355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бородин » Бесиво » Текст книги (страница 3)
Бесиво
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:34

Текст книги "Бесиво"


Автор книги: Леонид Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

– А чего? И запросто! – отвечал Максимушка. Новым звучанием голоса его я был удивлен, обернулся и ахнул даже. Чифирок явно пошел ему на пользу. И ликом посветлел, а глаза засинели-заискрились, и головка этак набок с вызовом: дескать, не пальцем деланы – могем! И вялое телошевеление куда только девалось! Метнулся за пустой мольберт и на вытянутых руках извлек из тайника и торжественно представил шефу-повелителю новое свое творение. Я поспешил оказаться рядом…

Ну конечно же – мазня! Однако ж притом глаза будто прилипали к небрежно обрамленному клоку полотна… Ум ухмылялся, а глаза уму вторить не спешили. Без сомнения, мазня имела некую внутреннюю структуру, обеспеченную сочетанием цветов…

– Вот то, что я вам говорил, – Черпаков взял меня за локоть, – зелень, как бы заплывающая в фиолет, а красное – в чернь… В природе такого нет, природе такие сочетания противоестественны, а главное, заметьте, ни следа деланья, а так, будто мимо проходил и махнул туда-сюда, чистый экспромт, что в наши экспромтные времена ценится весьма. А вот и моя подсказка, видите, именно так, кривыми небрежными штрихами, будто между делом, на подсознании – полускелет храмового купола, не сразу и заметишь, и так и должно быть! Так! Представляете, сколько материала для мудрых суждений наших полусумасшедших искусствоведов, особенно женского полу. Их хлебом не корми, дай загадки творчества поразгадывать да поперетолковывать так и этак… Стоп! А это что! Ма-кси-и-мушка! Это что такое? Это что за фортель?! А?!

В левом углу, в глубине светло-зеленого, – темно-зеленые очертания… Не подскажи – не заметил бы. Но зорок глаз шефа-вдохновителя. Если приглядеться, не что иное, как женская промежность, правда, весьма скромно и робко…

– Что это? – сурово вопрошал Черпаков, пальцами вцепившись в плечо Максимушки. – Это что за банальность?! Да знаешь ли ты, убогий, что сегодня девяносто процентов всех мазил твоего толка двинуты на сексе. Первый сигнал первой сигнальной системы!

– Да так как-то, – смущенно оправдывался Максимушка, – нечаянно получилось… Щас замажу…

– Стоп! Я тебе замажу!

Черпаков правой рукой взял себя за подбородок, застыл в задумчивости, однако же не отпуская левой рукой плеча мазилы.

– Знаете, – это уже мне, – у позднего Пикассо есть рисунок. Задница наклоненной женщины. Но подписано не «Задница». Подписано: «Женщина». По идее, всякие там феминистки могли бы и возмутиться, но ведь не возмущаются, а мочатся в колготки от восторга. И то, что классик к концу жизни слегка шизанулся на известной теме и по известной причине, – это им нипочем… Классику все можно. А молодому гению? Как думаете?

– Если честно, никак.

– Понял. Беру на себя. Оставляем. Первая дуреха, которая обнаружит, объявит эксклюзив на толкование, а там, глядишь, и толковище… Оставляем! Я ведь, – это опять мне, – за эти годы стал отменным знатоком всей мировой живописной халтуры. Знаю всех придурков поименно. Причем не только кто как мажет, но и, – а это главное, – кто сколько стоит. А бухгалтерия в этом деле, я вам скажу, презабавная, непредсказуемая. Короче – хобби! Это вам не уклейку подсекать в час по штучке.

– Ну почему же обязательно уклейку, я больше по карасям да карпам…

Но Черпаков уже меня не слушал.

– Значит, так, Максимушка. Срочно штампуешь с десяток вариантов, недельку, думаю, тебе хватит. И сохрани тебя Бог от повторов. Сделаешь все в масть, как положено, через неделю разговляемся, прикрываем пост, объявляем тебя народу, и гуляй душа. Второе явление Максима Простакова – мне кайф, тебе – разгул и разврат. С Танюхой твоей, кстати, третьего дня общался по телефону. Обещал, что скоро, вот-вот… Как гипсы снимут, так я ее к тебе запущу. Просьбы по быту есть?

– Есть просьбы! – вдруг зло отвечал Максимушка. – Уберите от меня этого держиморду!

И чуть ли не прямо в глаз ткнул Андрюхе. Тот аж отшатнулся.

– Во сучонок неблагодарный! – возмутился Андрюха. – Я ему только что ширинку не застегиваю…

– А нет у меня ширинки! На вот! Нету! Шаровары хохляцкие. С самого Киева подарок! Хохлы вообще стоя не с…! У их такой национальный обычай, понял!

– Цыц! – гаркнул Черпаков не очень-то грозно. – Разорались тут! Во-первых, ты, Андрюха, запомни: Максимушка не сучонок, а народный талант, и ты с этого таланта свои бабки имеешь. А плюс с моими немалые по нынешним временам.

«Олигарх» нежно и хищно приобнял Максимушку.

– А ты, простакиша хренова, брось капризничать. Если ты мне надоешь раньше времени, отпущу на вольные хлеба. Тогда и посмотрим, сколько ты на плаву продержишься. Так есть вопросы?

– Таньку пришлите. Я на ей жениться буду.

– Ишь ты! Серьезная заявка… Это стоит обмозговать. Народный самородок и эстрадная крикунья… В этом что-то есть! Обещаю в ближайшее время… Короче – записал, думаю. Подождешь самую малость? А? Подождешь!

Снова обнял парня.

– Я ж тебя люблю, дурила ты этакий. Только знаешь, как в ненародной песне поется? «У любви, как у пташки, крылья…» Так что ты мою любовь цени, а я, как стоящую цену тебе оформлю, конечно же, отпущу. Не век же тебе у меня за пазухой. Короче, терпи, казак, атаманом будешь, тем более что шаровары уже при тебе!

И вдруг расхохотался-расхихикался.

– Слушайте, братцы! Тут вот час назад редактор наш бумажку мне показывал, по почте пришла без подписи. Отзыв на наше дело с Максимушкой. Это, значит, так:

 
Черпанул Черпаков Простакова
Из деревни-села Мудаково.
Ни Париж, ни Берлин, ни Москова
Мудака не видали такого!
 

– Во козлы поганые! – всерьез обиделся Максимушка.

Зато Андрюха злорадно хихикал в рукав и злобно оплывшими глазенками зыркал.

– Подозреваю, – протирая слезинку смеха, комментировал Черпаков, – что сей поэтический опус – дело корявых мозгов и пальцев нашего отставного коммуняки Лытова Федора Кондратьича, которого никакая кондрашка не берет потому, что шибко борьбой со мной занят. И нехай себе живет, сколько борьба позволит! Я за демократию. И демократия, похоже, за меня.

3. Жизнь

Дом семьи Рудакиных вовсе не всегда был крайним в деревне Шипулино. Оставшиеся старожилы говорят, что помнят, по крайней мере, еще два дома дальше по невысокому, покатому косогорчику, и фамилии тех семей тоже помнят. Но вообще, говорят, когда-то здесь чуть ли не середина деревни была, но в какие времена было такое, не помнит никто. Знать, издыхание деревни началось давно, хотя ничего, что для жизни деревни необходимо, за те же годы не уменьшилось. Скорее, наоборот. Река-речушка поменяла русло и прибавила луга, и земель вокруг видимо-невидимо. То есть сами земли видимы, а на них, кроме дурнотравья, ничего доброго. Сперва куставьем, а потом и мелколесьем поросли бы, как это обычно бывает. Но время от времени откуда-то поступали приказы, и тогда, опять же откуда ни возьмись, – вся деревня удивлялась, откуда взялись, – появлялись трактора и вспахивали все до самых косогорных горизонтов. Затем завозились горы каких-то удобрений, но так и оставались горами, пока их частично не растаскивали, а дожди да половодья не размывали в ложбины и низины.

Старожилы помнили семью Рудакиных, когда это была еще семья. Семья была дурная, по крайней мере, с момента памяти о ней. Семья, как и рыба, гниет с головы. Так вот, Мишка Рудакин зачудил сразу, как с войны пришел. И в правлении посидел, и в бригадирах побывал, но только тошно было ему с первых дней среди глупости деревенской, потому что на войне, а особенно после войны – год в проклятой Германии, в небольшом неразбомбленном городке порядок наводил – насмотрелся он таких разностей жизни, что от одного погляду на нищету да суету шипулинскую душу блевотиной выворачивало. Так и кричал в правлении, когда особенно поддавши бывал, так и кричал в председателеву рожу: «Это жись? Это не жись! Ты ж даже до Польши не дошел! А спроси, кто за Польшей побывал, любой скажет, как жить можно. Если с разумом…»

С первого фортеля упекли бы Мишку Рудакина куда следует за враждебность настроения, но ведь мужик, ни разу не раненный и к крестьянскому делу приспособленный, и, как мужику положено, только пришел, тут же и детей начал делать одного за другим – год через год два парня. А девка, еще довоенная, уже на ферме вместе с матерью наравне… В общем, долго возились с Мишкой Рудакиным всякие местные начальники. Еще потому, что по всякому личному делу угодить умел и имел чем. Напривез он из Германии некрестьянского добра уйму. Специально машину гоняли на станцию за сто верст, чтоб добро доставить. Один аккордеон подарил председательскому сыну, к музыке способному, и не зря подарил – стал сын музыкантом, когда Мишки Рудакина уже в живых не было, а деревня еще была, клуб свой имела и даже почту, приезжал, три часа шипулинцы слушали разную музыку и даже Мишку покойного добром поминали.

Парторгу колхозному вообще дивную вещь подарил: такую посудину, в которой горячий чай не стынет, хоть целые сутки его там держи. Называлась эта штука по-иностранному – термосом. Мишка хвалился, что выменял его у американца. А парторг-то – рыбак заядлый, подарок в самую точку. А всяких губных гармошек, коротких и подлиннее, с десяток раздарил кому попало. А какие отрезы крепдешинов, и креп-жоржетов, и шевиотов в сундуке держал на посмотр да на показ, бабы только ахали. Но недолго ахали. Как запоем поболел Рудакин, все спустил по дешевке, и лишь девке своей, Галинке, кое-что пошить успела жена рудакинская, сама всю жизнь проходившая почитай в отрепье, потому что шибко работящая была. С первых дней, как еще до войны выскочила радостно за балагура колхозного, сразу в домашнюю работу впряглась под командой свекрови и после свекрови, когда та померла от грыжи, весь дом рудакинский на себе тянула. И в колхозе, само собой… Уже до войны они были разные. Надька, жена Мишкина, трудяга-работяга, а он больше придумщик да балагур. На войну уходил с первыми призывами, уходил, как на праздник, за наградами да за славой, да с надеждой, что через месяц-другой, фашистов разгромив, паспортишко в руки и ноги в руки – да в город какой-нибудь, где жизни больше. А вернулся через шесть лет, не по воле вернулся. Когда б всем по воле, кто б колхозы подымал… Деревня, хотя войны и не знала, но обхудилась вконец. Недельку потряс медальками на груди Михаил Рудакин, а дальше, будь добр, впрягайся без просвету…

Первыми начали невзлюблять Мишку колхозные вдовушки и девки-перестарки. Он, этот чудила, любовные дела исключительно со своей костлявой Надькой имел, а всем прочим, кого бабья тоска до болезней доводила, одни подмигивания да намеки неприличные, а дела – никакого. Потом начальству надоел со всякими бесполезными придумками. У начальников тогда еще не было ни машин, ни мотоциклов, так уговорил купить рысака и коляску на мягком резиновом ходу, а сам как бы извозчиком. Ухнули добро на рысака, а он побегал по колхозным дорогам колдобинным, да и поломал ноги, а как списывать?

Мужиков деревенских, целых и калеченых, тоже на всякие глупости подбивал. Уговорил речку их, мелководную и чернодонную, что протекала наискось деревни и утекала в другую речку, что чуть больше, перегородить в узком месте, с дальних озерец карасевых мальков натаскать, вот тебе и своя рыба в деревне. В воскресные дни да по вечерам сооружали мужики, да и бабы тоже, дамбу из земли и глины, и соорудили, но пустячка не учли, что в том самом месте сток с фермы. По весне особенно стекало дерьмо коровье в речку, разбавлялось само по себе течением, и ничего, скупнуться можно, и даже пескари водились, иные ладошки покрупней. А как перегородили, первой же весной, еще до всяких мальков, такой вонятиной поперло на деревню, с подветру, значит, что какие там мальки, если даже утки только крякали противно, а в это озерце вонючее не лезли. И когда разобрали и воду вроде бы спустили, дерьмо осело по берегам да на дне и все лето смердило.

Кажется, после того сдвинулся в запой Мишка Рудакин и в рабоче-человечье обличье так и не возвратился. По похмелью перевернулся с трактором и шею себе сломал смертельно.

Надька, жена его, неделю ревьем ревела, работала и ревела, и ничья жалость в пользу не шла, пока сама не успокоилась и на парней-безотцовщину душу не направила.

Рудакинские сыновья еще с мальцовского возрасту уже разнились постороннему глазу. Старший, Андрей, тот, без спору, в мать пошел. И работящий, и ко всякому крестьянскому делу сообразительный, к дому заботливый. Как Галинка-сестра замуж вышла в деревню, что через деревню, почти рядом с районом, так стал Андрей первым помощником матери, которая по смерти мужа тощала с каждым годом, но вкалывала, как и прежде, без передыху.

Младший, Санек, Сашок и просто Саня, тот не иначе, как весь с отца скинулся. В школе – в деревне в ту пору еще школа была четырехкласска – учился лучше брата и ни в одном классе по два года не просиживал в отличие от Андрея, за что и имел поблажку от матери по домашним делам. Но проказничать начал, как только путем говорить научился. Дома проказничал с разными прикидонами. С теми же курами. Их было с десяток да петух-красавец. Какая задача была? Прежде чем в школу убегать, Андрей по корове ответственный – в стадо отогнать. А Санек? Ему надо кур общупать. Какая с яйцом, ту в курятнике оставить, какая – без, та гуляет. Общупать – это курицу под мышку хвостом вперед, палец засунуть, откуда яйцо вылупляется, если яйцо есть, палец не ошибется. Однажды решил придурнуть, сделал вид, что по ошибке, и петуха прощупал, засунул ему палец в задницу, да так глубоко, что сперва петух перья начал терять, на кур только вскакивал без всякой пользы, а потом совсем зачах, пришлось рубить голову и в суп. Конечно, соседский петух соседей в обиде не оставил, только чужой – он и есть чужой. Пока нового цыпленком взяли, пока дорос до своей работы – одни потери.

Или корове в сено белены поднакидал, посмотреть, что будет. С человеком известно что. Иной пацан нажрется опять же для интересу и сперва вроде человек человеком, только щурится все время, будто вшей высматривает, потом, значит, вши ему и вправду чудятся, начинает со всех снимать и ногтями давить. Если мало выжрал, на том дело и кончается, но если пережрал, так диковать начинает, только хватай да связывай. Молоком отпаивали. Как отпаивали, не помнит, но гордится. Еще бы! Лишнего молока ни у кого. Лишнее в сметану, потом на масло, а масло – на сдачу государству. Попробуй не сдай что положено! А тут – отпаивали!

Но эта мода быстро прошла. Отцы и матери, кто без отцов, приемчик такой придумали: прежде чем отпаивать, «беленному» секли ремнем задницу до кровяных полос, а потом уже за молоко… Тут шибко не погордишься.

А корова? Корова не человек, она умная, в ней ум весь как есть на жизнь настроенный, а не на всякие фокусы, – жевнула пару раз да выплюнула. Мать в сене белену нашла, Саньку пытала, в стайку накидал или на сеновал. Санька признался, что только в стайку. Собрали, сожгли.

Еще вот ведь какое диво. Рудакин-отец песни любил распевать и по пьянке, и по трезвости. Но вместо голоса перла у него изо рта сплошная хрипота, чувства на песню не имел, и когда в компании, все его упрашивали, чтоб лад не портил. Зато у Рудакиной-матери голосок был суще ангельский, только пела она очень редко, а когда муж помер, никто не помнит, чтобы пела даже в застолье. Так вот, по природной причуде, весь в отца вылупившись, Санька только голосок ее и поимел в наследство. И что? На пользу?

