Текст книги "Бесиво"
Автор книги: Леонид Бородин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
А теперь восстановим-ка ситуацию в ее, так сказать, акцентном смысле. В некоем помещении некоего учреждения находятся четыре русских человека. Будь хоть один из четырех «инородцем», все акценты мгновенно стусовались бы в простейшую и примитивную схему.
Вот он, Федор Кондратьевич, борец за правду-матку, по-народному крупнопороден, крупнолиц, крупнорук… Скульптор-передвижник так бы и запечатлел его стоящим у окна со вскинутой к потолку ручищей, с росплеском благородного гнева в очах.
Напротив него, Федора Кондратьевича, его персональный контрапунктик, скульптурно явно проигрывающий, фигурно посредственный, политически сладкогласый, идеально вписанный во всю социально-общественную ситуацию, – отсюда и сладкогласие, от вписанности, от нее же и беззлобие в карих глазках, но сплошное снисхождение к обреченному на вымирание антропо-уникуму. Он настолько силен соответствием эпохе, что готов почти по-христиански любить своего безопасного врага, готов помочь продлиться ему в его физическом существовании ради ощущения полноты бытия.
На второй, чуть утемненный план художник-передвижник поместил бы «главного», схематично записав его квадратную фигуру в квадратный стол, где передние ножки стола воспринимались бы как завершающий фрагмент самой фигуры. Но лицо высветлено, а на лице тревожно-рабочее бдение без малейшей тени личной корысти, но только одна забота: консенсус! Нет, это не синоним согласия, договоренности или, положим, перемирия. Консенсусов до перестройки не существовало. И даже знаменитое народное: ты мне – я тебе, это тоже еще не консенсус. Консенсус, если хотите, – это обоюдовыгодный сговор со взаимоприемлемой подлянкой обеих сторон. Пример: ты мне – тухлый товар, я тебе – фальшивые деньги. Консенсусно делаем вид, что ни фальши, ни тухлости не видим. Главное – и то и другое быстро запустить в оборот, то есть сбыть с рук. Что в экономике, что в политике – суть одна, потому что консенсус – он и в Африке консенсус.
Итак, на первом плане передвижнического полотна на фоне окна в мир Божий – правдолюбец со вздернутой к запотолочным небесам рукой, напротив него – лукаволикий герой нашего времени – пассионарий экономики; на втором плане… кто? Рискнул бы сказать – фарисей в хорошем смысле слова (если таковой допустим), этакий компромиссант… И не станем кривиться, потому что, возможно благодаря присутствию именно такого типажа на всех ступенях соцлестницы, мы все еще никак не можем решиться начать рвать пасти друг другу.
Ну и, наконец, на дальнем плане – хотел бы, чтоб на самом дальнем, в этаком полуштрихе – я собственной персоной. Желательно в роли наблюдателя-соглядатая. Только художник-реалист с моим пожеланием посчитался бы едва и наверняка наделил бы меня чертами пресловутого Пилата, не забывающего всякий раз добросовестно отмывать руки и щедро пользовать дезодорант для прочих частей грешного тела. Душу, как опять же известно, дезодорант не берет.
Мне роль Пилата обидна, я о себе лучшего мнения, потому у всей взаимно честной компании прошу прощения, дескать, проблемы ваши мне не по уму, а по уму всего лишь пару пустяшных вопросов Сергею Ивановичу задать, причем после решения вопросов непустяшных, в коих я, жалкий писака, ничегошеньки не смыслю, но лишь без пользы отсвечиваю в стекольной раме полотна, что на противоположной стене, живописующего глубокообразную природу данного района все еще необъятной Родины.
Я ухожу и, как ни странно, все расстаются со мной с откровенным сожалением.
Впрочем, понятно: уходит аудитория. И не какая-нибудь – столичная. Уходит, не высказавшись, то есть себе на уме. Такое всегда неприятно. Федор Кондратьевич из-под своего бровохмурья смотрит мне вслед, испепеляя мой след презрением бойца, израненным брошенного на поле боя.
В приемной еще полчаса назад за пустым столом – секретарша, в целях экономии сокращенная на полставки, а все три кабинетика в коридоре, что за приемной, приоткрыты, и в приоткрытости – лики сотрудников газеты, лики молодые в основном и соответственно по-молодому заинтересованно встревоженные явлением в их задрипанную газету самого главного районного «олигарха» собственной персоной. Да и сам я, хоть и не при фраке, но личность для них неизвестная. Всякая неизвестность пожилого тревожит, но молодого – хмелит, и суть всякого молодежного оптимизма в том, что хуже не будет, а если и будет, то даже интересно…
С доступной мне важностью прошагал я мимо полураскрытых кабинетов, не кинув глаза ни в один, и наконец оказался на улице городка, какового, ей-богу, не узнал!
Не знаю ничего более прекрасного, более милого и уютного, чем маленький районный городок после незатяжной, но проникновенной грозы. Пыль районная в грязь превратиться не успела, но обрела блеск чистоты, давно крашенные домики превратились в свежекрашеные, а палисаднички раззеленелись по-весеннему, и птички всякие, пусть бы и воробьи, расчирикались на ветках, пушистясь, и ни одной тебе вороны, куда ни глянь. Ворона, конечно, птица, природой предусмотренная, но когда не коробит уши их стаевое карканье, ушам отдых и им же, ушам, доступны тогда иные, более благозвучные голоса – и малых птах, и тихое шуршание редких, но еще сохранившихся дерев вдоль улиц, да и человечьи голоса в послегрозовую пору добрее и мягче звучанием, потому что малая гроза никогда не во вред, но всегда на роздых дыха, вроде дармового, нежданного чуда со всякими причудными воркованиями и громыханиями.
Вот в притворной тревоге выскочила на улицу женщина и давай прощупывать простыни, развешанные по проволоке на прищепках через метр. Вижу, головой качает и даже бранится будто бы, но знаю, невсерьез, потому что, во-первых, уже и солнышко над головой, а потом гроза без низового ветра – то ж вернейшее полоскание и особый аромат белья после просушки, это я с детства помню. А все, что я помню с детства, до сих пор понимается по преимуществу правильным. Я и жизнь свою прожить собирался не иначе, как правильно. Как дерево, например. Не знаю ничего правильнее дерева. И ведь не без чуда. Подойди к дереву, ладонью поскреби рядышком – земля. И в ней никакой жизни. Но из этой самой нежизненной земли и вырастает живущее дерево. Всем понятно – корни и прочее… Но где-то там, глубоко, самый тоненький корешок кончается и соприкасается с той же обыкновенной неживой землей. И как, объясните мне, неживое становится живым. И вовсе не нужно хождений людишек по воде и летаний по воздуху, потому что под каждым деревом и каждой травинкой чудо, и никакой разучёный биолог до самого конца так и не разъяснит мне, как земля превращается в тополь, в крапиву или в картошку. Да он и сам, биолог этот, не знает, он только думает, что знает. То есть – что после чего… А вот как?
Люблю думать о мире хорошо. Хорошо думать о мире в целом. Потому что в целом мир непостижим, таинствен и будто бы заведомо правилен по своей высшей, и опять же, слава богу, непостижимой сути. Непостижимость – это замечательно. В ней главный источник оптимизма.
Как тонюсенький корешок впитывает в себя из обычной земли нечто, что дает ему жизнь роста? Как Господь Бог вершит бытие мира? Два этих вопроса для меня равны своей чудесностью. Не знаю! И это прекрасно! Говорят, знание – сила. Да как раз наоборот! Незнание – источник силы. И воли к жизни, между прочим.
Но зато я, к примеру, знаю, как устроен двигатель внутреннего сгорания. По крайней мере, мне кажется, что знаю. И потому с этим якобы знанием я по-свойски подхожу к сверкающему «БМВ» и, касаясь сверкающей, но еще сыроватой от недавнего ливня поверхности капота, говорю парню-водиле, как равному по знаниям:
– Отличная тачка. Но литров пятнадцать кушает за сто?
Водила не шкаф и не мордастик, нормальный парень, и отвечает по-человечьи, а не по-новорусски.
– Когда как. Когда по воле идет, не больше двенадцати.
– Воля – где-то от ста сорока?
– Примерно.
Охранник «олигарха» стоит у входной двери и присматривает за нашим общением. Водила же отвечает за «тачку», а не за «олигарха», к тому же он, похоже, не столь давно в своей роли и потому на разговор идет как бы назло забронзовевшему в бдительности охраннику.
– А это ваша? Да?
Кивает головой в сторону моей ливнем отмытой зеленой «Нивы», каковую я приткнул в самом конце бордюра, окаймляющего фасад редакционного здания.
– Это мой личный рэкетир, – отвечаю с гордостью.
– Понятно, – кивает водила, – крестовины летят через три тысячи, рулевые – через девять, раздатка – через пятнадцать. Так?
– А вот и не так! – торжествующе тычу ему пальцем в лицо. – Раздатка у меня полетела через двадцать тысяч!
Парень разводит руками.
– Ну, отец, считай, что тебе крупно повезло. Не иначе как тачку твою собирали в присутствии президента.
Отличный парень!
– Раньше кого возил?
– Командиров.
– А этот… «командир»… как? – киваю на окна редакции.
– Да ничего, – пожимает плечами, – не шебутной. Не жмот.
– А случайно в прицел попасть? Не боишься?
И этот мой вопрос его не смущает.
– Бывает маета… Но, похоже, они тут еще до меня отстрелялись. Теперь вроде бы все по понятиям… Как говорят, шеф потолок держит, ну то есть не высовывается. А «Нива» у тебя… Рыбак, поди?
– Любитель, – отвечаю скромно.
– А чо, ближе под Москвой пусто?
– Мелочь… Да электроудочки… Всего крупняка переглушили…
– С шефом знаком?
– Только что познакомились. Дельце пустяковое к нему. Договорились. Подожду.
– Ну, если с шефом у тебя нормально, могу как-нибудь в блатное место свозить. Карп под три кило, знай тащи! Сам, как ты говоришь, любитель. Только вот времени…
Тут как раз краем глаза замечаю, что охранник у подъезда сперва сунул к уху сотовый, а потом шмыгнул в подъезд. Через пару минут из подъезда выдавилась вся компания: первым все тот же охранник, для порядку шеей покрутив, за ним степенно «олигарх», «главный», слегка забегая дорожку, и только через паузу независимо, будто сам по себе, Федор Кондратьевич, но, как можно было приметить с расстояния, уже без прежней смурности на лице, что, видимо, было для него непривычным, и он делал вид, что солнышко на полусклоне чересчур отмыто недавней грозой и глазам в ущерб…
В том же порядке компания приблизилась к машине, процесс рукопожатий и раскланиваний занял еще две-три минуты, и, конечно же, наш «правдолюб» не был бы сам собой, если б не отмочил: излишне крепко пожимая руку «олигарху» и вперив в него свои огромные, словно от природы злые глазища, истинно зловеще улыбаясь при этом, прохрипел отчетливо:
– Ну что ж! С паршивой овцы хоть шерсти клок!
Помню, я чуть в капот не вжался в ожидании неминуемого скандала. Но «олигарх» только ахнул от крепости рукопожатия, ладонью потряс и сказал будто никому конкретно:
– Ничего себе клок! Истинно паршивая овца на этот клок на Канарах месяц отбалдеть могла бы. Но вы, – это уже конкретно Федору Кондратьевичу, – поскольку вы у нас в районе главный народный заступник, таким и будьте, непримиримым, а то мы, враги народа, вас и разлюбить можем. А это нам нежелательно, нам желательно грехи замаливать и в первую очередь любить противников своих. Так что уж извольте держать марку! Ну надо же, чуть без руки не оставил! Хорошо, успел нужные подписи поставить.
Получив эти самые подписи, «главный» только хихикал да подмигивал нам с водилой, довольно потирая руками бока.
– А вы, – кивнул мне «олигарх», – как я понял, писатель и хотите порасспросить меня о днях минувших? Или это только повод, чтобы ковырнуть день сегодняшний? По-честному?
– По-честному, – отвечал я со спокойной совестью, – про сегодняшний – ни гугу.
– Даже странно, знаете ли… Тогда так. Я сейчас еду к нашему городскому дарованию… Не слыхали про такого? Ну как же! Мое открытие и приобретение. Творения его клешней ныне в десятке европейских музеев. Между прочим, бывший ученик нашего дорогого Федора Кондратьевича…
– Чем я отнюдь не горжусь, – хмуро отреагировал бывший учитель, – и вообще мне ваше общество…
Махнул ручищей и потопал прочь. «Главный» тоже засуетился, в полном смысле откланялся и, потирая левой рукой левую часть своего квадрата-туловища, противоестественно для его комплекции засеменил к дверям редакции.
– Мне ехать за вами? – спросил я «олигарха».
– Так вы на машине… А может, со мной? В дороге поговорили бы. А пока я буду разбираться с «дарованием», вас вернут сюда. Как?
– Машины у вас тут не угоняют?
– Обижа-а-ете! – улыбался «олигарх», усаживаясь на заднее сиденье и приглашая меня. – Городок наш, конечно, захолустный, но пропорционально масштабу мы ничем не хуже других. Непременно угоняют. Но вы можете не волноваться. Что у вас – «жигуль», «Москвич»?
– «Нива».
– Сидайте и не волнуйтесь. Конъюнктура под контролем.
И какой русский не любит прокатиться на иномарке?
Спросил – отвечаю. Многие. Сколько угодно знаю индивидуумов, решительно равнодушных к автодвижению вообще. Пред такими я, зараженно-пораженный автопрогрессом, всегда слегка комплексую. Но что поделаешь, если для меня искусственно скоростное передвижение в пространстве, то есть не на своих двоих, – тоже что-то вроде чуда. До этого чуда я дорвался лишь в хвосте жизни, а до того столько натопал, что, полагаю, норму выполнил.
2. Пост модерниста
Разговора в машине, конечно же, не получилось. Без конца пищал сотовый телефон. «Олигарх» давал какие-то малопонятные ц/у. Звонил сам, задавал, как правило, один и тот же вопрос: «Ну как у тебя там?». Выслушивал ответ и на все давал «добро». Из чего я должен был понять, что дел у районного бизнесмена много и идут они как положено, то есть хорошо, что по-новорусскому означает «о'кей», что, в свою очередь, в переводе с новорусского имеет несколько значений в зависимости от интонации произношения: «так держать!»; «смотри у меня!»; «ну-ну, посмотрим!»; «пусть так, если лучше не можешь!» и т. п.
Походило на то, что господин Черпаков имел свои планы относительно предстоящего нашего общения, о чем и сообщил категорично, когда машина начала притормаживать и выруливать в паркоподобный квартал.
– Сперва заглянем к нашему народному живописцу. Не пожалеете.
Районное дарование представлялось мне этаким продолговатым, кудлато-мохнатым, в худшем случае, как ныне модно, мохнорылым существом, с красными и слезящимися от режимного похмелья глазами, или, наоборот, расплывшимся в кубическую форму от обжорства и опять же пьянства, непременно с кривыми ногами, но также мохнатым или мохнорылым… Сработал в сознании телевизионный образец – там что ни «дарование», то по внешности чистый придурок-кривляка. Антистандартизация – так это называется, уход от образа «простого советского человека».
Страсть как люблю неожиданности. Приватизированный районный Дом пионеров – двухэтажное белокаменное здание с двумя сверкающими колоннами у входа – был теперь полноправным владением «олигарха» Черпакова. Но только в столицах можно преспокойненько оттяпать домик в десяток этажей у общественности или государства и не поиметь при этом никаких неприятностей. А близживущим о своем жилье хватает и забот, и тревог. Кто-то, конечно, кинет косой взгляд на новую вывеску, сплюнет зло на асфальт и тут же и разотрет на всякий случай, чтоб на собственном плевке не поскользнуться. С образованием нового государства на весьма урезанной «одной шестой суши» для личностей, взятых, так сказать, в отдельности, опасность скольжения при перемещении на местности увеличилась пропорционально увеличению их гражданских прав, торжественно зафиксированных в новой конституции нового государства.
Районный же городишко – здесь всяк всякого знает и лично, и по месту жительства, и по биографии, где запросто кому хошь можно малую пакость сотворить при наличии пассионарности, говоря по-ученому, а по-простому говоря, всегда может найтись этакий «апофигист», каковому взять да плюнуть в рожу публично известному человеку – раз плюнуть, то есть запросто. И олигарх районного масштаба просто обязан соизмерять свои желания, потребности и в особенности возможности с непредсказуемостью окружающей его среды.
Именно таков Черпаков. И на здании бывшего Дома пионеров потому не красовались таблички с разными злобно звучащими аббревиатурами, но по порталу метровыми буквами с соответствующей круглосуточной подсветкой значилось ни больше ни меньше: «Дом народных талантов», где на первом этаже платный класс компьютерного обучения, и ведет его не кто-нибудь, а один из разработчиков первой русской программы – так называемого «лексикона», изгнанный в свое время из команды за «левый калым», спившийся было, но случайно и счастливо подобранный Черпаковым буквально в московской подворотне и возвращенный в жизнь посредством московского же ведьмака-антиалкоголиста, возвращенный прочно, но за такое «дорого», что, к жизни возвращенный, пока что отрабатывает олигархом вложенные в него деньги. Впрочем, и сыт, и одет…
В одной из деревень района все он же, Черпаков, отыскал полуслепую бабулю, умевшую вязать дивные свитеры и чуть было не утратившую свой дар по причине отсутствия, а точнее, внезапно немыслимо подорожавшего исходного материала, то есть шерсти. Теперь эта бабуля в другой комнате первого этажа «держит», конечно же, платный курс вязания. Один вариант продукции «индпошива» Черпаков сумел навязать российской команде альпинистов как элемент формы со знаком фирмы: на спине свитера в виде вязальных спиц изображение островершинной горы, и не нарисовано, а именно вывязано. Стоимость одного комплекта покрыла затраты на борьбу с конкурентами. Специально нанятый дизайнер разрабатывает теперь форму для всяких чокнутых на северных прогулках…
Еще в одной комнате первого же этажа класс фортепьяно. Платный. Для детей районной элиты. Тут никаких талантов. Чистая коммерция.
Зато весь второй этаж – мастерская «дарования», куда после краткой лекции о продуктивном сочетании коммерции и добрых дел при правильном понимании ситуации мы, наконец, и поднялись по «тыловой» деревянной лестнице, поскольку центральная лестница была ликвидирована указаниями Черпакова, дабы обособить и воссоздать необходимые условия для творчества народного художника Максима Простакова. Сей псевдоним – личное изобретение олигарха. Изобретение – я тут же это признал – гениальное.
Если бы мне предложили определить на глаз профессию стриженного под «спецназ» русобрового, курнастого парня лет двадцати пяти, валявшегося на явно антикварном диванчике, самое последнее в перечислении мной известных профессий могло бы прозвучать: художник. А скорее всего и не прозвучало бы вовсе, как и некое другое, – например, солист балета или чемпион по тяжелой атлетике.
Он даже не шелохнулся при нашем появлении, вперил в своего благодетеля сперва вроде бы жалостливый взгляд, затем похмурнел, насколько возможно похмурнение такого типа физиономии, отроду, похоже, к хмуроте не расположенной и не приспособленной.
Зато в другом конце мастерской с кресла под антресолями бодро вскочил и двинулся нам навстречу мужичок лет пятидесяти, от шеи до ботинок весь в «джинсе» не по возрасту и не по комплекции, почти лысый, коротконогий, носасто-губастый, с не то прокуренным, не то пропитым лицом. Сие выразительное лицо крупными своими чертами за пятнадцать спешных шагов от кресла до, надо понимать, хозяина – Черпакова – исполнило целую гамму чувств. Как-то: радость, робость, озабоченность, деловитость, еще раз радость и снова озабоченность, с нею и предстало пред…
– Ну как он? – спросил Черпаков джинсового чудилу.
– Да худо, Сергей Иваныч! Совсем худо. Просто вые… ну, выкаблучивается парень, спасу нет. Водки требует. Бабу опять же… Говорит, это… Щас…
Из накладного карманчика куртки достал бумажку, развернул.
– Ну да… Я записал… Говорит, без бабы у него сублимация не получается.
– Чего?! – хохотнул Черпаков. – Откуда ж он такое слово сколупнул, модернист хренов?
– Известно откуда, – зло косясь на парня, отвечал мужик. – Прошлый раз-то, помните, фуфырки из Москвы приезжали. Вконец заслюнявили, от ихнего писку люстра звенела. Вот и накачали всякой х… короче, сам не понимает, чо лопочет. А с другой стороны, опять же, в его-то годы лично я ни дня без бабы. Если только для дела надо… Вам видней. Хотя для простого понятия баба никакому делу не помеха.
– Ладно, разберемся, – отвечал Черпаков, продолжая похохатывать, щурясь на молодого гения, каковой принципиально отвернулся ото всех и только скулами поигрывал. – Давай-ка, Андрюха, замастрячь чайку своего…
Взял меня за локоть.
– Вы уже сориентировались, ху из ху? Этот вот, капризный, на диване позднего русского барокко – мною открытый и мною же раскрученный исключительный самородок. А почему самородок? А потому, что в живописи он, по-ученому говоря, табула раса. Но цвет чувствует, будто с другой планеты. Ну это вы сейчас сами оцените. А Андрюха… Просто мой человек. С биографией, скажем так. В энном месте с ограниченным передвижением научился он особый чаек заваривать. Я вот, знаете, в Японии был. То, что они там церемонно отсасывают из чашечек… Не хочу плохого слова употреблять. У всякого народца своя придурь. Нас же, русских, опять же коснись, какой только дуроты ни отыщешь, если чужим глазом… А! Да и своим тоже… Может, дурней нашего и народу нету, вон чего уже сто лет как вытворяем. Ну пошли, пообщаемся с гением модернизма-примитивизма.
С нашим приближением парень неохотно скинул босые ноги с дивана, сидя, как попало заправил-позапихал зеленую атласную рубаху в черные шаровары, всей хмуротой погляда, однако же, утверждая, что задницу отрывать от дивана не намерен принципиально.
– Так что, Максимушка? Говоришь, сублимации тебе не хватает? А как насчет экстраполяции плюс электрификации всей страны? Тьфу, зараза! Язык аж спиралью загнулся. Кто такие слова придумывает, их надо с конфискацией, чтоб годик поторчали в метро с единой фразой: «Подайте жертве филологической дискриминации!». Жванецкий, если чудом в метро окажется, оценит и подаст.
Взял меня под руку, подмигнул:
– А еще сейчас одно модное слово появилось, вообще хрен выговоришь, только если по слогам: само-и-ден-ти-фикация! По-нормальному если, так нехитро ведь: осознай, кто ты есть сам по себе, сформулируй и зафиксируй. Главное-то что? Зафиксировать. Тогда слово как должно звучать? Опять же по слогам… Само-и-ден-ти-фиксация? Так? Нет? а «фикация» – это уже что-то про фикалии. Или фекалии? Один хрен. Смысл такой: обгадиться и убедиться, что дерьмо не чье-то, но исключительно собственное. Подозреваю, что кто слово это талдычит, именно к тому и призывает. А ну их! Ну-ка, ты! Гений хренов! Перед тобой люди стоят… Мигом стулья!
Похоже, что «мигом» парень отроду ничего не умел… Но встал на свои не меньше сорок пятого, с оттопыренными большими пальцами ножищи, прошлепал нам за спину, приволок тяжелые стулья с кручеными ножками и явно ручной работы резными спинками. На диван шлепнулся после того, как мы сели.
– А теперь расскажи… Вот писатель из Москвы… Интересуется, почему уже полгода известного народного художника Максима Простакова ни на каких тусовках не видно. И что это с ним приключилось? Аль холсты закончились, аль кисти колонковые подорожали, али талант исчерпался?
Парень глянул на хозяина вопросительно, потом на меня, снова на хозяина, но, видать, не понял, всерьез разговор или так, по хохме…
– Ну, это… Автоавария… Сотрясение мозга… Конкуренты…
– То-то! – строго ответствовал Черпаков. – Покушение на народного самородка. Это вам не то, что, положим, в запой ушел или в психушку попал. Покушение! Даже западные радиостанции сочувствие выказывают и ладошки потирают от нетерпения, когда ж, наконец, объявится по новой… И какие в творчестве перемены ожидать следует после того, как мозги на место встанут. А перемены-то будут непременно! Конъюнктура просчитана. Самое время, чтоб сквозь мазню куполки шатровые проглядываться начали. Дескать, о вечном мыслишки стали посещать, что означает помудрение по причине сотрясения… Куполки должны этак ненавязчиво, будто невзначай и наперекосяк, будто с особым осмыслением… Сейчас чайку попьем и смотреть будем, какие достижения по этой части. А ну дуй, помоги Андрюхе стол оборудовать!
Когда парень отшлепал в сторону кухни, что в правом крыле мастерской за перегородкой, Черпаков подмигнул мне лукаво:
– Припомнил я книжку вашу, читал, давненько, правда, когда еще все читалось… Вы человек серьезный. Я по-своему тоже очень серьезный человек. У вас, как я понял, хобби – рыбалка. А у меня вот этот… Поначалу, конечно, был чистый бизнес. Долго рассказывать. Что есть бизнес по-нашему, по-новорусски, сами знаете. Чистое жульничество. Все так начинали. А теперь вот! Картины моего мазилы – в четырех европейских галереях. Имя его – в двух мировых каталогах. А если с кем из московских художников знакомы – многие могут похвастаться такой мастерской? А?
Тут, знаете, одна чокнутая бабуля из бывшего РОНО повадилась детишек водить на просмотр творчества моего мазилы. Поприсутствовал однажды. Полный абзац! По ее ученой теории выходит так, что все художники прошлого лишь фиксировали действительность в статике, чем в итоге и спровоцировали изобретение фотографии. На этом их заслуги закончились. Первые, эти, как их… экспрессионисты устыдились и подались в сторону модерна. Вот с них и началось вообще искусство живописи. Искушение не копировать, а открывать невидимое простому глазу. Искусство живописи, по ее теории, – это анатомирование предметного мира, выявление функций живых и неживых организмов… А цвет – это как бы расшифровка функции… Это что запомнил. Да, что она еще… Когда экскурсию приводит, требует, чтоб мой Максимушка на горизонте не отсвечивал, потому что он сам не знает, что творит, и знать не должен, потому что через его деревенские лапы душа мира соизволила приоткрыться понимающим, а он тут вообще ни при чем. Каково, а?! В добрые советские времена ее бы не то что к детишкам – к телятам не подпустили бы. Всю жизнь прожила в конспирации, если в РОНО работала, а нынче дорвалась… А может, поехала мозгами, кто знает, только…
В этот момент из кухни выдвинулась процессия: «джинсовый» Андрюха катил в нашу сторону изящнейший столик на колесиках, сзади плелся Максимушка все с той же хмуротой на роже. По краям столика четыре прибора: блюдце-чашка, а в центре литровая алюминиевая кружка, сверху по рукоять укутанная-закутанная чем-то меховым. Черпаков с азартом пояснял:
– Ага, значит, в чем смысл Андрюхиной заварки. Чай только забрасывается в кипяток, но ни в коем случае не кипятится, чтоб не выявились дубильные вещества. Герметика обеспечивает самонасыщение раствора. Ну и порция чая соответственна должна быть, чтобы компенсировать некипячение. И никакого сахару. Причем имейте в виду: то, что мы будем пить, не имеет ничего общего с так называемым чифирем, так что одно удовольствие и никакого банального балдежа. Правильно толкую, Андрюха?
Напомню, что Андрюхе за пятьдесят, потому смотрится откровенным холуем, и холуйство свое он демонстрирует соответствующей ухмылкой, ужимками, подмигиванием – в общем, крайне неприятен, если вглядываться… Он мне неинтересен, потому не вглядываюсь…
С торжественной осторожностью меховая нахлобучка снимается с кружки и небрежно отшвыривается в сторону. С клубами пара чайный аромат мгновенно заполняет пространство вокруг, все, в том числе и я, одобрительно и восторженно восголошаем нечто междометийное. Используя специальную на то рукавицу, Андрюха аккуратно разливает чай по чашкам. Максимушка в это время подтаскивает к столику еще пару стульев, хотя рядом диванчик, но, как я понимаю, стулья – часть ритуала. Пробуем одновременно. Я чай без сахара не пью, оттого вынужден изображать восхищение напитком, хотя, если откровенно, с души воротит, потому что, если это не чифирь, то что тогда чифирь, когда от одного глотка во рту словно веник зажевал…
Говорение, надо понимать, какое-то время также неуместно. В Японии я не бывал, но думаю, предпочел бы их церемонии. То, что японцы пьют, то хоть проглатывать можно без ущерба для пищевода… Кроме меня, у всех выражение лиц одинаковое – наслаждаются. В поиске выхода из ситуации, закрыв глаза, чтоб зрачки не выдали муку, сделал третий глоток, затем с кружкой в руках поднялся, будто бы выявляя интерес к интерьеру мастерской, и тихо этак, с крайне интеллигентным выражением на физиономии приблизился к стене, что напротив, увешанной иконами, церковной медью и бронзой. Иконы нынче везде, без икон нынче никак. Небольшой спец, угадал, однако же, – с полдюжины икон не старше семнадцатого века. Бронза и медь – католическая вперемежку с православной… Притом высматривал место, куда бы незаметно выплеснуть…
В левом торце мастерской два аккуратных ряда с полотнами Максимушки. Ряды не просто рама к раме, но с переборками из поролона. На виду же вообще ни одной работы. Мольберт пуст. Рядом с ним столик с красками и кистями – разложены в порядке, смысл которого мне не понять. Не похож Максимушка на аккуратиста. Скорее всего, то работа «джинсового» Андрюхи.
В гостях у творцов цвета я не впервой, и если чифирный аромат на какое-то время перебил запах красок, то уже за десяток шагов от источника чифировони краски снова брали свое, для меня волшебное, потому что в рисовальном деле бездарен от природы, и, как всякое недоступное и умению и должному пониманию, аромат красок для меня таинствен, порою до головокружения. Всю жизнь до боли завидовал тому, к чему неспособен, и перед способными имел тайное преклонение. Тайное, потому что люди творческие – хищные пожиратели поклонения и преклонения, и оглянуться не успеешь, как начнут по плечу похлопывать, я же панибратства терпеть не могу, потому что – всего лишь шаг до хамства, а на ответное хамство я легко провоцируем.
Конечно, пытался. Изучал закон или правила перспективы, и Флоренского про преимущества перспективы обратной почитывал, а на основании почитывания трудился понять иконопись. Но, как объяснили умные люди, всякое понимание во вред чувству, что, дескать, путь к снобизму… Тогда успокоился, решив, что чувством все же не обделен, чем и следует довольствоваться, а рассуждений станем избегать, поскольку ничего стоящего и уместного словами выразить не сможем.
За столиком меж тем церемония чаепития завершалась, судя по скрипу стульев, а я как раз изловчился и выплеснул остатки чая в угол между какими-то ящиками-тарой, что у стены за деревянной лестницей на антресоли.
– Ну, теперь давай, неиспорченное дитя природы, демонстрируй, как ты переосмыслил бытие человеческое после сотрясения мозгов посредством автопокушения подлых и завистливых конкурентов по живописному цеху! – громко возгласил «олигарх» Черпаков. – Посмотрим, созрел ли ты для явления народу-потребителю.