. Однажды летом, идя каждый по своему делу, они встретились в лесу и молча прошли вместе восемь километров; у большой дороги они простились, и каждый пошел дальше по своему делу: Марта, тогда еще девушка, готовилась к своей свадьбе, а Герман, тогда еще жених, готовился к своей. Только всего и было; впрочем, прощаясь, Герман долго держал руку девушки, а она долго держала свою руку в его руке, но молчания они не нарушили и оба смотрели в сторону. Это было летом, у большой дороги, на опушке леса. И Герман видел возле трухлявого пня кустик земляники, которой много уродилось в то лето, а Марта слушала, как звенят бубенцами невидимая в лесу корова и теленок; но сказать они ничего не сказали и молчания не нарушили.

Овдовев, они стали чаще видеться друг с другом, но не так часто, чтобы это бросалось в глаза; иногда неделями не встречались. Дома их, проконопаченные мхом, почерневшие от снега и осенних дождей, находились рядом, и смежные небольшие участки их земли разделялись гнилым забором из наклонных черных жердей; в одном месте верхние жерди проломились, и тут был лаз, которым они пользовались для соседских деловых сношений. И у Германа его неширокая полоса земли была под травою, и не было на ней ни кустика, ни дерева, а у Марты часть земли запахивалась сыном под овес, и был, кроме того, кусок серого корявого леску, откуда брали сучья на зиму. И вокруг, до самого черного сплошного леса на холме, стояли одиноко такие же домики и такие же заборы, и жили в них всё такие же Иконены и Метанены: других фамилий почти совсем не было в Мецикюлях. Вероятно, все они находились в далеком родстве, как в родстве состоят и деревья в лесу, родившиеся от общего семени.

С любовью своею Герман и Марта не торопились, и она росла медленно, как всякая поросль: весною и летом быстрее, зимою совсем останавливалась; очень возможно, что они просто не замечали течения времени или не видели ему конца. И когда решили они пожениться, то встало перед ними новое препятствие: по строгому закону страны, старики за пятьдесят лет могут венчаться только с разрешения детей. Они знали и раньше про этот закон, но, может быть, им не хотелось про него думать; но тут пришлось.

Происходило это весною, в мае, когда всякая любовь шагает быстро; но, хотя день был ясный и теплый, сидели они в избе у Марты, на лавке, перед закрытым окном, за которым неясно желтел луг в золотенышх скромных цветочках. И оба думали.

– Вилли не позволит, – сказала Марта.

– Нет, позволит. И моя Тильда позволит. Как ей не позволить? – сказал Герман. У него были рыжие бачки кустиками и красное сморщенное лицо; с годами он стал легкомыслен и самонадеян.

– Нет, не позволит, – сказала Марта.

И Вилли действительно не позволил. Через неделю вечером, у того же окна, он выслушал просьбу матери и долго молчал, сжав тонкие серые губы. Вероятно, он был удивлен, но не показал этого, и в его голубых, как кусочки стекла, маленьких глазах нельзя было прочесть ни удивления, ни сочувствия, ни гнева. И, помолчав еще, решительно и коротко сказал:

– Нельзя.

– Почему нельзя? А если можно? Ты подумай, Вилли, я подожду.

Но и еще подумав, он так же коротко и решительно ответил:

– Нельзя.

Потом они еще час сидели рядом на лавке и молчали. И в тот же вечер такой же ответ получил Герман от своей дочери Тильды. Но и злой ответ был быстрее, и Герман не сразу поддался, даже кричал и обругал свою дочь:

– Сатана!

А у той побелел нос и покраснели скулы, и видно было, что она ненавидит не только платье свое, но и глиняные волосы, и отца, и весь свет.

Через час Герман и Марта сошлись у забора. Они не назначали свидания, но так случайно вышло, что каждый пошёл к забору; и Марта сказала:

– Вилли не позволял. А Тильда тоже?

– Тоже. Сатана!

А в окна, пока они думали, смотрели на них Вилли и Тильда, каждый в свое; и за мутным стеклом их лица были как серые неподвижные пятна. Уже наступила ночь, но свет еще не погас, и не было вероятия, что когда-нибудь и погаснет: так был он неподвижен и тускл. Над головою беззвездное небо мутнело голубым, а на западе, рад оранжевою полоскою заката, синими тяжелыми свитками перекинулись неподвижные тучи, на одном краю завязавшись в большие мягкие узлы. Но если бы и двинулись они и закрыли небосвод, свет все ж бы не погас, и только не так красна стала бы крыша на далеком господском доме. Было тепло, под обрывом дымилась река ночным туманом, а за рекой, в березовом пахучем лесу, куковала кукушка. Это была весна, май, когда широко шагает всякая любовь.

И Герман решительно сказал:

– Завтра я поеду в Выборг. Мы еще посмотрим!

– Поезжай, – согласилась и Марта.

Через неделю Герман поехал в Выборг. Это было первый раз, когда он так далеко уезжал из Мецикюль, хотя ехать по железной дороге приходилось всего три часа; и в первый раз он видел город. Как и деревья в их лесу, Метанены и Иконены вообще никуда не ездили, а если кто сходил с ума, то он прямо уезжал в Америку и пропадал навсегда, как срубленная сосна. Но и в Выборге ничего хорошего не сказали Герману, а спирту он напился, а деньги пропил и потерял, и назад вернулся только через пять дней пешком. Потом, через некоторое время еще, Герман и Марта вдвоем ездили к приходскому лендсману, за двадцать километров, и все уже знали, глядя на них, зачем они едут; знали и то, глядя на них в обратном пути, с чем они возвращаются. Но ни в одних из наблюдавших глаз, ни в голубых, ни в серых, нельзя было прочесть ни удивления, ни сочувствия, ни насмешки. Ездили они на чужой лошади, которую выпросил Герман у соседа, и на возврате Герман гнал ее без милосердия и кричал на нее: сатана!

Видя, что закон сильнее их любви, Марта и Герман решили подкупить детей: у Марты от покойного мужа оставалось спрятанными четыреста марок да у Германа за проданный когда-то участок сохранилось около восьмисот, итого тысяча двести. Но и на деньги не пошла непреклонная Тильда, а Вилли с тем же безучастным видом и так же коротко ответил:

– Нельзя.

На самом деле и Вилли и Тильде деньги были очень нужны, так как за это время, подчиняясь действию весны и обстоятельств, они сами успели полюбить друг друга и сами решили пожениться: они были молоды, и это было их право, которого никто не отрицал. К тому же вел их и хозяйственный расчет: в отдельности каждый имел мало, а вдвоем они будут иметь большое поле, частью под травою, а частью под овсом, и небольшой корявый лесок.

Марта ничего не сказала, узнав о намерении детей жениться, а Герман ругался и ходил молчать по соседям, у которых рассчитывал найти сочувствие; но сочувствия не встретил, и они тоже молчали, и кончалось лето, с которым проходит и любовь, – и скоро он успокоился. Теперь по ранним вечерам, в холодке наступающей долгой ночи, у забора молча стояли и смотрели в стороны влюбленные Вилли и Тильда, а за мутными стеклами окна серело неподвижное пятно лица Марты. Сперва их было два: Герман тоже глядел на влюбленных, покамест ему не надоело это.

И к зиме все стало так, словно никогда Герман и Марта и не думали жениться, а Вилли и Тильда всегда были женихом и невестой. Они уже вместе ездили в Выборг на ярмарку покупать наряды и лошадь для Вилли, так как Герман отдал дочери деньги и так же поступила Марта со своими четырьмя сотнями марок. И все знали, зачем они едут, а потом все узнали новую лошадь Вилли и молча занесли ее в список живых тварей, населявших Мецикюли и бывших на счету у приходских властей и у бога.

Под самое рождество Марта пропала. Два дня молчал и ждал ее сын Вилли и всю вторую долгую ночь не спал: выходил раздетый за дверь и слушал. Но все молчало, и снег был бел даже в темноте, а избы и заборы черны, чернее же всего было небо за белой прямой крышей Тильдиного дома. На третий день, когда рассвело, Вилли позвал с собой рыбака Айрику с багром, и они вдвоем пошли разыскивать пропавшую Марту. Ясные на неглубоком снегу, прямые следы шагов привели их к забору, к тому лазу, через который общались соседи; потом следы пересекали вспаханное с осени, замерзшее под снегом поле, и тут были неровны, нога вихлялась на колчах. Дальше следы по крутому спуску, по снежной целине привели их на реку, – и тут дело стало ясно.

На льду снегу было совсем мало, и Марта шла прямо и ровно, как по ниточке, ни разу не остановилась и не повернула, шла, как приходский землемер; и по бокам ее узкого следа молча и неторопливо шагали Вилли и рыбак Айрика с багром. У проруби, где сне оледенел от пролитой воды, они остановились и закурили, всматриваясь в черное отверстие, уже затянувшееся тонким ледком; но зоркий Айрика увидел следы за прорубью, и они пошли дальше. За лесистым поворотом открылась черная полоса, пересекавшая реку, там находилась быстрина, не замерзающая в самые сильные морозы, а перед быстриною было глубокое место; и туда шли прямые, как по ниточке, узкие следы. К открытой воде лед становился тоньше и снегу на нем меньше, и перед самой чернотою глубокой воды следы обрывались вместе с обломанным ледком; некоторые льдинки унесло течением, другие уже смерзлись и припаялись к краю, и одна вмерзла тонким обсосанным ребром.

Марту опытный Айрика нащупал багром на быстрине, на мелком месте, куда сволокло ее течением. Потом на новой лошади ее привезли домой, и все шесть дней, до похорон, в ее доме целую ночь светился за мерзлым стеклом неяркий огонь. Но он был один на все Мецикюли, где с восьми часов вечера во всех черных избах гасили свет, и это придавало огню неестественно бодрый и многозначительный характер: словно он один разговаривал, когда все молчит.

Но всего удивительнее было то, что Марта утопилась зимою, когда гаснет всякая любовь.

Конец Джона-Проповедника

На американском корвете «Джордж Вашингтон» родился под пушкою щенок. Его мамаша была дурная и безнравственная собака: она любила шум, скандал и драку и душу отводила не в созерцании красот океана, а в грызне с собаками на берегу и в воровстве на корвете из камбуза; и будь она матросом, она была бы первым пьяницей, и не выходить бы ей из темного карцера. И не было в ней ничего женственного и привлекательного: взъерошенная, как сухая половая щетка, измазанная смолой и варом, – она насквозь пропахла крепким табачным дымом: сама она, конечно, не курила, но курящих обожала. Глаз у нее всего был один, да и тот мошеннический; другой она потеряла во время войны Северных Штатов с Южными, когда она неудачно бежала из плена у южан.

Родив под пушкою щенка, да и то одного вопреки обычаю всех честных собак, она в первую минуту изумилась и растерялась: так для нее самой было это неожиданно. Но кое-какие чувства жили даже в ее табачной, окаянной душе, и целых две недели, к стыду ее друзей матросов, она разыгрывала из себя нежнейшую мамашу, играла безбожную комедию. Когда она под своей пушкою кормила щенка, лицо ее было ханжески свято и непорочно, как у корабельного пастора, когда в воскресенье читает он проповедь. Матросы кляли ее за ложь и притворство, а щеночку было все равно, только бы сосать да греться: он был слеп и ничего не понимал в делах мира сего.

И, конечно, через две недели, – да и те полностью еще не прошли, – безнравственная и дурная собака вернулась к своей пагубной жизни; утомленная вдобавок воздержанием и святостью, она устроила на берегу такой дебош, что даже боцман, сам пьяница, осудил ее, капитан же в гневе приказал отчислить ее с корвета.

– У нас есть щенок, – сказал капитан, – воспитайте его в правилах веры и доброй нравственности, и тогда я не повешу его. А иначе повешу.

Так щеночек и заместил безнравственную мать свою, а ее потом видели матросы в самых грязных притонах Сан-Франциско и в гавани, где она искала для себя подходящий коммерческий корабль. Военная карьера была – увы! – навсегда уже испорчена.

Даже и не подозревая того, что от высоты его нравственных свойств зависит самая жизнь его, щеночек и так был очень мил и порядочен. Вероятно, был хорошим псом его неизвестный отец. Назвали щеночка Джоном и оставили жить под пушкою, которую со временем, по щенячьей наивности, он стал считать своей настоящей родною матерью. Враг шума и громких криков, какими сопровождалась работа матросов на корвете, он любил свое тихое пристанище; возмущаясь божбою и проклятиями матросов, их буйной веселостью в дни праздников и попоек, он особенно высоко ценил молчание пушки, ее строгое и важное спокойствие.

«Едва ли есть у кого такая хорошая мама, как у меня, – думал он, укладываясь спать под лафетом, – конечно, мне послал ее Бог за то, что сам я не грешу».

Здесь уж он хватал через край, как это понятно всякому; но его молитвенно-благодарственное отношение к сущему не ускользнуло от внимательного взора боцмана. Вспомнив же то выражение лица, какое было у его мамаши во время кормления и какое бывает у пастора во время воскресной проповеди, боцман с согласия команды назвал щенка «Проповедником». Так он и назывался Джоном-Проповедником, но капитан об этом не знал. Едва ли бы ему понравилась такая степень совершенства в каком-нибудь щенке!

Но вот что случилось однажды. Собрались матросы у пушки, матери Джона, и что-то весело стали делать возле нее. Это бывало и раньше, когда они чистили пушку и наводили на нее блеск; и Джону-Проповеднику нравилось это, так как косвенно – по его щенячьему мнению – придавало блеск и всему его роду. Да и мама действительно делалась красивее от уборки, и ее молчание становилось задумчивым, как у всякой красавицы; и лунный мечтательный свет охотнее отражался на ее гладких боках.

Но в этот раз матросы делали что-то другое: то ли кормили маму, то ли от чего-то лечили ее, – Джон-Проповедник понять не мог по молодости и отсутствию опыта. Но все смеялись, и было очень весело, и с приятным выражением лица Джон забралсяпод пушку и оттуда улыбнулся боцману. Однако боцман не ответил, а концом веревки выгнал щенка и сказал приблизительно следующее:

– Если ты мне, то я тебя! Сядь здесь и смотри.

– Где?

– Вот тут. Тебе весело?

– О да, дорогой мой господин-боцман! Я истинно счастлив и только одного желал бы, чтобы и – другие собаки мокли про себя сказать то же и с такой же основательностью, как говорю это я…

– Не скули. Сейчас будет.

И тут пушка – ахнула! Но ка-а-к она ахнула! Но как! И не успел Джон-Проповедник осуществить первую естественную мысль: о самоубийстве, как мама ахнула вторично. Но ка-а-к она ахнула! Но как!

Взглянул Джон-Проповедник по сторонам, насколько он еще мог глядеть, так как глаза у него тряслись, – и увидел, что стоит ряд таких же нарядных мам, как и его, и все по одной – ахают. Но ка-а-к ахают! Но как!

И тут многое стало ясным Джону в делах мира сего, и сделался он философом. А через какой-нибудь год он имел взъерошенную шерсть, как у беглой мамаши, полтора глаза вместо двух, пил джин, курил и клялся безбожно. И огорченный добрый капитан уже искал веревку, чтобы повесить его согласно обещанию, а боцман невыразимо мучился угрызениями совести и говорил команде:

– А я еще назвал его Проповедником!

Простишь ли ты меня когда-нибудь, Джон?

– Уж и не знаю. Если, впрочем, не повесят – прощу!

Черт на свадьбе

Когда Черт Карлович проковырял на замерзшем стекле дырочку, надышал в нее своим горячим дыханием и увидел, что там свадьба, ему вдруг ужасно взгрустнулось. Вспомнилась пылкая молодость, и мечты о вселенском добре, порывы к идеалу и тогдашняя чистая любовь к молоденькой ведьмочке, черт ее возьми; совсем!

Шморганул носом, спрятал рога в сугроб; и, не долго думая; вошел под видом предобрейшего господина. Глазки сделал маленькие и, добрые, на носу повесил добродушие и, рассыпая изысканные; поклоны, минут двадцать улыбался во все стороны: это я.

– У вас музыканты? Какая неожиданность! У вас танцуют? Какая прелесть! Позволите и мне? Я умею: па-де-катр, лезгинку, английский вальс, тарантеллу, мазурку и, кроме того, хожу, на стальных носках: вот так!

Музыканты заиграли, все затанцевали, старики снова задремали, и Черт Карлович, плана горько, сказал новобрачной:

– Дитя мое! Будь счастлива!

– Благодарю.

– Живи долго.

– Благодарю.

– Народи много детей… но, ах!

– Ах! Благодарю.

Трам-блям, трам-блям, тра-та-та! Трам-тррр!

Музыкант со стула свалился, струна лопнула, слюною труба подавилась: плю! плю! плю! Новобрачная засмеялась, – девицы засмеялись, старики проснулись и. испугались. Кошка поморщилась, мяукнула и, угрожая сгорбленной спиной, демонстративно вышла наружу. Но этого мало: собрала других кошек и вступила с ними в заговор.

– Но, это пустяки! Какие розовые щечки! Какие глазки! Положительно, я таю. Трам-блям!

– Трам-блям.

– Тра-та-та!

– Тра-та-та.

Стало очень весело, потому весь дом закружился. Поплыли, поехали старики и старухи, качаются, как в бурю: никогда еще так не плясалось.

Ах, какой господин! Опять кланялся минут двадцать и улыбался вверх и вниз, всех помазал улыбкой, как собака пушистым хвостом. Вдруг – бува!.. затошнило дедушку.

– Но это пустяки! Не то вино или не туда вино, но позвольте мне! Как говорится: брак и честь Библиотека русской классики 16 Черт на свадьбе имею. Раз! Два! Твое здоровье, мое дитя!

– Благодарю.

– За твоих детей… но, ах!

– Ах! Благодарю.

– Трам-блям, трам-блям, тра-та-та! Трам… тпру!

Барабан прорвался, а кошка подняла лапу и говорит:

– Вы слышите?

И мрачно задумались заговорщики. И мрачный ветер прошел по мрачному норвежскому берегу и мрачному фиорду. И вышли гуськом из-за скалы двадцать два черта и по очереди стали смотреть в окошко: посмотрит – и кувыркнется. Посмотрит – и кувыркнется.

Трам-блям, трам-блям, тра-та-та!

– Милостивый государь! Мы вас не знаем, но это просто невероятно, чтобы один-единственный господин внес столько веселья. Дом положительно кружится. А ваша нежность равняется только вашему искусству в танцах!

– Помилуйте!

– Нет.

– Пощадите мою скромность!

– Нет!!

– Я умоляю!

– Нет!!!

Трам-блям, трам-блям, тра-та-та!

Вино льется, музыканты зажаривают, у новобрачной чепчик сбился.

И вдруг все сразу залопотали, затрещали старики как сороки: ла-па-та, ла-па-та, ла-па-та! Но какой господин, какой весельчак: выпил свое вино, и вдруг съел свой стакан, сгрыз его, как не бывало! А кошка подняла лапу и говорит:

– Смотрите! Смотрите! Я слагаю с себя ответственность за происходящее.

И, действительно: двадцать два черта придумали новую забаву. Один за другим, по очереди, начали юркать в трубу, головой вниз, хвостом кверху – и хвост стоит палкой, твердый, прямой, как трость у джентльмена. Юркнет черт, повертится в печке и стрелой промчится через комнату наружу, и опять в трубу.

Черт Карлович сердится и хохочет:

– Мерзавцы, вы меня подведете!

– Хи-хи-хи!

А танцоры жмутся, а старики ругаются:

– Ой, в ноги дует! Ой, ревматизм!

– Хи-хи-хи!

Трам-блям, трам-блям, тра-та-та!

Но какое вино: дом пьян! дом пьян! И никто не заметил, как дом два раза кувыркнулся через голову и лег на спину. Танцоры завалились, Библиотека русской классики 17 Черт на свадьбе старики в кучу, старухи хохочут. Что ж! Танцуют на стене, а дедушка сидит на стенных часах и ловит маятник.

– Трам-блям, хи-хи-хи! Трам-блям, хи-хи-хи! Стоп! Задний ход! Руля на борт! – выскочила скрипка у музыканта и заиграла одна, пьяна, как матрос на берегу. Но что она играет!

– Лови ее! Хватай!

– Я, право, смущен! Какая неожиданность! Вы подведете меня, мерзавцы, сегодня честный брак! Честь имею!

– Хи-хи-хи!

– Хо-хо-хо!

– Держите скрипку! Милостивый государь, это ваши шалости. Она играет черт знает что. Взгляните на дедушку! Взгляните на бабушку!

– Ловите барабан!

– И он тоже?

– И он тоже! Милостивый государь, скажите вашему барабану,что это неприлично; он заигрывает со старухой, у которой двенадцать внучат!

Тррр! Дедушка таки попал ногой в барабани прорвал, скрипка плачет, дом танцует: трам-блям, тра-та-та. Чертяки хватают за ноги, вышла луна и сверху села на окно. Трам-ти-ти!

– Дитя мое! Я пылаю, как горн. Позвольте мне укусить вашу шейку!

– Но ах! В какое место?

– Дитя мое! Место не важно!

– Ай!! Бухи-ухи, бац-бац! Новобрачному, по недоразумению, свернули скулу, дедушка надел на голову барабан, а бабушка бьет его палкой. Вот так драка. Чертяки горланят:

– Наших бьют! Не выдавай! Завораживай! Оттягивай!

– Но позвольте! Вы голосите; оттягивай, когда надо именно наддать! Помню я, как еще в детстве влез я на гору, откуда виден рай. Прелесть! Тишина! Ручейки, птички, звери друг у друга блох за ушами, ищут… и полное, отсутствие огнестрельного оружия! Но меня не пустили! Не пустили! Наддай!

– Оттягивай!

– Наддай!

Ну и драка! Так раскачали дом, что встал он кверху ногами, насилу черти выскочили. Сели на горочке и смотрят, как дом на голове стоит и в воздухе ногами машет, а внутри гомон, крик, плач, рев, свист, оплеухи, затрещины. А кошка мяукает зловеще:

– Я говорила! Нет, не беру на себя ответственности. И мрачный ветер прошел по мрачному норвежскому берегу и мрачному фиорду, и загоготали двадцать два черта, загоготали, улюлюкают:

– Улю! Улю! Улю! Сколько нас? Двадцать два. Карлыча нет! Улю!

– Улю! Улю!

Выскочил и Черт Карлович, сел, едва дышит от усталости, вытирает испарину.

– А рога?

– Ах, черт, рога-то чуть и не позабыл.

Вдруг выскочили скрипка и труба, взвились в воздух и начали разделывать:

– Трам-блям, трам-блям, тра-та-та! Танцуйте, двадцать два! Трам-блям!

Танцуют чертяки, на снегу, черные как уголь, из печки, поднятой ветром!. A дом подумал-подумал и, как дурак, пошел топиться в фиорде, в холодной воде, в черной воде.

– Улю! Улю! Улю!

– Тра-та-та!

– Улю! Улю!

– Хи-хи-хи!

И мрачный ветер пронесся по мрачному берегу и мрачному фиорду.

Вот так свадебка!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю