Текст книги "Изнанка экрана"
Автор книги: Леонид Марягин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Этот разноликий Пырьев
В тот зимний месяц я жил в Ленинграде в коммунальной квартире у друзей – приехал защищать диплом в ЛГИТМиКе, но каждый день звонил домой, в Москву – ожидалось прибавление семейства. Во время одного из звонков жена сказала:
– Тебе звонил Пырьев.
– Какой Пырьев? – переспросил я, подумав, что моя супруга имеет в виду сына Пырьева – Андрея.
– Сам. Пырьев Иван Александрович.
У меня трубка чуть не выпала из рук. Я наблюдал Пырьева давно – он дружил с одним из моих учителей – Луковым, того даже и называли «Пырьев со студии Горького» или «еврейский Пырьев». Но я никогда не удостаивался внимания Ивана Александровича, взгляд его скользил мимо одного из ассистентов друга. Оно и понятно – мало ли молодых людей вьется вокруг могущественных режиссеров в надежде на скорую карьеру. Позже, работая в объединении Пырьева на «Мосфильме», я часто встречал его в коридоре: худой, длинная шея и суковатая палка в руке, отсчитывающая своими ударами об пол шаги хозяина. На худсоветах объединения, куда мне удавалось проникнуть во время обсуждений материала картин, на которых я работал, Пырьев был резок и категоричен. И в поощрении, и в критике. А сейчас позвонил сам? Мне?!
– Я сказала, что ты в Ленинграде, – пояснила жена. – Он просил тебя появиться сразу, как приедешь.
В шестой павильон студии, застроенный декорациями «Братьев Карамазовых», я шел с нескрываемой тревогой и волнением; что «приготовил» мне этот неуемный Пырьев? И, наверное, от своего состояния долго не мог найти выход из обширного двора, сплошь уставленного горшками с цветами, изображавшими траву. Неловко переступая через очередной горшок, сбил другой, получил нагоняй от реквизиторши, распахнул какую-то калитку и увидел Пырьева.
Он сидел в келье старца Зосимы за конторкой мастера павильона, похожей на школьную парту, и ел макароны, тщательно цепляя вилкой нехитрую пищу. Рядом стоял заместитель директора Коля Гаро и с улыбочкой выслушивал пырьевские указания о подготовке очередного кадра. Гаро ушел. Пырьев, продолжая есть макароны, не замечал, казалось, меня. А я не решался прервать его трапезу. Наконец, не поднимая головы, Пырьев спросил:
– Вы что здесь делаете?
– Меня просили появиться.
Пырьев первый раз удостоил меня взглядом.
– А, это ты?! Я смотрел твою короткометражку. Никакого там сценария нет, а картину ты сделал. – Он имел в виду новеллу «Ожидания», сыгравшую в моей киношной судьбе немалую роль. Короткометражка прошла по американскому телевидению и явилась одним из аргументов моей работы с Голливудом по фильму «Бухарин».
Сразу, без перехода, Иван Александрович предложил:
– Хочешь у меня работать?
– Да, – выдохнул я.
– Завтра в девять придешь в мой кабинет и скажешь, что ты хочешь ставить. – Он встал из-за конторки и ушел, растворившись в светящемся квадрате двери павильона.
Такой поворот дела был похож на чудо, но в чудеса нужно верить, я поверил доброму волшебнику Пырьеву и задолго до девяти был назавтра у дверей его кабинета. Пырьев вошел, стуча палкой, сбросил плащ на чипендейлевский диван, сел за стол и сказал:
– Ну?
Повесть сельского учителя Некрасова «Старики Кирсановы», напечатанную в «Новом мире», которую я предложил к постановке, Иван Александрович читал, она ему нравилась. Спросил только:
– Кто сценарий будет писать?
– Я.
– Нет, – Пырьев был категоричен, – нам человек нужен, с которого и ты и я можем спросить... А все, что ты захочешь, он все равно напишет. И твою долю денег тебе отдаст...
– За что?
Пырьев подозрительно прищурился, изучая меня: действительно не понимаю или прикидываюсь? И не уловив, очевидно, фальши в моем голосе, врезал:
– За то, что ты режиссер!
– Раз так – тогда Борис Можаев. Он прекрасно знает село.
– Я не против. Пусть пишет, – согласился Пырьев. – Он, правда, на нас обиделся – мы один его сценарий не взяли. Но если согласится – пусть пишет.
Можаев согласился, мы с упоением кинулись в работу. Когда сценарий был готов, Пырьев, прочитав его, сказал:
– Сценарий хороший. Мы его примем – студия не пропустит. Ну, студию мы пробьем, главк не пропустит. Ну, главк мы пробьем – комитет не пропустит. Ну, комитет мы пробьем, снимешь ты картину – никто ее не пропустит, и никого мы не пробьем. Не нужно снимать этот сценарий!
Полугодовая работа рушилась, я стал уговаривать Пырьева, рассказывать, что на фоне похорон сына стариков Кирсановых, которыми кончался сценарий, я дам картину уборки – пойдут комбайны, косилки...
Пырьев выслушал все это, недобро блеснул зоркими, пронзительными глазами и гаерски поклонился мне:
– Спасибо. Это мы все умеем. Только это уже не кушается.
Добрый волшебник превратился в злого джинна: Иван Александрович на время потерял ко мне интерес.
Но Пырьев был Пырьевым: человеком резким, контрастным в своих проявлениях, и через полгода он снова предложил постановку. На этот раз все обстояло сложнее – в сценарии «Хозяин тайги» того же Бориса Можаева, написанном емко, по-писательски сочно, он предлагал переакцентировать действие на персонаж второго плана – повариху лесорубов, имея в виду, и не бескорыстно, определенную актрису – свою жену.
Перечислил девять пунктов, по которым должна вестись работа. На этот раз мне пришлось отказаться от постановки.
Иван Александрович был разгневан и прямо на обложке сценария написал послание, в котором отменял в непечатной форме все свои комплименты в адрес моей короткометражки.
Такую реакцию нетрудно было понять – в объединении Пырьева существовала очередь на постановки, отказ режиссера был явлением нечастым. Сам художественный руководитель, пытаясь сломать сложнейший стереотип, любил повторять:
– Очередь на постановку – не очередь за хлебом! Талантливый идет без очереди!
Материальное поощрение личности, получившей признание, как сейчас говорят, «совка», было для него аксиомой. Однажды в квартире Пырьева оказался молодой режиссер, поразился роскошной обстановке и выдавил из себя:
– Вы почти в коммунизме живете!
– Правильно, – согласился Иван Александрович, – весь наш народ идет в коммунизм, все 200 миллионов. Но в очередь! Так вот, я в начале очереди, а ты в конце!
Необходимость ориентации в производстве на интересные режиссерские индивидуальности возникла у Ивана Александровича еще в середине пятидесятых годов на посту директора «Мосфильма», когда производство в кинематографе стало расширяться после малокартинья. Не рассчитывая на зрелость выпускников ВГИКа, думая, что им еще нужно дозревать, он выступил одним из инициаторов создания при киностудии Высших режиссерских курсов, воспитавших Георгия Данелия и Игоря Таланкина, привлек к работе в кино целую плеяду театральных режиссеров, и среди них – Анатолия Эфроса, Константина Воинова.
Весьма остро воспринимал он новые веяния, пришедшие в кино в шестидесятые годы. Я слышал, как Луков, посмотрев на студии им. Горького материал шпаликовской и хуциевской «Заставы Ильича», уговаривал Пырьева – тогда главу Союза кинематографистов – поддержать гонимый руководством Комитета по кинематографии материал фильма, дать возможность закончить картину в том виде, как задумана она была создателем. Пырьев слушал защитительную речь друга, с которым он сблизился, еще работая в Киеве над картиной «Богатая невеста», мрачнел, а потом оборвал:
– О чем это кино? Таких людей сколько в стране? Сто в Москве и пятьдесят в Ленинграде. Как теперь говорят, на «плешке»!
Луков не унимался: рассказывал, как обрадовал его интересный подход к новому открытию повседневности.
– Такие картины, Леня, – подвел черту Пырьев, – болезнь нашего кино, болезнь нужно лечить, а не поддерживать!
Иван Александрович ошибся: время поддержало тенденцию Хуциева, вернее, эта тенденция и была выражением того «оттепельного» времени, на открытиях которого и базируется сегодняшнее новое кино.
В поведении Пырьева было что-то преувеличенное, я бы сказал, мейерхольдовское (недаром он прошел актерскую школу в театре этого режиссера); находясь на посту директора крупнейшей студии в стране, он мог встать на колени перед безвестным режиссером и униженно его просить, мог и уничтожать человека, дав волю своему мощному темпераменту.
Леонид Луков рассказывал мне, как перед войной в Киеве Пырьев, считавший себя хорошим шахматистом, играл с режиссером Марком Донским, не отстававшим от Ивана Александровича в самомнении. Жили они в гостинице, в соседних номерах. Донской днем, до того как Пырьев вернулся со съемок, взял у его жены шахматы и после ужина пригласил соседа к себе на игру. Пырьев пришел. Игра сложилась не в его пользу. Донской, предвкушая победу, заявил, что он лучший шахматист среди всех режиссеров.
– Ты лучший шахматист, лучший боксер, лучший юрист! – взревел Пырьев. – Да?
– Да, – уверенно согласился Донской.
Пырьев в ответ смешал фигуры и вместе с доской выкинул в окно.
Донской захохотал:
– А шахматы-то, Ваня, ваши!
Пырьев не разговаривал с Донским несколько месяцев.
Работавшие с Пырьевым сотрудники говорили – Иван Александрович не любил людей, боявшихся его неумеренных резкостей, с уважением относился к умеющим постоять за себя, отстоять свое достоинство. Это похоже на правду. Мне пришлось наблюдать его в одной ситуации: во время подготовки сценария «Старики Кирсановы» Пырьев попросил меня поехать вторым режиссером на одну из картин объединения:
– Мы тебе постановку даем, помоги и ты нам!
Я поехал.
Через тройку месяцев у меня с постановщиком Лешей Салтыковым возник конфликт – я счел себя оскорбленным, мне пришлось вернуться с картины. Мой поступок был вне интересов объединения: нужно было искать другого второго режиссера, уже четвертого по счету на этой картине, так как сработаться с постановщиком было трудно. Пырьев выслушал все доводы моего отказа от картины и заявил:
– Не вернешься на картину – уволим со студии!
– Не вернусь.
– Ну, пеняй на себя! – заявил Пырьев, и я удалился.
В этот же день на площадке перед центральным входом «Мосфильма» мы снова встретились.
– Не поедешь? – спросил Пырьев.
– Нет, – сказал я, покрывшись испариной.
– И правильно! Я бы тоже не поехал! – Пырьевская палка со стуком врезалась в асфальт.
Тарковский, Рискинд, Ржешевский и я
Как-то утром, прилетев из Новосибирска, где в то время работал, я заглянул в кафе «Националь» и в гардеробе столкнулся с Андреем Тарковским. Мы познакомились еще в 54-м году, на консультации перед вступительными экзаменами во ВГИК: худощавый, резкий в движениях парень сидел рядом со мной, слушая вполуха инструктирующего педагога, и рисовал на листе бумаги кадры со скошенным горизонтом, перечеркнутым наклонными сосенками. Чувствовал он себя в стенах ВГИКа гораздо свободнее, чем многие, поскольку поступал уже второй раз и набирающий курс мастер – М.И. Ромм – обещал еще четыре года назад принять Андрея после того, как тот «глотнет жизненного материала».
Сейчас, во время встречи в гардеробе «Националя», последовали вопросы:
– Как ты?
– А как ты?
Вопросы с его стороны не были праздным любопытством. Не раз в моем присутствии он пытался помочь, отозваться на человеческую и творческую заботу. Помнится, как через пару лет после этой встречи он, уже в зените признания, подошел ко мне в старом Доме кино, что был на Воровского, вырвал из записной книжки листочек, записал телефон и протянул его мне:
– Звони, когда тебе нужно – приду на любой худсовет и буду поддерживать!
Каюсь. Я не воспользовался предложением – гордыня не позволила, но помощь тогда ох как была нужна!
Предлагал помощь он и в других ситуациях. К столику в кафе, за которым сидели Тарковский, Вадим Юсов и еще один молодой человек – ныне очень известный режиссер Андрон Кончаловский, – подошел мой приятель, студент операторского факультета ВГИКа, и попросил меня обезопасить его выход из кафе: валютчики и фарцовщики того, первого призыва имели конкретные претензии к девушке моего приятеля. Тарковский вскинулся.
– Почему ты собрался помогать один? Мы все пойдем, – решил он за всех присутствующих.
Если быть честным – нам с Андреем и Юсовым серьезно досталось во время битвы за честь девушки моего приятеля – студента-«оператора» Сережи Чавчавадзе. «Честь» – сказано излишне сильно, девушка была доброй и популярной в окрестностях кафе, без колебаний шла на контакты, имела кличку «Глюк», поскольку в моменты соитий любила вспоминать знаменитого композитора. Но свою задачу мы тем не менее выполнили, хоть и ценой сломанных носов, порванных штанин, солидных фингалов.
Андрей не унимался: он заметил, что известный нынче режиссер, не вступив в бой, ретировался к зданию Манежа, и кинулся к нему выяснять отношения.
– Ты трус! Ты подонок! Ты сбежал! – наседал он, и мне пришлось приложить серьезные усилия, чтобы остановить его.
Но это было позже, а сейчас, к моменту нашей встречи в гардеробе, Андрей только что получил сценарий Папавы по рассказу В. Богомолова «Иван» и говорил, что «может быть неплохой сценарий, если его – сценарий – заново придумать». Мне было понятно отношение Тарковского к творению Папавы – сценарий уже побывал в запуске и был закрыт из-за плохого экспедиционного материала, а режиссер Эдик Абалов – надолго отстранен от постановок.
Я же только что снял учебную работу для института длиною в 18 минут и искал материал для курсовой. Мы сели вместе за столик, заказали очень маленький графинчик коньяка и кофе – все, что могли себе позволить даже при тогдашней дешевизне этих продуктов.
Через несколько мгновений после появления на нашем столе графинчика рядом возник, именно возник, другого слова не подберу, так как в этот утренний час в «Национале» было безлюдно, один из завсегдатаев кафе – Веня Рискинд, адъютант и собутыльник Олеши. Тут же к нам на стол поставили третью рюмку.
– Веня, расскажи что-нибудь, – попросил его Тарковский, когда Рискинд «промочил горло». Я поддержал Андрея: Веня был блестящим рассказчиком. Он пленял этим Бабеля, который возмечтал сделать из мальчика писателя. Но мальчику понравилось бражничать в литературной среде. Он уже давно перестал быть мальчиком, отвоевал, потерял в Отечественную войну всех родственников, а вот писать – не писал. Жил под Москвой на станции Ильинская, где его из милости приютила какая-то женщина, играл на аккордеоне на свадьбах, пел песни, каждодневно сиживал в «Национале» при замечательном писателе Юрии Олеше – авторе той самой «Зависти» и «Трех толстяков». Когда случалось ему быть в кафе одному, официантки подавали жареный картофель – излишки гарнира. Вене нечем было платить.
...Но рассказчиком он был блестящим.
– Мы остановились в лесу под Прагой, – начал Веня, и, пока он повествовал, мы не прикоснулись ни к кофе, ни к коньяку.
Речь в Венином рассказе была о немолодом солдате, которого отрядили ездить на велосипеде за почтой в штаб части, и о десятилетней чешской одинокой девочке, полюбившей этого сугубо штатского, музыкального и ленивого русского солдата. По дороге в расположение части герой Рискинда отбрасывал велосипед, ложился под дерево и в свое удовольствие играл на трофейной губной гармошке услышанные недавно чешские песни. Девочка Эва из соседнего села приходила каждодневно слушать музицирование. Завязалась дружба. Перед тем как уйти к новым боям, солдат дарит Эве рояль. Вернее, не застав ее дома, оставляет привезенный с соседнего фольварка инструмент у дверей и уезжает...
– Она крикнула вдогонку: «Вояк!» – патетически закончил Рискинд и опустошил рюмку.
Первым, как и полагается быть по темпераменту, очнулся Тарковский:
– Веня, запиши! Это я буду ставить!
Я попытался составить конкуренцию и попросил Рискинда отдать рассказ мне.
– На тебя, – возразил я Андрею, – в Москве работает весь Союз писателей, а на меня в Новосибирске – никто.
Но Веню мало интересовало, где будет поставлен его рассказ, его интересовало, кто раньше заплатит деньги. Выяснилось, что я на Новосибирском телевидении мог реализовать сценарий раньше, чем Тарковский на «Мосфильме».
Андрей пожелал мне успеха в этом начинании, и мы с ним расстались.
На следующее утро я развернул принесенный Веней к порогу кафе рассказ, прочитал первую страничку и оцепенел. Написанное было невозможно показать кому-либо. Пугала безграмотность. Но главное было даже не в этом – исчезла вся привлекательность рассказа.
– Веня, – предложил я, – забери свою рукопись. По твоему устному рассказу я напишу под твоим же именем сценарий. Дай адрес, куда переводить деньги.
Рискинд не обиделся и продиктовал свой адрес на станции Ильинская.
В самолете я написал сценарий. А через месяц Вене перевели немалые по тому времени деньги, и началась работа над киноновеллой «Короткое затишье».
В антракте между съемками я прилетел в Москву и в «Национале» опять встретил Тарковского.
– Снимаешь Венин рассказ? – поинтересовался он, и я в ответ протянул несколько позитивных срезок с кадра, где была запечатлена юная героиня картины. Андрей внимательно, на просвет рассмотрел срезки и передал их сидевшему рядом оператору Вадиму Юсову со словами:
– Хорошее лицо. Злое.
Худое, слегка вытянутое лицо новосибирской школьницы Тани Иваниловой, ее льняные волосы и тонкие губы, как мне кажется сейчас, напоминали облик Коли Бурляева в «Ивановом детстве». Но к тому времени фильм Тарковского не был закончен, и для меня был неясен смысл его оценки.
Когда моя короткометражка прошла по телевидению, я весьма гордо появился в любимом кафе, рассчитывая отметить премьеру с Рискиндом. Но не тут-то было. Веня встретил меня отборной бранью и выскочил из зала.
Завсегдатаи кафе объяснили мне причину этой, мягко говоря, нервозности.
Веня никогда ни копейки не платил хозяйке дома за жилье. В ее глазах он был нищим – женщина жалела его и частенько подкармливала. Когда же ей в руки попал перевод на имя Рискинда, где значилась сумма с нулями, она реквизировала всю сумму. Без остатка. Как долг за квартиру. И стала подозревать Веню в «сокрытии доходов».
Давая мне адрес для перевода денег, Веня, очевидно, и не рассчитывал, что затея сколько-нибудь серьезна, но теперь, когда его жизнь у хозяйки стала невыносимой, обвинил в «содеянном» меня.
В том же Ильинском жил и родоначальник эмоционального сценария в нашем кино, давно уже бедствующий от безработья Александр Ржешевский, автор пудовкинского «Простого случая», эйзенштейновского «Бежина луга», «26 комиссаров» Шенгелая. Естественно, что он узнал о Вениной «трагедии» первым.
И вот когда я уныло и одиноко сидел за столиком кафе, обруганный Рискиндом, на соседний стул плюхнулся Ржешевский, потребовал заказать ему чай с вареньем – самое дешевое блюдо в меню – и желчно спросил:
– Как ты мог? Ты знаком с самим Ржешевским и ставишь фильм по сценарию какого-то Рискинда! Ты понимаешь, что я написал бы намного лучше! И еще прославил бы тебя!
Я оправдывался, будто меня уличили в краже, а Ржешевский допил чай и ушел не попрощавшись.
«Першевой» Александр Столпер
Санаторий «Подлипки». Я – постинфарктник, молодой по возрасту постинфарктник – сорока одного года, стою на балконе своей палаты и смотрю на лужайку, где упражняются в лечебной ходьбе такие же «подраненные», как и я. Одни ползут еле-еле, другие почти бегут. Этим, другим, я завидую – мне еще не разрешено так активно двигаться. Неожиданно в хаотичное движение врезается что-то мощное, неукротимое. Мощное, в сером костюме нараспашку, с седыми растрепанными волосами, полусогнутое в пояснице, в сопровождении стройной, знакомой мне по «Мосфильму» Люси Охрименко. Точно, это Столпер. В вытянутых перед собой руках несет плетеный ящик с клубникой. «Интересно, к кому это он?» – думаю я, но через пару минут все разъясняется само собой. Старуха-нянечка открывает дверь палаты и зовет: «Иди, там к тебе какой-то столяр или как...» Становится понятно, что клубника для меня, болезного.
Знакомство с Александром Борисовичем произошло неожиданно в мосфильмовском буфете – он неприязненно поглядывал на меня, слушая, как я рассказываю кому-то из своих друзей о работе с актером Борисом Андреевым. «А вы, собственно, какое отношение к Борьке имеете?» Оправдываясь, объяснил, что актер снимался у меня в картине «Мое дело». Столперу картина пришлась по душе, он предложил: «Запишите мой телефон – в справочнике номер неверный. Я по тому телефону, патя, не живу». Намного позже он рассказал причину смены старого телефона: «В тяжелом состоянии попадаю в больницу, а жена, зная об этом, уезжает на курорт». Из больницы Столпер уже не вернулся к «старому телефону». Люся Охрименко, Люция Людвиковна, – высококвалифицированный второй режиссер – в последние годы была его и женой, и другом, и домашним врачом.
Помню, как в ресторане Дома кино Александр Борисович взбунтовался против ее опеки. Столпер попросил у официанта чего-нибудь остренького, но Люся воспротивилась: «Саша, тебе нельзя!» Столпер взревел сиплым голосом: «Я, патя, хочу умереть, как мужик, за столом, а не как твой, патя, Юткевич – на горшке». Охрименко работала в тот период на картине Юткевича «Сюжет для небольшого рассказа».
Режиссера Столпера сотрудники звали Патя. «Вон Патя идет», – говорили, зная, что он таким образом сокращает и коверкает постоянно употребляемое обращение «понимаете». Этот Патя сыграл в моей биографии забавную роль. Посмотрев на худсовете студии «Гражданку Никанорову», он, переваливаясь с ноги на ногу, подошел ко мне и заявил: «Идите и берите следующее звание, пока вас не забыли. Когда я закончил „Живые и мертвые“, Костя Симонов так и сказал...» Я терпеливо выслушал историю о получении мэтром Госпремии, но заметил, что получать следующее звание не могу, поскольку не имею предыдущего. «Как?» И Столпер, срочно выяснив, за каким объединением я числюсь в штате и кто там в худруках, устремился к «ребятам», как он называл Алова и Наумова. Ребята восприняли его предложение выдвинуть меня на звание без энтузиазма, но отказывать не стали. Александр Борисович постоянно справлялся, как движется дело, на что вразумительного ответа у меня не было, и инициатива Столпера реализовалась только через десяток лет – я ходил у комитетского руководства в своенравных, не рвался делать поправки в своих лентах – и Ермаш, тогдашний председатель Госкино, отложил мои бумаги: представления и анкеты.
В кино Столпер пришел через цирк. Рассказывали, что работал он в номере на арене першевым: держал на пояснице перш – шест, на котором, как грозди, висели партнеры. Результатом этого труда, в прямом смысле слова, оказался поврежденный позвоночник. Отсюда и согбенная фигура, отсюда и походка вперевалку. Но об этом он никогда не рассказывал, зато поведал мне историю взлета и падения фильма «Закон жизни».
Предвоенной порой картина по сценарию А. Авдеенко вышла сразу на 40 московских экранов, что по тем временам было немало, а по нынешним звучит как фантастика. Зритель ломился на фильм: как же, картина о комсомоле, а отзвуки дела первого комсомольского секретаря Косарева еще витали в воздухе. Но через два дня демонстрации «Закон жизни» был снят со всех экранов. Столпер утверждал, что на одном из просмотров в ординарном кинотеатре видели самого Сталина с Кагановичем.
На следующий день режиссеров, причастных к ленте, вызвали на совещание к Сталину. Саша Столпер надел свой лучший костюм, повязал новый, подаренный Авдеенко галстук и сначала поехал известить своего сорежиссера Борю Иванова, который начальный успех картины переживал на даче без телефона. Боря как на грех ушел по грибы. Саша в своем парадном костюме аукал его в лесу. Иванов появился из чащи с корзиной грибов, одетый так, будто ходил не за грибами, а на дипломатический прием, и тоже в новом галстуке.
В Кремле, среди группы деятелей искусства и литературы, Вождь Народов. Все приглашенные рассаживаются за столы. Сталин, прохаживаясь между сидящими, характеризует работу каждого из них. Этот «каждый» встает при упоминании его имени. Так встал и писатель Авдеенко. Встал и стоял. А его торчащий чуб взмокал и слипался от слов Сталина. «Писатель, – бросает тот презрительно. – Двух слов связать не может!» Память рассказчика избирательна: Столпер помнил, что говорил вождь о его сценаристе, но позабыл деталь своего поведения там, на совещании. Очень важную для понимания его состояния.
Сталин давал Авдеенко выволочку за привезенные с Западной Украины, куда тот отправился в командировку вслед за нашими наступающими войсками, шмотки. Сорежиссеры Столпер и Иванов дружно, под аккомпанемент сталинских слов, стягивали со своих шей галстуки, подаренные сценаристом. Их спасло только то, что Сталин обронил: «Ну, режиссеры все интересно изобразили. Они снимали, что им написали».
Потом, двигаясь по проходу, вождь хвалил Ванду Василевскую. Этот эпизод Столпер запомнил. Н. Асеев, поэт, друг и соратник Маяковского, вставил реплику – первую с начала встречи: «Вот вы сейчас хвалите Василевскую, ее сразу начнут канонизировать, а мне кажется, она не все делает хорошо!» – «Не кажется? – переспросил Сталин, подошел и положил руку на плечо поэта. – Тогда давайте спорить!»
Асеев спорить не стал.
Совещание привело к тому, что любую свою работу Александр Борисович обязательно должен был утверждать в ЦК. Впрочем, это сработало на пользу Столперу. Когда все режиссеры снимали сюжеты для «Боевых киносборников», ему дали снимать полнометражный фильм «Парень из нашего города». Здесь режиссер запамятовал «несущественное» обстоятельство: одноименную пьесу, послужившую основой фильма, написал Симонов, а он пользовался большим расположением вождя.
Намного позже режиссер снова обратился к театральной драматургии того же автора – снял ленту «Четвертый», что не мешало ему не принимать «творения» коллег, эксплуатирующих постановки, успешно прошедшие на театральной сцене. Он презрительно называл режиссера Г. Натансона эксгуматором за то, что тот берет главных исполнителей, уже сыгравших роль на театре. Тот снял Т. Доронину. А ранее Г. Товстоногов поставил спектакль «104 страницы про любовь», где актриса создала своеобразный характер. Меня столперовское прозвище «эксгуматор» миновало, хоть я и был дружен с «пьесной» драматургией. «Главное, патя, поставить самому, а не перенести чужое решение. Вы ставили сами – я таким Борьку Андреева никогда не видал, патя», – отметал Столпер мои кокетливые сомнения... Его режиссерскому перу принадлежит множество картин. Дело не в их количестве. Дело в выживаемости: есть среди картин Александра Борисовича такие, в которых до сих пор бьется пульс жизни, без которых нельзя представить панораму нашего кино. Скажем, «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются» и тот же «Парень из нашего города». Для иных режиссеров, не только его поколения, иметь на счету хотя бы один такой фильм – счастье.
Коллеги – и самые маститые – относились к нему с уважением. Я был свидетелем реплики М. Ромма после просмотра «Девяти дней одного года», когда речь шла о возможных монтажных сокращениях: «Нужно показать Саше – он в этом понимает». Патя разбирался не только в монтажном построении картины. При внешней мешковатости, неуклюжести – речь идет о том возрасте, в котором я его застал, – он блистательно мог сопрягать разные актерские индивидуальности, не прибегая к показам. А. Папанов, Л. Крылова, З. Высоковский, К. Лавров – актеры разных школ, но как ансамблево они существуют в кадре! Как-то я спросил одного из них: «Что делает Столпер? Почему вы так верно живете в обстоятельствах? Какие волшебные слова он говорит?» И получил ответ: «Создается такая атмосфера на площадке, что врать невозможно».
Столпер был человеком, увлеченным жизнью. От преферанса до показа студенческих отрывков во ВГИКе, от ремонта старенькой «Волги» до темпераментных, а потому дикционно невнятных речей на худсоветах – все занимало, интересовало, настраивало действовать. Как закаленный першевой, он выдерживал разнообразные «пластические позы» жизни. Сколько бы проблем на нем ни висело.
Улица Горького у площади Маяковского. У тротуара серая от пыли «Волга». На переднем сиденье лежит, откинув голову на подголовник, Александр Борисович, глаза закрыты, рука безжизненно свешивается из окошка машины. Прохожу мимо по своим делам. Возвращаюсь через полчаса. Столпер в той же позе. Думаю: «Не случилось ли с ним чего?» Останавливаюсь, трогаю руку – теплая, обращаюсь: «Чем-нибудь помочь?» Открывает глаза, щурится, узнавая: «Нет, все в прядке, просто, патя, ехал с „Мосфильма“ во ВГИК – очень устал, решил отдохнуть по дороге».
В период простоя между фильмами, во время мучительных поисков нового материала Патя с удовольствием переключался на работу со студентами и ребячливо радовался их успехам. Если его курс хорошо показался на экзамене, говорил: «Жалко, вы не видали, Леня! Будем еще показывать на днях – позвоню. Приезжайте!» И звонил, не забывал, несмотря на известную уже по рассказу о совещании у Сталина забывчивость. Как не забывал каждодневно говорить своим студентам: «Обязательно посмотрите „Гражданку Никанорову“. Когда те напоминали, что он вчера уже говорил это, настаивал: „Все равно посмотрите!“
Когда Александр Борисович испытывал материальные затруднения, а это в последние годы случалось с ним частенько, вспоминал золотые времена авторства в «Путевке в жизнь»: «Прихожу в кинотеатр, смотрю, патя, ого! Зрителей – полно! Уже десятка у меня в кармане!»
Что в данной реплике было главным для него, не знаю, не думаю, что только десятка!