Отец разные песни пел, в том числе и хорошие тоже. Санька же, ну ведь совсем шкет был, а запомнил от отца одни гадости. Залезет, случалось, на крышу, это когда матери дома нет, и на всю деревню мамкиным голоском такую вот похабень:

 
На позицию девушка,
А с позиции – мать.
На позицию честная,
А с позиции б…
 

Кто из соседей пристыдит, он хохочет только. Но тоже нарвался однажды. Пололи картошку, мать в одном конце огорода, мальчишки с другого конца ряды вели. Санька возьми да и запой:

 
Ты меня ждешь, а сама с офицером живешь…
 

Тут мать, будто сама белены объелась, глаза вширь, руки с пальцами врастопырь вперед, налетела, как коршун, и давай лупцевать любимца своего почем зазря. Ни до, ни после пальцем ни одного не трогала, а тут Андрейке вмешаться пришлось, за подол потянул, на землю, на ботву картофельную опрокинул. Потом оба утешать замучились, выла страшно, без слез…

Но, пожалуй, неправда, не один только голос унаследовал Санек от матери. С общего женского погляду, Рудакин-отец лицом был так себе, все крупно, будто одно другому мешало, ноги к тому же коротковаты и кривоваты. Хвастался, что из казаков бывших…

И тут опять природная причудь. Андрейка, что характером да повадками, да трудолюбием – весь в мать, лицом и фигуркой – отец родимый. Зато Санек – черты лица тоньше, и постройней, и мастью… Отец и мать – оба русовласые, да с разницей. Санек материнскую разницу поимел. Девчонкам нравился. А уж они ему! Со второго класса под подолы шарился, и по рукам получал, и по носу, но обиды по себе не оставлял, прощали. Потому что был еще и добрым. Кусочек хлебушка в тряпочке, чтоб на перемене съесть, – хочешь? На. Запросто отдавал. Игрушки какие – на, поиграй. Поломал? Ну так, для порядку – слегка по шее.

Андрейку же все считали жмотом. Он таким и был, бережливым, рассудительным, если что нес, то только домой, а никак не из дому. Девчонки в школе его не любили, мальчишки только уважали, потому что если дрался, то до полного уморения. Впрочем, по-одному братья дрались редко. А редко дрались, потому что вдвоем что троих, что четверых побить могли, – к ним не нарывались на драку. Разве что чужие, пришлые.

Скоро Санька обогнал Андрейку по классам, который остался на второй год в четвертом, и по тогдашнему закону о всеобщем семилетнем был определен в интернат в районном центре, куда Санька по сентябрю с радостью умчался на «ЗИСе», прихватив с собой один из двух привезенных отцом с Германии аккордеонов.

С этих дней Андрейка все больше и больше начал чувствовать себя хозяином дома и всего домашнего хозяйства. По мелким домашним делам заменял мать охотно, от школы отлынивал по всякому поводу, и мать не знала, радоваться ей, что сынок такой домашний, или плакать, что неучем останется. Так вот и жила, радовалась и плакала. Но радовалась больше, потому что хоть и не на каждый воскресный день, но приезжал-таки Санек, школьными успехами хвастался, иногда и аккордеон прихватывал и новую разученную песню играл, соседи слушать приходили, нахваливали. Андрейке тоже нравилось, как братан справляется с такой громадной гармошкой, но не завидовал ничуть, потому что знал: завтра брат умотает к себе в район и он снова останется сам по себе хозяином…

Однако ж, как ни придурялся Андрейка в школе, на третий год оставлять его в четвертом классе учителя никак не хотели и выперли-таки, всучив свидетельство со сплошными трояками.

Три несчастных года провел он в районном интернате. В районе со школьными делами строже. В пятом классе пару лет отсидел. В шестом вообще начал косить на тупость. Сперва опять оставили на второй год. Но потом, чтоб лицу школы не вредить, комиссию придумали на дурака проверять. Тут им Андрейка – всей душой в помощь. Забраковали-таки. Бумагу какую-то сочинили, что, мол, хватит на такого тупаря государственные деньги тратить. Оказалось, к великой радости Андрейки, что по бумаге ему и в армию можно не идти. Это он, правда, позднее оценил. Теперь же, переждав немного по возрасту, подался на курсы трактористов.

Мать к тому времени вконец истощалась, с фермы ушла, работала на подсобках и лишь огород держала в исправности да живность всякую выкармливала, чтоб сыновьям было что подкидывать на их постоянную недоедалку, – не баловали жратвой в интернатах по тем временам.

В последнюю зиму трактористской учебы Андрейки сгорел крайний дом в деревне Шипулино. Прежний крайний сгорел двумя годами раньше. Теперь крайним стал рудакинский дом, и, вернувшись домой, Андрейка, теперь уже и не Андрейка, а Андрюха, крепкий, мускулистый парень, ни в какие дурные приметы не верящий, наоборот, оценил новое положение их дома-хозяйства как выгоду, какую надо только использовать с толком. Перво-наперво разобрал по кирпичикам русскую печь погорельцев и цельные кирпичи штабельком уложил на задах от лишнего взгляду. Заплот, что разграничивал огороды недавних соседей, передвинул вплотную к пожарищу, прихватив таким образом пять-шесть соток. Другие времена наступили, никому уже не было дела до лишних соток. Колхоз укрупнялся, деревня худела хозяевами и уже приняла первых дикарей-дачников аж из самой области, что за полтораста верст. Дома отдавались считай что задарма со всем хозяйством. На центральной усадьбе колхоза коровий комплекс придумали, и местная ферма опустела, и хотя ее тут же с пользой растащили, урон для деревни был ощутим. Корма-то откуда брались? Коров начали продавать, потому что не всякая семья могла накоситься на зиму, хотя трав добрых вокруг – коси не хочу. В общем, деревня хирела, а крайний дом рудакинский Андрюхиными руками, уже и без материнских рук, почитай, точно соком наливался, обрастая пристройками да огородом ширясь во все стороны. Колесный трактор с прицепушкой, на котором Андрюха работал на колхоз, при доме. Утром умчался, работу переделал колхозную без всяких перекуров и пораньше – домой, на главную свою работу, а ее сколько ни делай – не переделаешь. Баню заново отстроил, все подсобки, что по каждой весне кособочились в разные стороны, на кирпичный фундамент поставил, о пристройке подумывал, потому что высмотрел вроде бы подходящую девку для жизни, а для беготни по чужим шибко много времени требовалось.

Когда брат Санька, окончив десятилетку, объявился, не только дома не узнал, но и на братана дивился, причудно шевеля матушкиными бровями. Его мысль про женитьбу обхохотал, конечно, но голосом по отношению к брату поменялся – не мог не зауважать за работяшность и серьезность ко всему домашнему. Самому же Саньке Андрюхино хозяйство побоку. Нацелился в геологический институт, чтоб по свету бродить и всякую неизвестность собственными глазами видеть. И поступил ведь! И пропал из виду, лишь открытку, не письмо даже, картонку с картинкой и со словами благодарности присылал регулярно после каждой посылки, отправленной братом на адрес общежития.

Стала зато сестренка старшая, с двумя детьми уже, наведываться в дом родимый, с матерью обоплакаться-пошептаться. К Андрюхе ластилась. Восхищалась и только вздыхала странно, муженька своего поминая при случае. Пил. Обычное дело.

Когда после школы в деревне и почту закрыли, сестренка как раз и стала почтальоном. Два раза в неделю на велосипеде прикатывала, разносила газеты да редкие письмишки, дома отсиживалась, и потемну уже назад, в свою деревню, а это немало – семь километров, если тропой напрямик буераками, минуя ближнюю деревню.

Потом много годов прошло. Андрюха женился, и жену угадал правильно. Домашняя. Девку и сына родила. Мать померла. Тихо, как жила. Занедужила – то болит и это болит, да не шибко. Привозил Андрюха врача, тот всяких лекарств навыписывал. Пила. Как-то к вечеру вдруг расстоналась, расстоналась, Андрюха загоношился, хотел трактор завести, отговорила, рядом попросила посидеть да помолчать. Сидели. Андрюха – с одной стороны, жена – с другой. Вдруг глаза ее раскрылись, будто по-особому, будто для жизни по новой, да только как потекли из этих глаз слезы, прямо ручейками по лицу. Лицо спокойное, вроде светлое даже, а слезы текут и текут. «Ты чо, мам? Ты чо?» – взвопил Андрюха. А ничо. Померла.

Разрезать мать Андрюха не дал. Да не шибко и хотели. Похоронили по-хорошему, деревней. Кто остался.

То по ранней весне случилось. А по поздней весне объявился Санька. В одном только и каялся, что мать не хоронил. А что с последнего институтского курса выгнали за хулиганскую драку, это ему плевать. Все равно почти геолог. Уже и в партию геологическую записался куда-то к чертям на кулички.

Съездили в район, и Андрюха по-честному половину с книжки снял и всучил брату. Тот брать не хотел, стыдился, но взял. И все. Исчез. Как пропал.

Потом опять были годы обыкновенной жизни, хотя обыкновенность жизни тоже бывает разная. Деревню Шипулино, словно крадучись, обступали леса. Леса знали, кому они были нужны. Они нужны были чужим людям, которые поселялись в домах бывших шипулинцев, поселялись, чтобы не жить всерьез, а только поживать с весны до осени, и за зиму глазом отвыкнув, по весне приезжали на машинах и радовались, потому что им только и дано было заметить, что, положим, тот вон косогорчик, когда дом покупали, пуст был и гол, а теперь – глянь!

Правда, леса, которым радовались дачниковы глаза, – дрянные были леса: ольха да орешник, береза – редкость, хвои вообще ни ствола. И грибы в этом лесу – одни полупоганки. А дачникам – им что, им не грибы нужны, а собирание грибов, и едят полупоганки не по вкусу, а из принципа. Но если по-доброму, то дачник дачнику рознь. Иные вроде бы и на отдых приезжают, а вкалывают на своих сотках с утра до темноты, парники напридумывали и понастроили, у местных огурцы только завязь пустили, а дачник иной сидит на крылечке и знай похрустывает…

Андрюха Рудакин не гордец какой-нибудь. В чем уверен, по-своему делает, но к чужим придумкам впригляд. Отгрохал теплицу под стеклом и с подтопкой. Помидоров кучный сорт, тот, что рассаду высаживают не прямо, а внаклон, освоил, и когда «Иж»-«каблучок» купил, на малые местные рынки, а то и в район – нате вам помидорчики свеженькие, когда везде прошлогодние – мятые и полугнилые. Картошка-скороспелка, клубника – особый сорт, огурцы разных сортов – и в салат, и в маринад…

Власть к тому времени властвовать все уставала и уставала. Прежнего контролю, что против достатка, уже не было, да и с любым контролем по-хорошему договориться можно – знай себе хозяйствуй. А люди из деревень уходили и уходили. Иные в пьянь, как в омут. Иные, детей отпустив, хирели, старились не по годам, хозяйство – вразвал… Глядишь, уже и дом заколочен. А по весне в нем уже дачник шуршит, машина блестящая перед домом, а из машины на всю тишину деревенскую барабаны да визг нерусский. Благо, дом рудакинский с самого краю – едва только «бум-бум» доносится.

Андрюху в деревне не любят, но уважают. Не любят за жадность к хозяйству и вообще за жадность. Бруска, положим, косу подточить и не проси. Не даст, потому что, дескать, сам должон иметь… А уважают… Опять же за ту же самую жадность к хозяйству, но еще и за трактор. Кому чего вспахать, отвезти, привезти – ради бога, выкладывай, сколь положено, и получай услугу. Планы у Андрюхи – аж дух захватывает. Андрюхин дух, конечно. Жена, хоть и домашняя, и дом держит, как положено, с годами характером портиться стала, особенно когда детей в район в интернат отправили. Иной раз изворчится вся, что и телевизор толком не посмотришь, и к родным не съездишь, как захочется, и вообще «жись будто мимо»… Это Галинка-сестра вредит. Почти старая, уже сутулая вся, а по-прежнему почтальонит, только теперь не на велосипеде по дохлым деревням раскатывает, а на мопеде. Приедет, усядутся где-нибудь особняком, в теплице чаще всего, и час-другой молотят о чем-то. Жена потом до ночи, губы поджав, ходит и только буркает, если муж чего спросит. А в кровати сразу мордой к будильнику и не дотронься – дернется задом и отодвинется.

Знать бы заранее, что как раз с нее, сестры Галинки, вообще вся жизнь переломается… Да не дано…

Возможно, из-за этих самых жениных капризов – хлопнуть дверью да уйти куда-то – сошелся-подружился Андрюха с дачником-соседом, что напротив наискось у первого деревенского колодца. Сергей Иваныч, по возрасту почти и не старше, но рассудительный не по годам, обо всем говорит толково и со смыслом. А к Андрюхиному трудовому усердию – с почтением, хотя сам и вся семья его свое деревенское житье понимать хотят только как отдых и если копошатся на грядках и недоразумения всякие выращивают за лето, то только для получения разнообразия в жизни. Две дочки-выпендрючки по деревне царевнами ходят и голыми пупками сверкают…

Чаще всего чего ради переходил дорогу Андрюха и шел к соседу? Да чтоб так, будто за разговором, пожалиться на жизнь, не вообще на жизнь, конечно, а на конкретности некоторые. На жену – нет, это позор. А вот на земляков, что смотрят косо и говорят меж собой, что, мол, обжадился вконец Андрей Рудакин, зимой снега не выпросишь. А на хрена ж тебе, спрашивается, снег зимой от соседа, когда свой с крыши скинуть лень? И вообще…

Сергей Иванович в районе бухгалтером в каком-то КООПе, а по совместительству и по уважению еще и в судейских делах на должности. Он всякую заботу с корня рассматривает.

– Тут, понимаешь, Андрюша, не с «вообще» начинать надо, а с частности. Но с главной! Смысл крестьянского труда… Понимаешь, нет его. Потеряли. А смысл – он ведь не в том, чтобы просто выжить или нажить. Крестьянин, он раньше даже и рабом будучи, а все равно высоко понимал себя. Не умом понимал, ум – что крыса, знай дыры прогрызает, где не надо. Вот мне в детстве бабка моя сказочку одну читала в стихах, стихи, как песенка, запоминались легко. Дак там такие строки были… Начало не помню… Значит, та-та-та…

 
…не на небе, на земле
Жил старик в одном селе.
У крестьянина три сына…
 

Та-та-та… Не важно… А, вот:

 
Братья сеяли пшеницу
И возили в град-столицу.
Знать, столица та была
Недалече от села.
 

Это ж потрясающе! Ты что-нибудь понял? Ничего ты не понял. Разъясняю! Не село недалеко от столицы, а столица недалеко от села. Опять не понял? Ну как же тебе втолковать… По крестьянскому пониманию – не село при столице, а столица – при селе. Это к вопросу, что первично в крестьянском сознании. Если спросить, то есть по уму, то, конечно, столица – там царь-батюшка, что всех главнее, и тэ дэ… А вот если как бы помимо ума, а машинально, тут-то и самая тонкость: «Знать, столица та была недалече от села»!

Ну, то есть имел к себе крестьянин уважение, хотя и не понимал его. И в том было его особое счастье и источник трудолюбия. Конечно, не все так просто… И всякие салтычихи бывали, и колхозы – по четыреста грамм зерна на трудодень. Но крестьянин был при Земле с большой буквы, значит, и сам… Ну как вроде бы гегемон… Не понимаешь? Слышал, ты и семилетку не закончил? Да нет, я не в укор. Какие-то знания, конечно, школа тебе бы дала, а ума едва ли прибавила. Ум – от природы. И он у тебя, Андрюша, в наличии. Сказал бы даже – в соответствии. И если земляки тебя не понимают, это потому, что их ум уже не в соответствии, так сказать, с окружающей средой. Умом они все уже не здесь, а в городах. А там, братец, совсем другая диалектика жизни. Хуже? Не скажу. Другая. Рыбе лучше в воде, а птице – в воздухе. А представь, что какой-нибудь карась воробью или вороне запозавидовал. Прочие караси ему – что? Да одно раздражение. Во тупые, дескать, им бы все с утра до ночи по водорослям шарахаться. А птичка – раз! – в небо и какнула с высоты на кого хошь! А то, что у птички своих забот по самый клюв, то завидливому карасю не просечь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю