355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Финкель » Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник) » Текст книги (страница 8)
Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:40

Текст книги "Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)"


Автор книги: Леонид Финкель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Она задумчиво посмотрела на меня:

– В вас есть здоровая основа…

– А как еще прикажете заработать сто тысяч?.. Надо же с вами как-то рассчитаться.

– Хотите, я вам их подарю?

– Нет, – испугался я, – я хочу их купить…

– Но у вас здесь все работы дареные…

«Зачем мы говорим о глупостях? – подумал я. – Мне надо поднять ее на руки и закружить, а потом спрятать голову в ее медных волосах. И так долго стоять… А потом упасть вместе… И переместиться в мир иной, где нет разумного и выверенного, где только неправдоподобное реально! У Люськи – муж. И я не хочу разговаривать с Милой по телефону! Я не хочу завтра, ибо каждый из нас должен жить сегодня так, будто он умер, и каждый новый день дан ему в подарок за праведную жизнь!»

И я вдруг подошел к ней и молча взял ее на руки.

И она не отстранила меня. И я стал целовать ее в губы. А она свернулась калачиком, точно спала на детской кроватке. И была совсем невесома, вот-вот вместе с домами взлетит вверх. И я испугался этого возможного полета. И все было, как я задумал. Мы рухнули вниз и поплыли, поплыли…

– Я люблю тебя, Рейзл… – Я этих слов не говорил столько лет, что даже забыл, как они звучат…

– В первые дни у тебя жила какая-то рыжая дурнушка. Вероятно, ты – бабник…

– Конечно, конечно. – Мне во всем хотелось с ней соглашаться. Но я тотчас поступил наоборот, заметив: – Ты не права, Рейзл, она была красавица… И вообще, как сказал Бродский, бабы делают писателя лучше. Жаль, мы расстались…

– Ушла?

– Нет, вместе с матерью спряталась в какую-то щель.

– Значит, здесь мы не одни…

– Вполне возможно.

Мы немного подремали, но страсть разбудила нас. Она называла меня львом, оленем, волком, быком, какими-то чудными именами. А я брал ее снова и снова, но все не мог утолить желания, точно у меня никогда не было моих трех или четырех жен. Это походило на волшебство, из нас рвалась сила, о которой ни она, ни я, кажется, не подозревали. И мы познавали тайны собственного тела. Мне казалось, мы потеряли стыд перед Богом.

– Смотри на меня и молчи…

А потом она ушла. И не захотела, чтоб я ее проводил. И оставила все свои картины.

– Не желаю, – сказала, – чтоб они жили в том страшном доме.

– А ты? Ты будешь продолжать там есть, пить, спать? После… после этого праздника?

Она не ответила.

Ушла.

И мне захотелось самому заползти в какую-нибудь щель. Я не мог себе представить, что после этого полета буду один, без нее, в комнате, заселенной во всех щелях, как московская коммунальная квартира.

Почему ушла? Зачем ей было уходить? Что она оставила в том доме, ведь даже ее картины здесь?..

Я разложил их на полу. Мне казалось, они не только расцвечены, но озвучены и даже издают какой-то дурманящий запах. И тут я понял, что это запах ее волос и тела. И я зарычал, как раненый зверь: «Зачем я ее отпустил, зачем? Она – никто другой – дана мне Богом, только она. Эта длинноногая женщина в черной майке и короткой черной юбке, с медными волосами, которые пахнут мятой и медом…»

Я катался по полу от отчаяния, от безысходного горя…

Я ползал по полу, пока вдруг не очутился в какой-то щели. И услыхал:

– Тебя приглашают на собрание.

– Партийное? – спросил я с испугом.

– Да.

– Мы строим новую партию «Израиль, вперед!» Надо же что-то противопоставить этому… Диссиденту… Шахматисту… Выскочке, который и жизни по-настоящему не знает… Разве тюрьму… («Цальмон» – послышалось мне). И ты должен быть с нами… Мы выберем тебя в Вожди…

Как говорит мой друг Вита Лагина:

– Организационный комитет объявляет набор в Партию Не Знающих Чего Они Хотят. Приглашаются: мужчины, так и не выяснившие для себя, кто им больше нравится – блондинки или брюнетки; женщины, колеблющиеся между семейным долгом и влюбленностью. Дети, не умеющие четко ответить на вопрос: кого они больше любят – папу, маму, бабушку или кошку… Специалисты с высшим образованием, обдумывающие, что чему принести в жертву: работу мечте или наоборот; граждане, не знающие, что лучше – сильная рука или демократия. Вступительный взнос – 3,5 ден. знака. Устав Партии будет разработан на первом же открытом заседании партии, которое состоится… надцатого мартобря сего года».

Умница, Вита! Сочиняет сказки, а эту – в отличие от других – назвала «НЕ-СКАЗКА». И мне предлагают эту «НЕ-СКАЗКУ» всерьез…

Господи, неужели они вспомнили мои заслуги? Где-то в седьмом или восьмом классе школы, в самом конце учебного года, меня приняли в комсомол. Взносы же за лето комсорг класса не взял, дескать, успеется. И вообще, вся комсомольская работа начинается с осени…

Худшей пытки придумать для меня он просто не мог. Мне казалось, все смотрят на меня и спрашивают, как я могу спокойно ходить по улицам, в кино, играть в футбол, когда в моем новеньком комсомольском билете нет отметки об уплате членских взносов?

Как дождался той осени – не помню. Но уже в первые холодные дни, когда пришлось надеть пальто, комсомольский значок я прицепил на его лацкан. Тем более что со взносами было все в порядке.

– Ах, боже мой… ах, боже мой! – бормотал я от радости. – Меня не исключили, а ведь могли…

Мама обнимала меня, целовала и говорила какие-то ласковые слова:

– Мне ведь тоже было тяжело…

Может быть, это вспомнили?

Или фанатичку Милу? А может быть, они в качестве программы решили использовать мою пьесу?

Ах, недаром я так боялся осени и наступающих дождей…

– Но ты просто обязан прийти. Разве ты забыл о нашей еврейской солидарности? И потом, еще Троцкий отметил, что во время одного из первых арестов Сталина у него не было ни паспорта, ни определенных занятий, ни квартиры – «три классических признака революционного троглодита»! А у нас, израильских граждан, по меньшей мере два из трех признаков налицо – ни определенных занятий, ни квартиры…

В общем, с меня взяли слово, что приду.

– Да вы даже не представились, – вздохнул я.

Писк усилился:– Иврит не знаю. Здесь я – удостоверение личности.

Вечером я думал о ней, Рахель-Рейзл. И о том, что я пережил так нежно, без рисовки и ломания, чистой сутью чувства. Мне казалось, все, что было до нее, окрашивалось трогательностью, но недорого стоило. Сколько же раз можно любить? Столько раз, сколько появляется боль, печаль, тоска, самообман? Но этот искренний порыв ко мне! Явись, Женщина! Прикрой меня своим телом от наваждений… Я стану работать, стану жить, вот еще и в вожди выберут…

Мы перезванивались каждый день.

– Любишь?

– Люблю.

– И я тоже. Люблю, люблю, люблю…

Порой я слышал ее зов наяву: «Смотри на меня и молчи!» Я явственно видел ее за мольбертом, у плиты, на кухне, ухаживающей за старой женщиной, у которой лицо казалось сложенным из кусочков… Рахель-Рейзл точно поселилась в моем черепе, и что бы я ни делал, она делала это вместе со мной.Виделись мы только украдкой: на улице, в каком-нибудь кафе, баре, иногда встречались в парке. Я видел ее глаза, слышал ее плач: «Смотри на меня и молчи!» – шептала она, кусая и целуя меня…

Однажды я ей позвонил:

– Встретимся?

– Мечтаю, – сказала она. – Только Цуц решил ехать в Тель-Авив очки примерять… Муж говорит – надо ему помочь. Он даже слово «да» на иврите не знает, только «нет».

– А что ж сыночек?..

– Этот знает «да»… И только…

– Маловато, – огорчаюсь я и вспоминаю анекдот о милиционерах, которые ездили на мотоцикле по трое, так как один умел читать, другой писать, а третий любил побыть в интеллигентной компании. Может быть, и отец с сыном отправятся в поездку по такому принципу? А где взять третьего? Кто захочет вместе с ними?

– Прощаюсь, но ненадолго. Надолго не могу, – говорю я и молча дышу в трубку.

Она радостно смеется:– Бай…

Я выхожу во двор, и вихрь слов налетает на меня.

Моим старичкам – соседям во дворе – не устаю удивляться. Мудрецы и дети одновременно. Мой тезка Лева, например, с одной стороны похож на Зиновия Герда, с другой – как ни смотрю – на артиста Тихонова. Можно заметить в нем сходство и с другими мастерами театра и кино. Если их взять и совместить. Это и будет Лева. В родной Одессе его величали Лев Львович. А как же: почетный работник мясомолочной промышленности! А здесь в Израиле – Арье. А поскольку возраст у него почтенный, далеко за семьдесят, я по своей совковой привычке, хоть убей, не могу называть его только по имени. Но не называть же его Арье Арьевич!

– Вы зачем имя поменяли? – спрашиваю. – Насколько мне известно, имя «Лева» в Одессе даже не имя, а миф. Этнография…

– Ах, молодой человек… Я столько критикую Израиль… Должен же я хоть что-нибудь для него сделать. Работать в кибуце – по годам не берут. В парашютно-десантные войска – тоже. Соседи просто извели. «Ты, Лёвка – говорят, – для Израиля гвоздя в стену не вбил, тебе ли тут критику разводить?» Босяки! Что правда – то правда, для Израиля действительно гвоздя в стену не вбил – некогда было. То Комсомольск-на-Амуре строил, то на Карельский перешеек добровольцем поспешил, чтоб та пуля, которая угодила в живот, не дай бог, не прошла мимо. Под Сталинградом – еще две всадили. Страну после войны восстанавливал… Одессу… Красавица! Как, спрашиваю, с моря? Рай! А с берега? То же самое… И был я веселый, энергичный… А сейчас – все запрещено, строгать запрещено, пилить запрещено, нагибаться запрещено, садиться на корточки запрещено… Говорят – гуляйте, а я гулять не могу без цели, мне скучно до ужаса. Вот и получается, что только советом Израилю и могу помочь. Ну, например, почему бы в стране не ввести День работника мясомолочной промышленности? А так, чтоб хоть чем-нибудь к Израилю присоединиться – пришлось имя сменить, как Бен-Гуриону…

– Напрасно смущаетесь, – успокаиваю его. – За год жизни в Израиле на вас столько людей нажилось – одно это любую жизнь оправдает…

– А и то, что Одессу оставил – тоже подвиг. Пообещал сыну: «На следующий год – в Иерусалиме». И выполнил. Вы когда-нибудь слыхали, чтобы негры Соединенных Штатов Америки хотели возвратиться на свою историческую родину? А евреи просто с ума сходят:

«К Сиону! К Сиону!..» И сидят при этом кто в Нью-Йорке, кто в Париже, кто в Жмеринке – безумный народ! Со стороны смотрят, как их народ ломится в счастливое будущее…

– Ну вот, а вы говорите гвоздя не вбил… Первая заповедь еврея – жить на Святой земле.

– Просто во мне говорит безумная кровь моего народа… Мессию нам подавай – и только… Кстати, философ Бубер сказал…

– Кто-кто? – поперхнулся я.

– По радио РЭКА слышал: Бубер, Бу-бер… Чтоб он был здоров… В одно ухо вошло, а из другого не вышло… Рехнуться можно! Так вот этот самый Бубер ребенком, говорит, услышал в школе от учителя, что Мессия ждет у ворот Рима. Бежит домой, спрашивает дедушку: «А кого он ждет?» А дедушка, представьте себе, отвечает: «Тебя». Вы понимаете, в чем тут дело? Тебя! Значит, и меня тоже?! И Любавичского ребе…

Вы думаете, он почему на белом коне во всех газетах красовался?.. Все говорили: еще несколько дней, и он – Мессия. Займет, значит, мое место, и – баста! Тут я не поленился позвонить в его офис в Нью-Йорк.

И дьявол-искуситель соблазняет: «Льготный тариф, льготный тариф…» В общем, звоню по льготному тарифу ночью: так, мол, и так, говори правду… Точно ли хочешь быть Мессией? Да, между прочим, как Брежнев звонил в Америку, знаете? Нет? Звонит, значит, он в Америку, и кто-то снимает трубку. «Алло, алло, – говорит Брежнев, – Рокфеллер, это ты? Не узнал я тебя, богатым будешь…» Так вот, я тоже Любавичского ребе не узнал, хотя, как вы понимаете, лучше было бы, если бы не узнал он меня… Секретничал я с ним целых полчаса, потом обливался… На идиш говорит, доложу вам, как настоящий одессит – с акцентом. Одно удовольствие. Вот я и говорю ему: «Нельзя же так, ребе, ведь Торой обещано, что Мессией может стать каждый из нас… И я тоже…» Когда началась перестройка и стали всех дерьмом обливать – от Ильича до Ильича – мне сказали: «Арье! То есть тогда еще Лева… Ты со своим Комсомольском-на-Амуре, финской пулей и двумя гитлеровскими даром жизнь прожил…» Вроде бы и жизни никакой не было… И вот я наконец узнаю про Мессию… И про то, что Мессия ждет…

И тут приходит чужой человек и забирает у меня самый сладкий кусок. Кто такой, откуда, почему? Ребе обо всем как-то промолчал, и вообще, история еще не закончилась, но я жду… Жду, потому что ожидать Мессию и коммунизм – как говорят в Одессе – две большие разницы. Теперь вы понимаете, почему помимо государственных соображений я имя сменил. Белый ослик, на котором должен приехать Мессия, на зов Арье откликается лучше.

– Может быть – Бен-Арье… – философствовал я.

– Не все сразу. Я же не флюгер. Я не могу так быстро менять мнение. Вот привыкну к Арье, а там…

Некоторое время молчим. Я думаю о том, что до сих пор считал, будто бы самые безумные люди на свете русские – такую страну по миру пустить!.. Оказывается, евреи. Только они способны стоять в очереди за книгой Анатолия Иванова «Вечный зов», хотя это все равно что стоять в очереди на партсобрание…

Похожесть русских и евреев часто не дает мне покоя. От Акакия Акакиевича до министерства его же ведомства, как говорила Марина Цветаева, «вычеркнутость из жизни». Произнесешь «чиновник» – и сразу увидишь кладбище со всеми его разрядами. Некое постепенное зарывание в землю: чем выше, тем глубже.

– Конечно, – говорит Лева-Арье, – про капитализм газета «Правда» писала все верно – джунгли. И никакой строительный подрядчик моему сыну Сеньке, тренеру по фехтованию, а ныне каменщику на стройке, не брат и даже не товарищ. Да! Капитализм! Но разве человечество придумало что-нибудь лучше? Теперь посмотрим в зеркало. И про изображение свое скажем. Перед исходом хорохорились: никакой труд не страшен: таскать кирпичи, манекеном работать… Ну, прямо Хаим-Чапаев! Чушь, блажь, безумие… На самом деле ничего не можем… То есть сортиры убираем, кирпичи таскаем, кто-то даже мишенью работает, а все равно не умеем, потому что не дают покоя «былое и думы»: «Я, видите ли, там был заместителем заведующего… Все время вижу свой отдельный кабинет. И свою квартиру. И в особенности тот угол, где печь стояла… И стеллажи с книгами. И мысленно уже сто раз ходил на концерт Одесского или Запорожского симфонического оркестра…»

А сколько раз вам уже снился местный музыкально-драматический театр? Когда-то туда ни одну собаку загнать было нельзя, потому что там шли пьесы Софронова или Зарудного. И теперь этот театр снится тебе чуть ли не ежедневно…

И ты сидишь в литерной ложе с сыном, невесткой и даже ее родителями, что на самом деле чистое безумие, потому что, как показала совместная жизнь в Израиле, вместе с ними вам не то что в литерной ложе, вам на одной планете тесно… «Ах, композитор Колеса-Колесовский!» А в «Габиме» уже бывали? Нет, нет, в сто первый раз на концерт Кобзона строем и с красными флагами – шагом марш!..

И мы начинаем свою беседу с Левой-Арье, можно сказать, сначала. И произносим друг перед другом блестящие речи. Евреи часто произносят блестящие речи. Знаменитых ораторов – не счесть. А как сказал один средневековый схоласт: «Блестящие речи смывают грязь с души и сообщают ей чистую и воздушную природу…»

И то правда.– Так ты на собрание сегодня… того… не забудь… Учреждать будем собственную партию… И председатель у нас – боевой! А тебя заместителем… по политической… тьфу ты, черт! – по идеологической части…

После дождя в луже плавают апельсины. Сыро, зябко. Земля налилась. Все хлюпает, хлюпает. И этот оранжевый шар в луже, точно огонь, согревает…

Я иду по Иерусалиму и кругом слышу русскую речь. И гляжу на русские вывески. И русские афиши. От имен гастролеров – дух захватывает. И вечером, ложась в постель, по горло сытый израильской злобой дня, зритель умиленно шепчет: ах, Кобзон, ах, Никита Богословский.

И опять пули летят по степи. И гудит в проводах ветер. И Она стоит у детской кроватки. И ночь темна-темна…

О иудейско-славянское таинство, наподобие тернового венца!

Мои друзья-актеры продумывают программу выступления: «Зима, крестьянин торжествуя…» Я им говорю:– Одумайтесь! Вот друг-поэт из Москвы пишет:

Но снег идет. И ветер дует.

И затевается буран.

Зима. Никто не торжествует

За неимением крестьян…

А они:

– Ты что, ведь это вечное! От ностальгии одно спасение: Пушкин, Достоевский… Больная совесть…

Как часы то тут, то там тикает: Ле-нин, Ле-нин…

И вообще, ностальгия, ностальгия, ностальгия… Любимый город в синей дымке тает…Только вот вам история про ностальгию.

– У меня глаза-то вострые были, всю жизнь кружева из стружек плел. А нынче фельдшерица бумажку и выписала. Да и народ говорит, что лучше с очками-то…

Слыхано ли, чтоб не русский северянин, а еврей так говорил?

В нашем классе Йося был самым старшим – переросток. В войну это считалось в порядке вещей.

Мы сидели за одним столом, высота которого могла соперничать только с его ветхостью. Собственно, сидел он, я же, чтоб дотянуться до тетрадки, беспрерывно вскакивал, суетился, задавал вопросы. Он все больше молчал, точно застыл. А в перерывах заменял нам родителя. Когда на большой перемене приносили поднос с тоненькими ломтиками ржаного хлеба со щепотью сахара, следил, чтоб досталось всем.

А мир был погружен в перламутровый сумрак. И обледенело окно. И никто из нас не понимал, что только солнце властвует над красками.

Мать рано пристроила Йосю к делу. В пятый класс он уже не ходил, начал плотничать – в разоренном войной городе плотницкой работы было – хоть отбавляй.

Всякие там пионерские, комсомольские страсти – это, естественно, прошло мимо. Да и к советскому «официозу» он относился не то чтоб отрицательно, скорее сдержанно. Особенно же был хмур в День Победы, праздник, который каждый из нас признавал чуть ли не самым главным днем красного советского календаря. Однажды, уже в зрелом возрасте, мы как-то зашли с ним в пивной бар. Рядом веселилась компания с орденскими планками. И он неприязненно и не очень почтительно отодвинулся, а затем предложил пересесть на другое место: «Шумные, – говорит, – я этот народ знаю…»

Я, как и он, рос без отца. И когда, уже после войны, мои сверстники ходили с родителями и на стадион, и в парк, я завидовал им до слез, до истерики. И, пора признаться в этом грехе, возненавидел всех защитников Родины, здоровых или калек, все равно. Все их ордена, почести, им воздаваемые, – все казалось мне придуманным, фальшивым, ненатуральным. И что страшнее всего – украденным у мертвых, которые и были подлинными героями, лучшими сынами человечества.

Я понимал, чувствовал этот грех. Что и говорить, дурен, отвратителен свет, завистью пропитана душа человека…

Впрочем, у моего товарища были куда более конкретные претензии. Его отца, кадрового офицера, командира роты нашли после атаки с пулей в затылке… «Не исключено, – говорил Йося, – свои кровные и пристрелили…»

С тех пор, как узнал Йося эту историю, стал он сторониться ветеранов: «А вдруг среди них отцов убийца?» Вспоминая это, Йося как-то печально вздыхал: а что, собственно, произошло? Ничего не произошло особенного, воинское дело темное, в войне всякое намешано, такое накрутит!

Виделись мы с ним редко. Он по-прежнему плотничал, ездил с мужиками на Север, рубил избы, возводил храмы, а потом пристрастился делать мебель. Очереди к нему дожидались годами.

Вообще Йося был человеком русского строя. Крепко пил, матерился. Об Израиле говорил без всякого почтения: «Читать ни по-древнееврейски, ни по-американски не обучен, да и деревьев там нет – скука!»

А он уже и сынов приучил плотничать: хорошее дело!

И вот иду по Иерусалиму и глазам не верю. На вывеске столярной мастерской аршинными буквами на русском языке его, нашего Йоси имя и фамилия выведены.

– Йося, ты?! Ну, молодчина!..

Мы обнялись.

– Значит, как все… включился в общее дело!

– Упаси бог! – обиделся он. – Исключительно из принципа… Моню-парикмахера помнишь?

– Еще бы! Чтоб так отвратительно стричь! Ходил к нему, можно сказать, из одного только постоянства…

– Вот-вот… Руки у него, в отличие от языка, зря привешены. Спрашивает: «Йося, вам полный бокс или полубокс?» «Один хрен, – говорю, – все равно обдерешь, как всегда…» А он вздохнул: «Род приходит и род уходит, а земля пребывает навеки. Восходит солнце и заходит солнце…» «Стоп, – кричу, – ты что, сдурел? Восходит и заходит! Вдруг!» И представь себе, выкатывает… Косматое, скорбное… И опалило… Да! Тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим… Мудрость… Зачем? И люди умирают, и дети вырастают, а земля, что ей деется, земля остается… Какая в том мудрость? Про то каждый знает. А вот замлело в груди… А тут еще «суета сует…» И посейчас даже и про себя не могу произнести без волнения: «Эк-кле-сиаст!» И где его только откопал Моня? Вот стервец… И пошло… «Все, – говорю, – жена, все… После этаких-то слов в нашей жизни крутой поворот должен быть к лучшему…» Я ведь как жизнь прожил? Хорошо! И пил, и пел, и на сарае отплясывал… Жизнь шла год за годом и вдруг… «суета сует…» Эклесиаст. Колдун! Такие у народа не залеживаются… И такая меня иудейская гордыня взяла… А тут гляжу, уже и жена бормочет: «Во многия мудрости многия печали…» Ну, я тотчас дом разобрал, крышу снял – ох! Сыны говорят: «Дикий дед!» И немолодые уже со старухой, а побежали в аэропорт с чемоданишком радостно: на Святую землю летим!

Дружок провожал:

– Смотри, не замерзни!

– Ладно, ладно…

…Слушал я его, признаться, с изумлением. Точно стариков из деревни Ильинка, что под Воронежем, повстречал. И вдруг мне показалось, будто бы стало светлее, будто бы взошло то самое солнце, только не печальное, а радостное, и страна, окруженная пеленой водяной пыли, вдруг вспыхнула всеми красками, какие дарит солнечный свет, когда он преломится в граненых хрустальных сосудах. Вот вам и «колбасная эмиграция»! Да у него в доме этой колбасы было, точно во всем Елисеевском магазине в 1913 году!

Это надо же, чтоб под закат жизни слова библейского поэта вселили в человека тоску по новизне и заставили душу томиться видением благословенной старины: «В следующем году – в Иерусалиме!»

О, безумный народ!

– А самолет уже приплясывал на земле, подскакивал, точно козел вприпрыжку. Вот тут я, вправду скажу, серьезно испугался. Точно кто холодной рукой без варежки за сердце взял…

– Ну и как, хорошо жить?

– Помню, старики на Севере учили: «Не моги змею выше глаз поднять! Тогда страшную силу получит змея над человеком…» Дураку только скажи. Вот и мне стало казаться – в сильном почете змея та на Святой земле… Каждый каждого жмет, все тесно. Которые локтями пихаются, которые дурными словами хамкают, ножи из-за пояса тянут… Ну, я не даюсь… А потом зашел к Хаиму в столярку. Увидел доски и… обомлел: мама родная, ну и лес! Он же любым мозгам даст просветление и новый ход. А что, инструмент умный, сам в руки просится… Диваны, правда, никуда не годятся. Как бы руками пересохшими сделаны. Ну, я топор взял. «Красный час моей жизни, – говорю, – наступай, гляди, дровокол я или Мастер…» Старики опять же твердили: «Клин вытесать и на том мастерство казать…» Поглядел Хаим и испугался.

– Адони, – говорит, – это по-нашему господин, значит… Уйдешь в другое место – всю округу разоришь… Одна нам с маткой дорога будет – в петлю… так что оставайся. И ждать нечего. Адони. Маэстро. Мумхе…

– Мумхе? – поразился я. – Это же специалист…

– А кто же я? Сладкое слово, оно и помнится… Ну пойдем, поговорим, у меня всегда от простуды во фляге припасено.

И заговорили мы. И заспорили. Какая родина «историческая», а какая «доисторической» будет. А временами и разницы никакой. И бывальщина мешалась в этих спорах со сказкой и вымыслом.Видел его мебель. Сработана она со стариковской мудростью и с молодой удалью и силой – сто лет стоять будет. Воистину по две жизни живут Мастера…

Я посмотрел на часы: надо бы зайти на «учреждение партии». Так, для литературных наблюдений. Дело художника страдать: «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человеческими уязвлена стала», а дело власти – состоять в партии и рявкать: «А ты не оглядывайся!»

И власть права. Потому что если оглянешься, то окажется, в одном из министерств только что не досчитали документов сорока общественных организаций, которые те по три раза переделывали. Куда девались?

Я лениво сделал несколько кругов по небольшому скверу. Подумал: как раз в истории Иосифа есть для меня что-то спасительное. Как там сказал Достоевский: «Красота спасет мир». Да, сильной романсово-сентиментальной струей надо было обладать литературе, чтобы провозгласить такое кредо. Впрочем, другой Иосиф – Бродский – формулу скорректировал, дескать, «мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека всегда можно». Вот и наши мудрецы говорили: «Кто убьет одного человека – убьет целый мир, кто спасет одного человека – спасет целый мир».

– Надо идти, – сказал я вслух.

И тут чей-то приемник донес о новом теракте. Террорист-самоубийца взорвал автобус. На Дизенгоф паника. Погибли множество людей, среди них дети. Журналисты ведут репортаж с места событий. Из разных городов Израиля. Слышны обвинения в адрес правительства. Совершенно неожиданно для себя вспомнил Разбойничка. Качели прыгнули вверх, на сей раз резко вправо…

И вдруг страшная мысль ожгла меня: «Рахель! Она же поехала с тестем за его очками…»

Арье-Лева встретил меня у входа в подвал, где обычно пенсионеры играли в домино.

– Слыхал? Ужас какой… Наш председатель рассказывал… С него – как с гуся вода – ни царапины.

– Какой председатель?..

– Да Шломо Цуц… Говорит, был в самом пекле…

– Уф!

От души несколько отлегло. Значит, обошлось… На сей раз обошлось.

Я не успел больше ничего спросить, как показался и сам Цуц:

– Да это же фашистское государство! Хуже фашистов! Жить не дают… Очки – полцарства стоят! А мне, ветерану, бесплатно не положено быть зрячим? Пусть по статусу хоть к эфиопам приравняют, хоть к неандертальцам… С паршивой овцы – шерсти клок…

– Вот это председатель! – ахнул Арье. – Стены прошибет.

– И прошибу…

«Наш пострел везде успел», – подумал я, но вслух спросил:

– А где Рахель?

Он посмотрел на меня подозрительно:

– Я спешил на собрание своей партии. Какое мне дело до Рахель?..

– Где Рахель? – крикнул я и взял его за грудки.

– Ищи ее, суку, в больнице… Мы с ней сидели в последнем кресле, взрывной волной нас вместе и выбросило. Хорошо, я на нее упал. Пойду семью обрадую…

Я мысленно представил этот полет и как туша Цуца вдавила Рахель в землю…

– Что с ней?

Не дожидаясь ответа, я бросился к такси:

– Скорее, в больницу!

Господи, хоть бы застать ее в живых!

Страшна минута смерти! Я ей сказал однажды об этом. А она ответила: «Почему же страшна? Только бы быть уверенной в милости Бога к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти».

Я сомневался: «Но об этом надо спросить тех, кто прошел через эту минуту».

Неужели она прошла?

Сиротливо в сторонке на колесиках стояла система искусственной вентиляции легких, поражая беспомощностью своих стеклянных сосудиков, – кого-то отключили от нее.

Мне показалось, одеяло само сползло с ее лица, с плеч, и ее голая нога сейчас вылезет наружу. Я помню, у нее были горячие ноги, а у меня – холодные.Мне даже почудилось, что она вдруг улыбнулась, точно не хотела превратиться только в воспоминание…

Я боюсь мертвых. Мне всегда кажется, что они со мной разговаривают. И она тоже что-то говорила, и губы ее были блестящи, точно сосали золотую монетку…

Я долго стоял в больничном коридоре, не решаясь войти в палату.

Стоял, пока не услышал шум в коридоре, который заставил меня обернуться. В первое мгновение мне показалось: в дверь ворвалась целая толпа. Первым, кого я увидел, был Рыжий математик, за ним стояли взволнованные сестры – Фаня Абрамовна и Стелла Абрамовна Кац и еще множество незнакомых мне людей, связанных, очевидно, тайнами совместной жизни. Безотчетная тоска вдруг охватила меня, мне казалось, я встретился лицом к лицу с каким-то неосязаемым мстительным организмом, который в своем бесплотном существе черпал силу для борьбы со всем миром.

«Господи! Как они узнали о ее смерти? Откуда знали, что я здесь? А вдруг они пришли выразить мне сочувствие, и выходит, что я просто был к ним несправедлив? Жалкие, одинокие люди, в которых много зависти, слишком много глупости, воды и ваты. Сейчас будут искать слова утешения, а я стану поражаться тому, какие это беспомощные и ненужные слова».

Я молча смотрел на них и думал, что вскоре и они, и я – все мы станем тенями. И вот уже, сколько видит глаз, другие тени обступают. Это было какое-то мерцающее бытие…

– Отдай нам свою старую пьесу! – крикнул вдруг Рыжий математик.

– Какую пьесу? – опешил я.

– Ту, которая была сначала антисоветской, а потом, на сцене, стала советской… Как ты понимаешь, нам нужна советская. Мы все люди из богемного подполья! Творцы, заживо погребенные режимом Переса-Нетаниягу. Мы, зарывшие свои горячие судьбы в каменистую землю Земли обетованной. И Фаня Кац – режиссер от Бога! Разве ты не помнишь ее коллекцию кинооткрыток? Отдай нам свою пьесу, и мы подтвердим правоту Союза Советских Социалистических Республик!

Стелла пожирала меня глазами, а Фаня Кац, все время державшая голову набок, чтобы лучше слышать, вдруг зааплодировала…

Мне показалось, она похожа на таксу, разрубленную пополам. Ее малюсенькие кривые ножки были подвижны, и она все время оказывалась в другом месте: то сбоку от меня, то сзади…

И комната, точно лифт со стеклянными перегородками, неожиданно поднялась в воздух. Я вспомнил, что слышал что-то о счастливых городах, которые поднимаются вверх и греются на солнце, как ящерицы…

– Как ясно!

– Да! Повезло нам сегодня на погоду!

По мере того как мы поднимались, исчезали стены, а пол превращался в какую-то густую белую массу, похожую на облако.

Я вошел в палату. Увидел одеяло и желтые полосы, точно от раскаленного утюга…

К облаку со всех сторон слетались люди. Их становилось все больше и больше. Сначала они казались мне маленькими точками, а потом я стал различать тела, головы, протянутые к облаку руки. В одном из них я разглядел знакомого Разбойничка.

– Куда ты, – кричал он, – я же договорился, чтоб тебя устроили сторожем в офис партийного филиала партии «Авода»!

Он замахал руками, точно добирался по воздуху вплавь, делая мне какие-то жесты, которые, вероятно, должны были означать, что качели снова качнулись, только в другую сторону. Еще бы! Такое движение…

А за ним, так же вплавь, только с сигаретой в зубах, плыла его супруга.

– Ха-ха, сегодня чудеса, как грибы после дождя!

И не думай отвертеться. Мне принадлежит твой Лоб.

И немного Груди. От Сердца – отступаюсь…Разбойничек иногда поворачивал голову в ее сторону, и мне чудилось, что губы его возмущенно складываются: «Мадам, вам здесь не панель…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю