355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бородин » Гологор » Текст книги (страница 5)
Гологор
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Гологор"


Автор книги: Леонид Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Филька не замечал или только делал вид, что не замечает Катиной задумчивости. Он оторвался от кости, которую обсасывал, почему-то подмигнул Моне.

– Интересно бы подсчитать в процентном отношении, сколько за всю историю человек истребил животных и сколько себе подобных. И вообще, сантименты по поводу убийств человеческих – сильное недоразумение. Человек не травояден, не вегетарианец, и, значит, убийство санкционировано самой природой его. Каин убил Авеля, в сущности, из чистого любопытства. А любопытство есть главная пружина науки, таким образом, убийство научно обоснованно, и…

– Да иди ты… Врешь ты все! – взорвался до сих пор молчавший Моня. Всегда говоришь, говоришь… сам не знаешь чего! Таким, как ты, надо языки обрезать, чтоб жить не мешали!

– Вот! – радостно ткнул Филька пальцем в сторону Мони. – Вот! Я всегда говорил, что Моня – кристалл национальной психологии! Образчик, так сказать! Но отрезать язык – это полумера, уступка гуманистическому порыву! Если довести Монино искреннее высказывание до логической полноты, то это будет звучать так: "Убивать таких надо!" В переводе на просторечие: "К стенке!"

Моня махнул рукой и зло задвигал челюстями. Сашка попытался замазать трещину:

– Он (Филька) прав отчасти… Всю историю люди убивают, но ведь люди понимают, что это плохо… Так получается…

Сашка взглянул на Катю и, не найдя в ее глазах поддержки, замолчал сконфуженно.

– Как раз наоборот! – снова загорелся Филька. – Люди до сих пор не понимают, что убивать необходимо и морально!

Даже Степан перестал есть.

– Ну, давай, чего ты там еще выдашь! – Моня безнадежно махнул рукой.

Филька отодвинул миску, она мешала ему жестикулировать.

– Выдвигаю тезис: для человека морально то, что сохраняет человеческий род! Согласны?

Все промолчали – Моня равнодушно, Сашка и Степан с любопытством, Катя подозрительно. Молчание удовлетворило Фильку.

– Теперь представим, что люди начисто отказались от убийства людей. Что дальше? Дальше они должны прийти к мысли, что животных тоже убивать дурно. Перешли на вегетарианство в пище и синтетику в одежде, достаточно лишь на некоторое время перестать убивать, как убийство станет противно человеку, и тогда расширится понятие убийства. Спилить дерево – разве не убить его? Ведь дерево живет и, значит, живое, не говоря о комаре, колорадском жуке, скорпионе или бактерии. Далее просто следует полное непротивление и в итоге вырождение человека, следовательно, не убивать не морально.

– Бактерию с человеком равняешь? – пробурчал Степан.

– Нет! Я доказываю, что убийство, то есть лишение жизни живого, потребность естественная и в ней есть положительный смысл!

– Ерунда! – сердито сказал Моня. – Я могу убить собаку, а человека не могу! И вся твоя философия…

Так хотелось ему вставить хлесткое словечко из нецензурного багажа, что даже уши покраснели от нетерпения. Мысленно Катя позволила ему стегануть Фильку, больно уж он раздражал ее сегодня, но все равно на Моню посмотрела укоризненно, и тот замолчал, как подавился.

– Чего это мы сегодня на какую-то дурацкую тему трепемся? – не выдержал Сашка. У него было отличное настроение, и его огорчала натянутость, что возникла за столом. Ему ни с кем не хотелось ссориться. Ведь все свои ребята, хорошие парни, и Катя среди них всех как Белоснежка… И все любят друг друга. На черта нужны эти дурацкие разговоры, если из-за них портится настроение… А главное, болтовня болтовней, а жизнь жизнью.

– Никто ничего толком о жизни не знает, – компромиссно заключил он, надо просто жить… и все! Мне так вот интересно жить! А тебе, например?

Он обращался к Степану. Тот пожал плечами, запустил руку в бороду.

– Не думал… живу… Сегодня прожил, а может, завтра что-нибудь новое будет…

– А если не будет? – всунулся Филька.

– Вешаться, что ли?!

– И мне тоже интересно жить! – громко заявил Моня. – И ни о чем думать не хочу, что интересу мешает. И на всякую философию я… – тут он снова чуть не вставил крепкое слово, но спохватился, – плевать хотел! Вы его не слушайте! – кивнул он на Фильку. – Зимой, я помню, он совсем другое толковал. Он на любую тему заводится в любом направлении. Ему лишь бы потрепаться.

А Филька энергично грыз кость, которую отложил перед этим, словно не о нем речь шла. Причмокнув, сказал:

– А что-то я не слышал отзывов на мое блюдо.

– Здорово! – охотно переключился Сашка на безобидную тему. Катя тоже похвалила Фильку, и Филька довольно засиял.

– Погоди! – хвастливо заявил он Кате. – Я тебя еще медвежатиной угощу. – Скажи-ка, Моня, как это у меня получается?

– Во! – ответил Моня, выставив над столом свой большой палец с перебитым ногтем.

– Вы убивали медведей? – спросила Катя и почему-то, сама тут же удивившись этому, посмотрела на Степана.

– Было дело! – ответил Сашка не без гордости.

Тут они наперебой начали рассказывать об этом своем приключении, потому что все четверо участвовали в деле, и Степан тоже кое-где подавал голос, кого-то поправлял, если путался, и своей роли не замалчивал, и все они теперь снова нравились Кате и снова не хотелось с ними расставаться.

Но это время пришло. Два дня выдалась сухая, холодная погода, и к вечеру второго дня Сашка начал подготовку к переходу.

Дожди прекратились не потому, что выдохлись. Дожди замерзли на полдороге, в холодном небе почти пахли скорым снегом. Утрами уже колодец покрывался ледком, и в избушке, хотя и топили вечером, к утру из-под одеяла вылазить не хотелось. В умывальнике вода тоже замерзала на полсантиметра, и Катя корчилась от холода, когда глядела на спартанские упражнения парней под ледяной водой! Себе она оставляла с вечера на плите горячую воду. К утру она, конечно, остывала, но все же была не такой, как на улице.

К восьми часам утра третьего дня вся компания была готова к походу. Парни выглядели живописно. С огромными рюкзаками, с ножами на поясах, с ружьями в руках, все такие матерые, даже Моня, они казались Кате героями какого-то знакомого фильма, сама же она себе представлялась случайно оказавшейся здесь, хотя догадывалась, что в сапогах, в телогрейке, с рюкзаком она со стороны тоже, наверное, смотрится вполне мужественной и на месте. Ее рюкзак, это, конечно, был просто смех в сравнении со Степановым и Сашкиным. У них рюкзаки казались больше их самих, а когда Катя пыталась представить их тяжесть, то у нее ноги подгибались.

У собак было по-настоящему праздничное настроение. С сияющими мордами носились они вокруг базы, выскакивая вперед по тропам, пытаясь предугадать, в какую сторону, по которой из троп пойдут люди. И как только Сашка махнул рукой и сделал первый шаг, они мгновенно поняли направление и в ту же минуту исчезли за поворотом.

Сашка шел первым, за ним Катя, Филька, Моня и Степан замыкал группу. Теперь тайга была не той, что видела Катя в первые дни. Серый цвет преобладал, даже зелень кедров и листвяков утратила яркость цвета и сливалась с общей пасмурностью земли и неба. Летом деревья воспринимались как живые, даже без единого шелеста и движения ветвей. Зимой пусть бы качались из стороны в сторону, наклонялись до земли и сотрясались от макушки до корней – они все равно не живые, они будто в без сознании. Зимой обязательно скажешь: "Вон как дерево качает!" А летом сказал бы: "Дерево качается".

Некоторые кедры, особенно те, что на склонах, казались в неестественных, странных позах, в которых им, конечно, очень неудобно, но так их захватила зима, и они не успели выпрямиться и заколдовались холодом на всю зиму в неудобстве и неестественности. Жалко было эти деревья. И вообще чувство жалости ощущала Катя ко всему вокруг, такому озябшему, полинявшему, посеревшему.

Спуск, подъем, еще спуск, еще подъем – почти пять часов неторопливого хода, след в след за Сашкой… Пятки его сапог да тропа со всякими сюрпризами: корнями, камнями, колодами, наледями ручьев, лужами и промоинами. Были и перекуры, один даже с костром и чаем. Был Филькин треп и Монин хохот, Сашкины заботливые взгляды и настойчивые предложения всех облегчить ее рюкзак, что в конечном итоге и произошло, и последние два-три километра она шла пустая.

Избушка, где им предстояло провести зиму, почти не разочаровала Катю, хотя была ниже и меньше прежней. Очень уж обещающе звучали Сашкины планы летней перестройки. Послушать его, так хоромы намерен возвести он на середине тайги. Но пока что в наличии было всего зимовье пять шагов в длину от двери до окна, а в ширину, по сути, ни шагу, потому что посередине, между нарами слева, столиком у окна и железной печкой у входа громоздко и, казалось, навечно расположился самый настоящий пень, корни которого скрывались под полом из подструганных жердей. Этот пень был гордостью Сашки. Он специально поставил в свое время зимовье таким образом, что стол для заряжения патронов, обделки шкур да и для всего прочего оказался готовым. Помимо всего прочего, пень этот придавал всему зимовью вид. Сашка тщательно замаскировал зимовье от случайных бродяг – дикарей-охотников. Эти законы тайги не признают. Зимовье было одной своей стороной как бы врезано в небольшую скалу. По этой скале можно было пройти и зимовья не заметить. От основной тропы отворот Сашка не протаптывал, потому что жил здесь только зимой, так что летом по тропе кто бы ни шел, зимовье проскочит мимо, если только не знает, что оно где-то здесь.

Поначалу, конечно, все завалились в избушку, и с рюкзаками там даже повернуться негде было. Сашка притащил припрятанную еще с той зимы канистру с соляркой, заправил лампу, пока Моня чистил стекло. И когда лампа выдала сердечком пламя, в зимовье стало уютно и даже красиво или, может быть, просто романтично все это выглядело: и крохотные оконца, и стол-пень, и нары высокие и широкие, и все они в этой избушке с ружьями и рюкзаками.

…Напомнило это ей какие-то картинки из книг о прошлом, кадры из фильмов ли забытых или снилось, может, нечто подобное когда-то, как часто снится людям их судьба.

Весь день ушел на уборку и очеловечивание жилья. Около зимовья под навесом выросла к вечеру громадная поленница дров. Крыша заново покрылась полосами рубероида, входная дверь обросла ватной обшивкой изнутри, оконца утратили сквозняки, пол – щели. На пол легла общественная, но пожертвованная обществом медвежья шкура, на новенькой полочке водружен общественный, но тоже пожертвованный транзистор. Стол-пень перекрылся чем-то очень похожим на скатерть, нары же вообще выглядели как королевское ложе, на них ушло все мягкое и не рваное, что было в компании. На стене над нарами, на гвоздях расположилось Сашкино оружие, патронташ и бинокль. В небольшом проеме между печкой и стеной соорудили приличный шкафчик для посуды. На полочке, с другой стороны печки встали корешки Джека Лондона и Мамина-Сибиряка – книг, что имелись в компании. Филькины, конечно. Две, какого-то мудрено-философского содержания, Филька оставил себе, хотя не раз подчеркивал, что покончил с книжностью раз и навсегда.

Нечего было и думать разместить всех на ночь в зимовье, и само собой парни полезли на чердак, довольно вместительный, хорошо обшитый по торцам и вполне сохранявший на некоторое время тепло от проткнувшей насквозь железной трубы.

До полуночи слышали Сашка с Катей гогот парней на чердаке да матюговые обороты, но не очень обращали на то внимание, потому что были сами под впечатлением нового, в ожидании нового, будто только теперь должны зажить они по-настоящему как муж и жена.

В большей степени, конечно, Катя. Хоть и сложилось у них все хорошо, но было в ее положении на базе что-то от любовницы. Может, потому, что все время приходилось делить Сашку с другими, отдавать его им, получать его от них. Теперь же верилось, все должно встать на свои места, и не быть больше ничему, что хоть тенью омрачило радость ее удачи…

Она лежала на Сашкиной руке и слушала его фантастические планы превращения зимовья в хуторское хозяйство и легко верила всему, что должно сбыться по Сашкиной воле, и не было при этом ни одной думки сомнений или о том, а что дальше…

Утром прощались долго и не без торжественности и все никак не могли проститься. Филька, против своего обыкновения, ничего "не выдавал" и был даже сумрачно молчалив. Моня по-мальчишески грустен, Степан хмур. Все давали друг другу какие-то советы и тут же пропускали их мимо ушей. Долго обсуждали проблему собак, хотя давно и заранее было решено, что у Сашки останется только Чапа. Хук временно будет на базе, до сезона. Там легче прокормить.

После того как все перепрощались коллективно, каждый еще раз подходил к Сашке с Катей и говорил одно и то же:

– Ну, если в случае чего… так… это самое…

– Понятное дело, – отвечал Сашка.

Последним подходил Степан, что-то пробурчал Сашке, тот кивнул в ответ. Потом взглянул на Катю, и она впервые не отвела взгляда, и теперь ей было не страшно – они остаются с Сашкой одни, а этот опасный человек будет за двумя гривами. "Смотри, смотри! Знаю, что в твоем взгляде, но только мне до этого дела нет!" – злорадно подумала она, и Степан первый отвел глаза.

Под конец палили из ружей, и Катя, хмурясь, затыкала уши. Прощанье получилось долгим и немного утомительным. Но вот небольшая поляна перед зимовьем опустела, рассеялся дым и запах пороха, отзвучало эхо голосов, выстрелов и лай собак, и двух оставшихся будто всосала в себя подступившая тишина тайги.

СТЕПАН

В то утро снегопад опять, как всегда, привалил входную дверь, и Сашка долго боролся с завалом и, конечно, напустил холоду. Катя лежала в одеяле, как в спальном мешке, даже носа не высовывая, и капризно ворчала на Сашку за то, что понапрасну дергал дверь туда-сюда, вместо того чтобы подналечь и разом сдвинуть снег. Он, наконец, отвоевал у сугроба достаточную щель, протиснулся в нее, захлопнул дверь, и теперь уже оттуда слышала Катя шорох деревянной лопаты да Сашкино подсвистывание. Надо было бы встать и затопить печь, пока он там расчищает тропу, точнее – туннель в снегу до навеса с дровами, откопает поленницу, отбросит снег от окон. На растопку дрова закладывались с вечера, да под нарами всегда пребывал в неприкосновенности аварийный запас смолевого сушняка, зажигающегося от спички.

Сегодня, после такого снегопада, Сашка обязательно пойдет проверять капканы, петли, ловушки, и не столько на предмет добычи, сколько из опасения потерять. Уйдет на весь день, значит, надо вставать, готовить солидный завтрак да на дорогу собрать сухим пайком… Но страшно высунуться из одеяла, кажется, холод в мгновение схватит тебя в колючие объятия и превратит в льдину. И Катя лежит, не шевелясь, вопреки необходимости, притом ничуть не боясь Сашкиного недовольства, потому что его просто не может быть – недовольства! Она еще не знает, как оно может выглядеть, она надеется никогда не узнать этого, она улыбается своим надеждам, она не принимает их всерьез. Впрочем, сейчас он войдет и скажет: "Катя, мне бы надо пораньше уйти". И она спрыгнет с нар и засуетится.

А если нет? Если взять да и не вставать. А сказать просто: "Мне сегодня вставать не хочется. Спать хочу! Холодно!" И не встать. Что будет? Скорее всего, ничего. Сашка согласится, сам затопит, сам сварит и приготовит себе в дорогу все, что нужно, да и ей подаст в постель. И, наверное, один такой случай останется без последствий. Но зачем он нужен, этот случай? Лучше приберечь право разового каприза на будущее.

И все же долежала, когда он вошел и сказал: "Лежишь, неженка! Холодно! Ну, лежи, лежи, я сам!"

Но она уже одевалась торопливо, не для него, правда, а от холода. Быстро уложила «времянку» на голове, подскочила к зеркальцу на полочке, нашла себя милой и через минуту уже суетилась у печки. Дел-то было всего только спичкой чиркнуть, – все заложено с вечера, кроме рулончика бересты в середину. Бересту Сашка с вечера не закладывал, боялся самовозгорания от жара вечерней топки.

Железная печурка добросовестно затрещала, заискрилась, пламя язычками запрыгало из-под кастрюли, оставляя на ее вчера лишь вычищенных боках хвостики сажи.

Тепло в зимовье имеет запах. Конечно, это запах горящей березы, или сосны, или кедра, но кто вникает в это? И всегда через некоторое время после разгорания печки Катя говорила вслух с радостью: "Ну, вот и теплом запахло!" Иногда, правда, этот запах граничил с духотой, и в городской квартире Катя наверняка бы начала хлопать форточками, жалуясь на сердце. Но здесь сердце почему-то не обращало внимания на духоту, но вовсю радовалось теплу. Особенно нравилось Кате, когда можно было снять с себя все шерстяное и в одном легком платьице и на босу ногу сидеть на нарах с книжкой или просто так, ничего не делая. Было что-то чудесное в том, что вот кругом тайга в снегу, мороз… а посередине крохотная черная точка – их избушка, и в этой избушке среди зимы сидит она в платьице без рукавов, будто в другом измерении или в колдовском круге уюта и тепла. А когда еще снаружи голос пурги, хоть этакое и нечасто, Катя чувствовала себя вообще как в сказке!

Первое время страшно было оставаться одной, когда Сашка уходил на охоту. Все мерещились шорохи и шуршание снега под окном. На улицу не высовывалась, бывало, весь день до его прихода. Но страх постепенно уступил уверенности, что все хорошо и плохо быть не может. И только когда Сашка задерживался по темноте, тогда дверь на крючке, и ружье (одно из двух Сашка оставлял) рядом на нарах, конечно заряженное, и слух напряжен до головной боли. Тут она ничего с собой поделать не могла. Ночь словно уменьшала толщину стен зимовья, если она сидела в темноте, если же зажигала лампу, то казалось, все, что есть в тайге враждебного и опасного, непременно должно сойтись на светлячки двух ее окошек, а когда окошки закрывала подушками, мерещились скребки по стеклу, будто кто-то стекло с улицы выставляет.

Насколько понятной и сочувственной казалась ей тайга днем, настолько враждебной становилась в сумерки и прямо-таки дышащей угрозой – ночью. Пытка страхом была для нее всякая случайная необходимость ночью выходить из зимовья, а выходить приходилось – жилье их далеко не со всеми удобствами! Но что ж, должны же были быть какие-то издержки ее, как она считала и уверена была, полосы счастья.

Утрами после снегопадов на прогнутых лапах кедров и сосен снег лежал красивыми белыми собаками, и казалось, свистни да крикни «фас», сорвутся они со своих лежанок и помчатся по тайге белой вьюгой и только ветки долго будут качаться обиженно и недоуменно.

По свежему снегу часто ходила она с Сашкой по тайге просто так, на прогулку. Широкие охотничьи обтянутые мехом лыжи-камусы не проваливались в снегу, мягко скользили вперед и совсем не скользили назад, если идти на подъем. Мех лосиных ног, обеспечивающий скольжение, он же и тормозил и сцеплялся прочно со снегом при обратном скате.

По первому снегу и по свежему снегу следы всякого зверя отчетливы и будто даже сохраняют тени своих хозяев. Сашкино толкование следов казалось Кате слишком уж утилитарным. Если он говорил, что, к примеру, соболь здесь шибко торопился, то ей этот след напоминал чей-то каллиграфический почерк, а беличьи тропки почему-то всегда рассказывали о суетливости… След колонка будто мячиком шероховатым поиграл кто-то. Глубокие, рваные следы изюбра вызывали жалость, думалось, что такому крупному, красивому зверю должно быть скучно и пустынно в зимней тайге. И вполне понимая Сашкин азарт при встрече со свежим следом изюбра (мяса на два месяца!), однако не разделяла его и никогда не желала Сашке удачи. То же самое было поначалу с куропатками. На ночь устраиваются эти шумливые птицы в снегу на полянках, а утром, почти с рассветом, Сашка не раз поднимал их в воздух, бесшумно подкравшись к такой полянке, и клал их выстрелами влет, иногда по две с выстрела. Когда первый раз она присутствовала при такой охоте, то как будто нечаянно попыталась раньше спугнуть спящих птиц и была искренне опечалена, когда Сашка все же подстрелил двух из трех взлетевших. Потом отказывалась ходить с ним на куропаток. Но скоро стала до отвращения приедаться тушенка, и запах пакетных супов отбивал аппетит, и потому не заметила даже, когда впервые обнаружилось в ней радостное волнение при виде пернатой добычи и когда вообще стала принимать, как свои, Сашкины удачи и неудачи, когда к обычному ожиданию его возвращения стало примешиваться ожидание и жажда охотничьего счастья. Она превращалась в жену охотника и, восхищенно поглаживая свежую соболиную шкурку, не только эстетическое удовольствие испытывала, но и видела в этой шкурке двухместное купе вагона «Люкс», и море, и фрукты, и тысячи других удовольствий, что будут сопровождать их во время будущего отпуска, о котором говорили они, правда, еще только однажды и не всерьез, но один раз поговорить не значит один раз подумать!

И когда Сашка возвращался с охоты с удачей больше обычного, то испытывала она примерно то же самое, что жена какого-нибудь кандидата наук при виде очередного, но щедрого гонорара за талантливую статью или своевременную идею.

Обнаружив в себе практицизм жены-потребительницы и имея привычку ковыряться в тайниках собственной души, Катя, конечно же, тот же час "свистала всех наверх" и начала выкорчевывать и клеймить проснувшиеся в ней столь низменные побуждения, но, как говорится, рука руку моет. И она установила посредством силлогизмов, что при всем том прискорбном, своих интересов, не связанных с интересами мужа и уже, тем более, противоречащих его интересам, она не имеет и своей радости не мыслит без радости его, и даже более того, именно его радости есть источник и условие ее счастья.

А удача на охоте – это, кроме всего прочего, прекрасное настроение Сашки, умопомрачительные ласки до утра, когда к утру кажется, что существуешь не в жизни, а в фантазии, и нет совсем пробуждения отрезвления, а только истома и восторг, переживаемый не сознанием, а каждой клеткой…

Раньше, даже в семнадцать, в шестнадцать не чувствовала она себя такой молодой, о своей способности любить не подозревала, будучи четыре года замужем…

Умом доподлинно знала – рано или поздно начнется проза, но надеялась, что поздно, и что на это «поздно» с избытком хватит впечатлений, что были до этого, и тогда проза будет похожа на белые стихи, которым она будет стараться придумывать рифмы…

Зима в этом году выдалась снежная. Так говорил Сашка. И верно! Вдоль тропинок от избушки выросли снежные валы в рост человека, а снег в отвалах так утрамбовался, что днем, когда Сашки не было, она вырывала поперечные тоннели в снегу, превращала их в лабиринты, ползала по ним на корточках, а когда Сашка не брал с собой Чапу, играла с ним в прятки. Иногда их, барахтающихся, заваливало обрушившимися сугробами, и они выкарабкивались с визгом – чей громче! – не разберешь! – отфыркивались, отряхивались, и Катиному хохоту вторил по тайге игривый лай Чапы. Бывало, что такую забаву устраивали втроем, и тогда Чапа вел себя как истый ревнивец, яростно оттаскивал Сашку, если он крепко наседал на Катю, когда она кричала: "Чапа, фас!", или носился с лаем вокруг Сашки, когда он закидывал Катю снежками.

Если вечером они читали книжку или слушали радио, Чапа неизменно сидел на дальнем конце нар, где для этого специально подворачивалась постель, и слушал не чтение или радио, а то, что положено было слушать ему по службе и по долгу – он слушал и сторожил ночную таежную тишину. Потом, разумеется, с нар он удалялся, и вид его при этом выражал одно "С вами тут, конечно, хорошо, но устал я прислушиваться и пора на свое место!"

Если бы кто-то посторонний спросил бы Катю, сколько их там живет, в зимовье, она не задумываясь ответила бы: «Трое».

Сашка уже затягивал на поясе патронташ, когда сначала как-то не по-обычному залаял на улице Чапа, а в ту же минуту с улицы послышалась возня и радостный визг нескольких собак. Катя, стоявшая ближе к двери, раскрыла ее, и в зимовье влетели вместе с Чапой Хук и Рекс. Чуть не сбив Катю с ног, они метались по избушке между нею и Сашкой, опрокидывая на пути все, что можно опрокинуть.

– Ребята идут! – радостно возвестил Сашка, выгоняя собак из зимовья. Он вышел, и Катя поспешила за ним, накинув на плечи телогрейку. Они стояли, отбиваясь от собак, и взволнованно смотрели поверх сугробов в ту сторону, откуда уже слышались голоса и скрип лыж. Скоро из-за деревьев показался сначала Моня, он сразу замахал руками, за ним след в след шли Филька со Степаном, они потрясали ружьями, а выкатившись на поляну, разрядили стволы, вызвав этим вопль собак и снегопад с ближайших деревьев. Рукопожатия и хлопанье по плечам сопровождались радостными восклицаниями, и суматошным топтанием, и толканием, и борьбой в обхват с подножками, и валяньем в снегу, и, словом, люди и собаки вели себя одинаково, сплетясь в один туманный клубок. Но вот из этого клубка вывернулись Сашка со Степаном и отошли в сторону. Катя, еще продолжая смеяться, вытряхивала снег из рукавов телогрейки, видела, как радостно схватил Сашка Степана за рукав, когда тот что-то сказал ему. Сашка даже в ладони хлопнул. Катя потянулась к ним, но ее опередил Моня, показал ей большой палец, таинственно подмигнул. И Филька уже рядом.

– Слышь чего! – Сашка кинулся к ней навстречу. – Михаила Ивановича брать будем!

Катя не поняла.

– Берлогу нашел Степка, понимаешь!

Сашка светился как ребенок. Катя растерялась, не зная, радоваться этому или тревожиться. Но уже всеобщий азарт передался и ей. Не представляя себе, как это все будет происходить, она лишь пыталась из общего настроения понять, есть ли основания для тревоги… Нет, оснований не было, и в этом случае, естественно, она внимательнее всего наблюдала за Степаном, и именно его хозяйская уверенность в себе, а не бесшабашность Сашки и хвастовство Фильки совершенно успокоили ее. Более того, она даже вполне искренно потребовала:

– Я тоже с вами!

Никто не удивился и не ужаснулся, а Сашка даже заявил, как бы спрашивая общего мнения:

– А что? А?

– Не дело, – спокойно сказал Степан, и все с ним согласились.

– Обед нам всем приготовишь, – примирительно сказал Сашка.

– Ладно уж! – согласилась она, не очень-то огорчившись отказом.

Она просыпалась или засыпала?.. Отчего так сдавлена грудь? И боль в голове? Перед глазами серый туман, и на глазах пелена. Может быть, она только что родилась и потому ничего не знает о себе? Нет… Она знает… что все забыла… и сейчас начнется воспоминание… "Не хочу!" – кричит она громко и рвется куда-то, но что-то держит ее… Что-то удерживает… И вот она уже слышит чей-то голос, и лицо перед ней чье-то, очень знакомое… Сейчас вспомнится и голос, и лицо… Она это знает и кричит: "Не хочу!" И бьется головой о что-то твердое, и волосы хлещут ее по лицу. "Не хочу!" еще раз и в последний кричит она, потому что пустота незнания вдруг разом заполнилась болью и отчаянием.

Моня по-прежнему крепко держит ее за руки, а Филька подложил ей под голову свою мокрую от снега шапку, и холод расстаявшего снега окончательно вносит ужасную ясность в сознание.

– Сашенька! – кричит она теперь, вырываясь из Мониных рук и бросаясь к нарам, около которых упала без сознания несколько минут назад.

– Не кричи! – грубо и властно обрывает ее Степан и отстраняет от нар.

– Как же это, Филька! – говорит она стонущим шепотом, обводя всех взглядом недоумения и, скорее, удивления, чем упрека.

– Два их там оказалось… – тихо отвечает Филька, не глядя на нее, одного уложили, а тут второй…

– Но почему Сашка?! Почему именно он?! А вы! Разбежались, да?!

Она подступает вплотную к Фильке и, кажется, вот-вот вцепится ему в лицо. Филька смотрит ей в глаза.

– Нет, мы не разбежались.

– Ну, хватит! – раздается у нее за спиной окрик Степана. Она мгновенно оборачивается.

– А ты чего командуешь! Ты чего! Там надо было командовать! Там! Понял! Ненавижу! Уходи отсюда! Уходи!

Обезумев, она хватает все, что попадается под руку – сначала Сашкин нож в ножнах, потом ремень и еще что-то, но каждый ее замах на Степана перехватывает то Филька, то Моня, и она в отчаянии хлещет их обоих по лицам и рукам, впадая в истерику, пока Филька, изловчившись, не обхватывает ее крепко и бесцеремонно. Досада, злость и боль словно растворяют ее энергию в апатию, и она, обессилев, охрипнув, повисает на Филькиных руках, захлебываясь беззвучными слезами.

Сашка не приходил в сознание. Смыв кровь с лица, голову ему перебинтова-ли, как могли. Но не эта сама по себе тяжелая рана приводила в ужас друзей, а сломанное ребро, проткнувшее кожу и высунувшееся страшно нелепым сучком сантиметра на три. Даже малейшее движение причиняло Сашке боль, потому нечего было и думать о том, чтобы попытаться вправить ребро, как предложил было сначала Филька. Кровотечение ослабло, но не прекратилось совсем и возобновля-лось с каждым движением тела. Сашка тяжело дышал ртом, и вздоху, как эхо, вторил глухой хрип в покалеченной груди.

Если бы сразу обнаружили эту рану, то скорее всего понесли бы Сашку не в зимовье, а на базу. Оттуда на пятнадцать километров ближе к тракту. Теперь же и думать нечего было тащить его до тракта. Общая растерянность никому не подсказывала разумного решения.

Но Степан опомнился раньше других.

– Лазуритка! – сказал он вдруг громко и в то же время будто самому себе.

– Лазуритка! – громко повторил Моня.

– Это мысль, – одобрительно подтвердил Филька.

– Что? – не поняв, спросила Катя.

Успокоившись немного, она сидела теперь рядом с Сашкой, держа его за руку, незаметным движением время от времени прослушивая пульс, неровный и тревожный.

– Что такое Лазуритка? – спросила она, стараясь скрыть вспыхнувшую слабым светлячком надежду.

Никто ей не ответил. Думали.

На четвертой гриве от Пихтача в сторону гольцов Хамар-Дабана геологи вели опытные разработки лазурита. Там у них был врач, был вертолет и рация. Летом туда была тропа, еле заметная, сто раз теряющаяся, но все же была… Зимой от нее не оставалось и следа. Если напрямую – километров двадцать пять, это если напрямую, как по воздуху… А тут три гривы – три тяжеленных подъема, четыре спуска по сугробам и бурелому… Под силу это было только Степану, и Моня с Филькой смотрели на него и, не смея ничего предложить, взглядами, однако, выбрасывали ему жребий.

Степан взглянул на часы, сказал вслух:

– Половина первого!

И снова все молчали, прикидывая, успеет ли он до полной темноты добраться к геологам.

– …Если налегке… – словно продолжая мысль, пробормотал Филька.

– Конечно налегке… – также ответил Степан, кусая губы, подергивая бородой.

Катя взволнованно переводила взгляд с одного на другого и больше ничего не спрашивала. Мужчины искали выход. Мужчины принимали решение, и она только желала, чтоб это решение – любое решение – скорей бы стало действием, потому что самое страшное – это бездействие, как приговор без помилования…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю