![](/files/books/160/oblozhka-knigi-sot-197779.jpg)
Текст книги "Соть"
Автор книги: Леонид Леонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
IV
Второго Натальина ребенка задушила пуповина; когда Жеглов вернулся, акушерка собиралась уходить, а Наталья задичалыми глазами смотрела в потолок. Вскоре приехал муж и вел себя на этот раз чутко и разумно. Жеглов покинул их в надежде, что теперь-то все и склеится; он ездил часто в эту пору, и Увадьев неестественно шутил, что тот совсем отобьет у него жену. Год прошел в безмолвии и неписаном мире. Постепенно Наталья втянулась в работу, которую ей подыскал Жеглов, – неверная отсрочка несчастья, готового ввергнуться в неблагополучный дом. Близ этого времени Наталья часто встречалась с одной из бывших подруг, мужа которой по профсоюзной линии также перекинули в центр. Полная противоположность Наталье, она была пышна, порывиста, и рябинка давней оспы над бровью придавала ей особую неукрощенную задорность. По старой дружбе она доверяла Наталье семейные тайны, краснела и тотчас хохотала от преизбытка здоровья и сил.
– Мужики-то… – смешливо призналась она, наклонясь поправить подвязку, – совсем с ума повскакали мужики. Мой-то вчера обиделся: зачем я панталон кружевных не ношу… – Кровь прилила к ее запотевшему лицу, выпуклые глаза сверкали, и вся она обольщала уже одним своим неиссякаемым здоровьем. – Вот и ты! Как у тебя чулки сидят… ровно кожура какая складчатая.
Намек подруги и надоумил Наталью овладеть мужем с другой стороны. В тот же день она случайно встретила на лестнице Сузанну и обострившимся чутьем женщины, которую бросают, узнала в ней ту самую, кого уже устала ждать. Она понравилась Наталье своей опрятной простотой, разбавленной легким пренебрежением к ступенькам, по которым поднималась. Невольно она попыталась подражать, в одежде ее появилась тщательность, и Жеглов близоруко подмигивал ей в знак того, что ему-то хорошо известны тайные пружины подобных превращений. Не удавалась, однако, простота, точно не было у ней заслуженного права на это, и тогда благоразумие оставило ее. Как-то, приехав в неусловленный день, Жеглов уже не улыбался; виновато поправляя пенсне, он взирал на ее обсыпанное пудрой лицо и грубо подрисованные губы, – тяжеловесные орудия любовной осады.
– Вытри, Наташенька… будь умница, вытри, – и сам делал движенья, как бы собираясь помочь ей в этом. – Прямо бутон какой-то!
– Бывают бутоны, не распускаясь, вянут… – оскорбленно сказала та.
Ей плакать хотелось, но она сдержалась, была раздражительна весь вечер, и Жеглов решил оставить ее на время в покое. Мысленно он торопил приход ее вольного одиночества, в котором она отыщет себе посильную дорогу. Вдобавок дела сложились так, что целых два месяца он не имел минуты навестить друга. А жизнь с мужем текла под знаком разрыва. Наталья рядилась, на службе посмеивались, а Увадьев недружелюбно наблюдал душевные судороги жены. Уже перестал он носить домой размякшие в карманном тепле шоколадки; обстоятельства понуждали целиком впрячься в потемкинский хомут, и у него краснели глаза, когда он заговаривал о работе. В большинстве это были мелочи и потому втрое требовали усилий. Надо было иметь особую веру, чтоб не упасть на этом первом перегоне, и он имел ее, о чем не сознался бы и брату. Где-то там, на сияющем рубеже, под радугами завоеванного будущего, он видел девочку, этот грубый солдат, ее звали Катей, ей было не больше десяти. Для нее и для ее счастья он шел на бой и муку, заставляя мучиться все вокруг себя. Она еще не родилась, но она не могла не прийти, так как для нее уже положены были беспримерные в прошлом жертвы. Наталья не знала, она еще не забыла шоколадок и, решаясь вызвать мужа на разговор, сделала это с бестактностью покидаемой:
– Сколько ей лет?
Он вздрогнул и наморщил лоб:
– Кому?
– Ну, этой, твоей.
Его раздражал напряженный смех жены; он ответил, только чтобы она перестала смеяться:
– Двадцать шесть, восемь… я не знаю. – Вдруг он вскочил и цепко схватил ее за руки. «Чего ты ждешь от меня? Освободи меня сама, сама…» – хотел он сказать, но принюхался и от удивления потерял мысль намека. – Что это?
– Это… духи.
– Нет, чем это пахнет?
– Они называются… называются и с п а н с к а я к о ж а.
Увадьев уперся взглядом себе в ладонь:
– Да, я раз в барской усадьбе ночевал на продразверстке. Вместительный такой, двухспальный, лоснился… диван. Помнится, диван пахнул так же!
До нее не дошло предостереженье. Решаясь на последнее, она умножила заботы и радовалась, что не едет старый друг. Короткие платья подчеркивали детскую нескладность фигуры. Не посвященная в магию косметических превращений, она продолжала уродовать себя, и лишь глаза выдавали ее великий испуг. Нищая барыня, сожительница Варвары, всучила ей кольцо с толстым камнем, похожим на плевок. Маникюрша обучала ее таинствам высшего света; муж ее, парикмахер, также принял участие в заметавшейся женщине. Кроме живых, ему доводилось причесывать самых видных покойников столицы; он имел опыт и требовал доверия; благородство души он доказывал презрением к большевикам.
– Ой, никак ты меня под бобрика стрижешь? – не узнавая себя, спрашивала Наталья палача своего.
– Что вы! И вообще, бобрик – это очень вредно. Возьмите, к примеру, гвоздь в стене и начните его расшатывать. Явно, волос обречен погибнуть, откуда плешь и даже хуже. Но и тогда не следует впадать в транс! Конкретно, за границей, где социализму, промежду прочим, не строют, на плешивых делают тонкую восковую наклейку сроком на три года, а в нее насаждают волосики электрической машинкой. И вот опять хоть в танец!..
Он и насоветовал попробовать особую краску для волос, изобретенную его зятем, безработным химиком. Состав, по его словам, отличался необычайной прочностью и глубиной колорита. Следовало лишь протереть волосы мазью и, просидев часа четыре, ополоснуть ее приложенной микстурой, разболтанной в кипятке. Наталья заколебалась, но женщина в кожаном пальто и простой мужской шляпе уже появилась на увадьевских горизонтах. В самом ее положении, не меньшая, чем в надменной ее красоте, таилась угроза. Сузанна служила в том же, что и Увадьев тресте, они встречались по службе и говорили пока только о комбинате, уже поглотившем чувства и волю Увадьева. Тогда Наталье захотелось стать такой же рыжей, как Сузанна… нет, рыжее и прекраснее ее! Химик ютился на окраине. Возможно, на стихийной бороде своей он и пробовал свои смеси. На примусе кипела ароматическая пакость. В тощем аквариуме с лиловой водой сумасшедше носился карась: его красил сынишка изобретателя.
– Вам для волос или домашнего платья? – зловеще спросил хозяин.
…Задолго до сумерек она заперлась в спальне и достала из шкафчика припрятанные снадобья. Видно, они плохой имели сбыт: изобретатель не скупился, на три рубля товару хватило бы на целую семью уродов. Намазав голову, Наталья напевала, ходила по комнате и три часа просидела у окна, за которым взволнованно угасал летний день. Доносился гул площадного радио, и задиристо кричали газетчики. Краски блекли, все становилось серее и горбатее, но один листок на бульварном дереве внизу еще сверкал крутым закатным глянцем. В сплошной стене забот и страхов она отыскала крохотную щелочку и, заглянув, удивилась: вопреки ее горю, мир продолжал великолепно быть. Спеша преобразиться до возвращения мужа, она принесла из кухни кипяток и закрыла окна занавеской, словно кто-то снаружи мог дотянуться до ее третьего этажа!
Содержимое бутылки гибкими, красноватыми кольцами распространялось по воде; пряталась колдовская сила в этой волшебной жидкости, доставлявшей красоту. Когда за стеной проходил трамвай, вода рябилась и таз дребезжал. Быстро смочив волосы, Наталья тискала их руками, лишь бы скорее впитали животворящее, щекотное тепло. Почтальон долго звонил у двери и, не дозвонясь, ушел. Торопливыми пригоршнями Наталья плескала себе на затылок, где еще оставалось несмоченное место; ей даже не посрамления Сузанны хотелось, а только скромного равенства, допускающего борьбу. Вода стыла и темнела, мазь все труднее сходила с волос, и вдруг, точно хлестнуло по глазам, вспомнилось, что бутыль была рассчитана на два приема. Жирная, слипшаяся прядь, свисшая на лоб, показалась ей ядовито зеленого оттенка, переходящего в ту самую лиловость, в которой запомнился ей гиблый карась. Страшась обступивших ее лиловых пятен, она ринулась к зеркалу, но задела по дороге шнур, протянутый из угла, и лампа, точно взорвавшись, с мелким звоном метнулась ей под ноги. Мгновение она стояла с закушенными губами и помраченным сердцем: что-то стремглав падало в ней и все не могло достигнуть дна.
На ощупь и вздрагивая, когда хрустел осколок под ногой, она добралась до кровати и засунула голову между подушек. Время шло до великодушия медленно, а она все лежала, все слышала тоненький взрыд стекла. Вдруг она поняла по шагам, что вернулся муж.
Он был не один, и спутник, вешая пальто, оборвал вешалку. Увадьев пил воду из графина, но ему не хватило, и он ходил на кухню… Так по звукам Наталья читала все, что происходило за запертой дверью.
– …трудностей не боюсь, – говорил Увадьев, продолжая начатый раньше разговор. – Я согласен и столы в канцеляриях переставлять, и тарифицировать машинисток: я принимаю рабочие будни. Но преодолевать на каждом шагу апатию и глупость – это невыносимо. И потом: без восторга, без восторга делают! Эта дубина собиралась прибавить им по двести на рыло… получается девять тысяч, почти десять вагонов хлеба. А потом опять умильно подмигивать мужику? Я его к черту погоню… – Внезапно, сдержась на резком слове, он заметил необычную тишину квартиры. – Наталья! – позвал он тихо. – Наташа, ты дома?
Оцепенение и стыд мешали ей крикнуть. Мазь сохла, волосы становились жестки и, казалось, даже на ощупь зелены. Спутник Увадьева встал со стула, и Наталья смятенно догадалась, что это был Жеглов – он всегда так шаркал, затирая пятнышки на паркете, когда бывал озабочен. Муж подергал дверь, постучался, окликнул еще раз и нерешительно отошел.
– Ну… кажется, плохо дело! – Он выждал минутный срок, потребный, чтобы свыкнуться с внезапной догадкой. – Слушай, там на кухне косарь лежит для угля… принеси сюда! – Но, странно, он не торопился; ему нужно было, чтоб именно Жеглов долго и безуспешно разыскивал косарь на кухне.
– Врача надо… внизу вывеска есть! – Голос Жеглова срывался и звенел.
– Э, он же зубной!.. Косарь надо, вскрыть. У меня там револьвер в столе, черт. – Он сам побежал за косарем и, вернувшись, с разбегу всадил в дверь свое нетерпеливое железо. – Наталья, ты здесь? – в последний раз, почти угрожающе, крикнул муж.
Дверь хрустела и щепилась: гнулся косарь, и ругался муж, а Наталья молчала в стыде и ужасе перед тем, что произойдет через минуту. Она была жива, и в этом заключался единственный смысл ее позора. Мир уже примирился с ее концом, и ничто, даже давешний листок на бульварном тополе, не поколебалось. Потом она вспомнила раскрытое окно, ей захотелось исправить упущенье, но в то же мгновенье люди ворвались к ней.
– Свет, лампу давай! – крикнул Увадьев, остановленный темнотой и как бы боясь наступить на что-то, лежащее поперек.
Жеглов поспешно помогал ему; они включили свет, в лицах их одинаково отразились смущение и обида. Первым поборол себя Увадьев: подойдя к сидящей с закрытыми глазами жене, он обмахнул рукавом испарину с лица:
– Модный цвет… пошибче-то не нашла колеру? – И весь рот его поехал куда-то в сторону.
Его оттолкнул Жеглов:
– Ступай… ступай, в пивной посиди! – шепнул он, не упрекая, потому что и не за что было упрекать. – Там раков привезли, ступай…
Муж ушел, а она все еще дрожала, не столько спасенная от смерти, сколько пробужденная от сна. Оба не говорили ни о чем. Потом Наталья робко коснулась волос, которые почти кололи пальцы, и виновато взглянула на Жеглова.
– Посмотри, Щегол, какая стала… зеленая, как лужайка. Спина очень болит!
На другой день, заехав к вечеру на машине, Жеглов перевез ее к своей дальней сестре, обладавшей спасительным качеством не любопытствовать ни о чем. Все Натальины вещи уместились в той самой плетеной корзинке, которую вывезла с фабрики шесть лет назад. По лестнице она спускалась бегом, чувствуя на спине провожающий глаз Увадьева. Машина загудела, в Увадьев испытал кратковременное облегченье: ему порядком надоели и распутный ее шелк, и крашеные ногти, и лицо ее, застывшее в ожиданье ласки, и глаза, постоянно упрекавшие. Сразу потянуло к работе, он присел к столу, но работа не ладилась; в сосредоточенном озлоблении он покосился на раскрошенную дверь жены. Он пошел туда; цветные тряпки, раскиданные на полу, напоминали краски на палитре. В зеркале отразилось его исхудавшее и оттого еще более скуластое лицо; в те дни обнаружилась возможность, что комбинат станут строить в другой губернии, и Увадьеву целыми днями приходилось расхлебывать эту бюрократическую кашу. «Мордаст, мордаст, – подумал он, тыча себя пальцем в щеку. – И чего во мне Наталья нашла!»
Он распахнул шкафчик; за непочатыми коробками с тальком, флаконами духов, всякими лаками, необходимыми женщине, которая уже не пленяет, таилась пачка его фронтовых писем. Разорвав нитку, он развернул наугад одно из них: написанное зевотным стилем, с писарскими завитушками, оно содержало сведения о соседях по землянке да еще краткие распоряжения по хозяйству. Судя по дате, то было горячее время организации подпольного комитета; военные суды учащались, захлестывала революция, но ничем не отразилось это в вынужденных строках письма. Не испытывая раскаянья, он швырнул письма вместе с пузырьками в чемодан, намереваясь завтра же отослать все это Наталье; догадка, что Наталья нарочно оставила эти улики своего вчерашнего дня, не пришла ему в разум… Опять не удалась попытка усесться за стол, и вдруг он понял с негодованием, что весь вечер, с самого отъезда жены, думает об одной Сузанне.
…Так пристает иногда назойливая мелодия. Он сидел в ярости, подперев подбородок кулаком, а вещи размещались наново, комнаты преображались, а воображенье насильно примеряло оставленные платья на Сузанну; ему и в голову не приходило, что женщины, подобные ей, не любят простыней своих предшественниц, его немножко сердило как будто, что женщины бывают разного роста и сложения. Все, кроме предстоящего строительства, мнилось ему в крайне упрощенном виде, и самая любовь была для него лишь пищей, которая утроит его силы на завтрашнем его пути. Два часа спустя он ненавидел Сузанну, потому что уже владел ею до пресыщения, его бесил этот спокойный покатый лоб, яркие ее волосы, в которых она принесет к нему бедствия и порабощенье. Приди она теперь, он выгнал бы ее, но она не шла, точно знала. Машинально тыча пальцем в розовую мазь, торчащую на столе, он ждал, и вдруг резкий, – точно кто-то спешил ворваться, – звонок наполнил опустелую квартиру: должно быть, Сузанна приняла его безгласный вызов. Смахнув платком пахучий язычок с пальца, он угрожающе пошел к двери.
Она стояла за дверью, дыша шумно, как в одышке. Он тихо окликнул ее и сперва не узнал голоса, властного и хриповатого чуть-чуть.
– …кто-кто! Ангел пришел комиссарскую душу вынать, – загремела гостья, с ветром и шумом вваливаясь в переднюю; Увадьев с удовольствием узнал мать и засмеялся. – На, подержи, нечего скалиться, тут стаканы. Не разбей, убью!
Варвара машисто распутывала платок, раздевалась, и что-то было в ее кратких взорах немилостивое, воинственное. Она-то уж не боялась, что ее погонят: всюду, куда бывала ей нужда войти, она входила полновластной хозяйкой. Крупные, такие же ласты, как у сына, руки ее долго не умели разомкнуть какого-то крючка; наконец она рванула и оторвала напрочь.
– Во, и крючки-то советские пошли, хочь зубами отмыкай! Давай сюда стакан, байбак. Ну, сажай меня на свои диваны, пои чаем…
– Дивана-то как раз и нет у меня. Все собираюсь купить, – шутил сын, идя позади.
Ему нравилась эта могучая баба, приспособленная рожать много и родившая только одного его; по душе ему был ее неуживчивый характер, перед которым все заискивали, ее широкий торс, посаженный на огромные ноги и пребывавший в постоянном движении… Воистину он любил эти громоздкие, почти триумфальные ворота, через которые вступил в мир.
– Чего у тебя свет везде горит, денег много накомиссарил? – Своею волей она привернула электричество в передней и, войдя за тем же делом в спальню, сразу приметила отсутствие Натальи. – Комиссарша-то на бал поехала? Аль в оперу, гигагошки послушать? Вам теперь всюду ход…
– А тебе, мать, загорожено?
– Лакейкой вашей быть не желаю: дурья башка, да своя!
Увадьев поморщился сквозь смех:
– Ну, завела музыку, мать!
– Нет, уж кончила… рази экой пилой тебя перепилишь.
– Вот ты все бранишь нас, мать, а случись беда – с нами пойдешь. И барабан впереди понесешь, мать. Такие бывали, во французской революции бывали. Я тебя знаю…
Застигнутая врасплох, она минуту смущенному предавалась негодованию.
– Дурак, – просто сказала она, – в дуру пошел. Наталья-то в баню, что ль, ушла?
– Уехала.
– К своим, что ли? – Она знала, что все родные Натальи давно перемерли. – Поди, и покойники-то в экий час спят. Чего ты ее одну отпускаешь!
– Она, мать, совсем от меня уехала.
– Развелись? – всплеснула та руками, готовясь напуститься именно на то. что променял ее, своей рабочей стати, на какую-нибудь вертихвостку, но приметила вздувшиеся ноздри сына и лишь пыхтела, гневливо постукивая пальцем в стол. – На свою прихоть освободили баб: выдохлась – и с рельсов долой, иди в свою свободу, матушка. Ну, наше с тобой дело короткое. Деньги выкладай! – прикрикнула она и поглядела искоса, достаточно ли напугала.
– …какие деньги, мать?
– А вот, что на тебя потратила. Сколько я на тебя покидала, думала – прок выйдет. – Варвара вынула из-за пазухи толстый лист конторской бумаги, исписанный сверху донизу, и расстелила перед сыном. – На, щенок. От своего не отступлюсь, всего тебя нонче оберу!
– Да ты возьми, сколько тебе надо. Я как раз жалованье вчера…
– Мне комиссарских не надо, кровные подай… Деньги! Да я лучше десяток яблок куплю да сяду на Смоленском торговать, под дождь и стужу сяду. В кухарки пойду, я котлеты умею с соусом… – Она нахмурилась, когда сын, взглянув на итог, молча полез за деньгами; Варварин счет простирался до тридцати рублей. – Чего же ты деньгами-то кидаешься? Ты торгуйся, может, и уступлю… да проверь, может, я лишку запросила. Вот, штаны тебе покупала – рупь. Картуз с козыречком под лак – восемь гривен. Пальтишко еще покупала, пальтишко не в счет, все-таки мать, нельзя…
– Картуз-то, кажется, дороже был! Сама себя обсчитываешь.
– Скалься, не дармовые. Поворот будет – и меня-то вместе с вами прихватят: не рожай, скажут, эких мозгачей. Мне и то во сне даве: будто третий Александр сошел с памятника, чугун-то скинул, да и почал всех нагайками усмирять.
– Ну, а ты?
– Он меня, а я его, неживого-то. Хлобыщемся, а народ смеется… – Не спеша, завернув в платок, она сунула деньги куда-то в свою вместительную пазуху. – Может, последние отдал? Ты попроси, я верну, у меня есть… я ведь только чтобы сердце отвести.
– Мне хватит, да и тебе-то куда!
– Букет присылай, замуж выхожу! – победительно выпалила Варвара и радовалась произведенному впечатлению.
– Шутишь, Варвара!
– Уж и платье заказано, маркизету восемь метров пошло… Чего уставился! Думал – хоронить, а она на свадьбу звать пришла? Вот назло тебе и выйду, и детей рожать стану. Рожать хочу.
– А кто он, кавалер-то твой?
Ей нравилось потрясать свое невозмутимое детище.
– Нэпман… картинами на рынке торгует, в красках. Вожди, писатели, картинки тоже с арбузами… У меня стрелка рядом, вот и сморгались. Исправный, неунывный такой мужик!
Увадьеву представилось, как в дождливую ночь Варвара сидит на своем железном табурете, и нечто, подобное жалости, окаменило ему взгляд. Она была уже немолода, Варвара, ей не хотелось кончать жизнь в брезентовом пальто, с железной клюшкой в руках. В конце концов он каждому дозволял добиваться своего счастьишка, но сердился, когда требовали его содействия или одобрения.
– Ну, действуй, мать, как знаешь.
В передней она обернулась к нему.
– Вань, – робко позвала она, ища в темноте его руку. – Аль уж не выходить? Старая я… тоскую, мысль заела, отец все снится… Хоть удачи-то пожелай!
Сын пожал плечами, а руку спрятал в карман.
– Нет, что же!.. нет вреда – нет и греха.
Потянулась недоговоренная какая-то минута. Увадьев включил свет. Варвара выпрямилась и рванулась в дверь: она всегда так налетала и исчезала, нежданно.
– Верни Наталку, щенок! Плакать об Наталке станешь… – крикнула она уже с лестничной площадки.