355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Нечаев » Портрет » Текст книги (страница 3)
Портрет
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:31

Текст книги "Портрет"


Автор книги: Леонид Нечаев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Она тряхнула головой, и на книгу упали золотые локоны. Женя перехватывает руку Булкина. Хватит. Мы не в пятом классе, чтоб девчонок за косы дергать. Булкин растерянно хлопает маленькими карими глазками.

Женя пишет Тальке ответную записку: «После уроков жди меня дома. У меня есть идея».

На переменах все по привычке толпились вокруг Тальки, по-прежнему расспрашивая ее о Москве, о модах, об артистах, певцах, дисках. Все почтительно слушали, ахали, охали и только что не просили у нее автограф, как будто она сама была знаменитая актриса. Женя наблюдал за всем этим со стороны. Игорь даже подтолкнул Женю: не робей, мол, иди хоть рядом постой, обалденнейшая девчонка, такие пенки выдает! Игорь надеется, что она и впредь будет ходить на танцы в школу или в ДК, и тогда он к ней железно подкадрится. Он это умеет. Он даже способен отбивать девчонок у других парней. Женя взглянул на его черные усики, вздохнул. Еще недавно он завидовал его росту, усикам, неизменному успеху на танцах, а сейчас Игорь, как ни странно, вдруг показался очень похожим на безобидного коротыша Булкина. Оба они еще способны дергать девчонок за косы, отбирать у них портфели… Никакая сила не могла бы заставить Женю просто так, от нечего делать, в шутку схватить одноклассницу за руку, за плечи, как это самым естественным образом делали другие, тот же Игорь, тот же Мишка. И эта невозможность пришла к нему давно, года два назад.

С нетерпением ждал Женя конца уроков.

…Наспех поев, он чуть не бегом побежал на конюшню к отцу. Отец как раз чистил Ушатика. Женя отобрал у него скребницу, щетку и сам дочистил коня. Когда рыжий Ушатик весь заблестел, словно только что купанный. Женя спросил у отца, любовавшегося его работой:

– Можно взять его на часок? И Марго…

Женя говорил в сторону, не глядя на отца. Тот, не произнося ни слова, вывел вороную Марго и долго, добросовестно седлал ее. Женя с нетерпением ждал, уже сидя верхом на Ушатике. Отец подал ему повод Марго, хлыстик, и Женя, тронув Ушатика каблуками, двинулся в сторону поселка.

Отец, стоя в воротах конюшни, смотрел ему вслед, приговаривая: «Надо – бери. Ведь не меньше моего коней обихаживаешь…»

Женя остановил лошадей у Талькиного дома. Талька выбежала на крыльцо, ахнула, осыпала морду Марго поцелуями. Красавица Марго, хотя и была балована лаской, отстранялась и удивленно таращила на нее глаза. Низкорослый Ушатик, который, в отличие от Марго, недобирал ласки, потянулся было мордой к Тальке, да застеснялся и опустил голову.

Талька была – очень кстати – в джинсах и в мужской клетчатой рубашке. Она прямо с крыльца села на Марго – боком, свесив ноги на одну сторону, как амазонка. Женя подал ей хлыстик и посоветовал сесть по-мужски. Талька беспрекословно слушалась его. Она восторженно смотрела на Женю, а под ней играла, переступала чуткая Марго.

– Ой, я проваливаюсь куда-то! – смеялась Талька, судорожно цепляясь за луку. Когда ей было двенадцать лет, мама водила ее в манеж, но то были полузабытые ощущения. Каждый шаг Марго переполнял Тальку счастьем и страхом: «Ой, я еду!.. Ой, я падаю!..»

– Не бойся, – улыбался Женя. – Марго очень спокойная. Она пойдет за Ушатиком как привязанная.

– Марго!.. – воскликнула Талька. – Так она, оказывается. Марго! Королева лошадей!

Женя тронул поводья, и Ушатик пошел шагом. Оглянувшись, Женя в изумлении поднял брови: когда успела Талька снять с себя зеленую ленту и повязать ее бантом на гриве Марго?

Ушатик, почуяв простор, взял рысью. Марго не отставала. Талька давно бросила луку и выпрямилась. Она отлично приноровилась к рыси – привставала под левую ногу, словно выросла на лошади.

Они выехали в поле, миновали скирду. Женя перевел Ушатика на галоп. Марго не отставала ни на шаг. Более того, она пошла бок о бок с Ушатиком, а потом и вовсе обошла его. Женя видел всплески золотых волос, слышал Талькин счастливый голос: «Хлыстик потеряла!» – и ничем не мог выразить свой ответный восторг, и только горячил Ушатика.

Очень скоро Ушатик сдался, пошел рысью. Марго раз-другой оглянулась и тоже перешла на рысь. У закрайки леса повернули назад. Домой возвращались шагом. Талька молчала и лишь посылала Жене восхищенные взгляды. Женя покачивался на Ушатике и невольно прикасался ногой к Талькиной ноге. Это Марго и Ушатик пошли теснее. Женя поджал ногу так, чтобы не задевать Тальку. Талька заметила это, улыбнулась.

Кони успокоились, как будто сложили крылья, и едва двигались к поселку. Женя не подгонял Ушатика.

Талька свесила голову, задумалась. Потом сказала грустно:

– Ты хороший мальчик.

Кони остановились. Они давали понять, что здесь лучше всего свернуть к конюшне. Только сделать это самовольно они не смели. В поселок же им плестись не хотелось, вот почему они самым дипломатичным образом остановились.

Это было очень некстати. Женя собирался один отогнать их на конюшню, но для этого надо было доставить Тальку до самого дома.

Талька заметила его замешательство.

Женя тряс поводьями, но Ушатик не шел. Женя поддал под бока каблуками, и Ушатик, обиженно склонив голову, потопал к поселку.

Марго стояла.

– Поехали на конюшню. Я хочу знать место Марго, чтобы носить ей шоколад, – сказала Жене в спину Талька.

Женя ссутулился, не ответил.

Марго, недоуменно глядя вслед Ушатику, ступила за ним.

Остановились у крыльца. Женя молчал.

– Почему ты не захотел взять меня с собой на конюшню? – допытывалась Талька. – Ну скажи, почему?

Женя тоскливо смотрел в сторону. Тогда Талька спрыгнула с Марго и отдала Жене повод. С обидой и в то же время с глухой нежностью в голосе сказала:

– Глупенький. Я же знаю, что там работает твой отец. И я видела тогда, как ты тащил его на себе. Я…

Она быстро отвернулась и убежала в дом.

Мать принялась за стирку, а Женя уединился в отгородочке, задернул занавески и стал исследовать свое лицо, разглядывая его в зеркале.

Рассматривать себя он стал со дня знакомства с Талькой. Чаще всего, чтобы получить верное впечатление, он старался смотреть на себя как на постороннего, которого видит впервые. Впечатления, однако, были самые разные. Порой этот странный «я-посторонний» казался даже красивым, порой – безнадежно некрасивым. Женя заметил, что это зависело от настроения. Так он и не знал: красивый он или нет.

Он и при матери как-то подосадовал, что некрасив, желая вызнать, что она думает об этом. Она сказала: «По мне, пусть будет дерево криво, были бы яблоки сладки». Вот и повертывай эту пословицу как хочешь… Да мать и не судья: красивый – из скромности не признается, некрасивый – из жалости промолчит.

Сколько книг перелистал он, ища похожих на себя людей, о которых авторитетно было бы сказано, что они некрасивы или красивы. Раз и навсегда.

Женя сел к столу, придвинул к себе толстую книжищу. Это был учебник для студентов-медиков – «Нормальная анатомия». Открыл ее наугад. Вот он – средний правильный человек. Не человек, а схема человека. Схема стоит прямо, чуть отведя правую руку, показывая ладонь, – и этот жест оставался единственным живым движением. В этой схеме обозначены белые кости, розовые мышцы; в другой – красные и голубые артерии и вены; в третьей – похожее на молнию разветвление нервов. Но это еще не человек, поэтому Женя и не сравнивал себя с этими изображениями, а просто изучал их.

Помимо «Анатомии», он откопал у Хлебникова в стопках книг «Легенды и мифы Древней Греции» и теперь намерился проштудировать и эту книгу. Открыл ее – и увидел обнаженного светлого юношу, ступившего из непроницаемого мрака. Юноша стоял почти прямо, с отведенной левой рукой, чуть повернув голову влево. Встречал ли он кого? Прощался ли с кем? На кого был обращен его взгляд, кого он одарил поворотом головы и движением руки? Кто он, этот юноша?

Женя с изумлением и тревогой всматривался в него.

«Никто из смертных не был равен ему красотой…»

Женя встал и в волнении заходил по комнатке. Вот оно, вот откуда надо начинать!.. А то сравнивает себя с Булкиным да с Игорем… Булкин лицом даже некрасивее Жени. Он еще не понимает, что он некрасив. Бедный Булкин!

А Игорь… Тот мнит себя идеалом мужчины, а его в поселке зовут журавлем тянутым. Подумаешь – метр восемьдесят три! Подумаешь – усики!.. Перед анатомическим муляжом, перед Мишкой коротышом, перед Женей – да, красавец. А перед Адонисом…

Женя резко отодвинул книгу и разостлал на столе большой чистый лист. Это была совершенно неожиданная мысль. Слева на листе он быстро набросал фигуру Адониса. Затем… Если бы кто-нибудь увидел, что было затем, то не знал бы, что и подумать.

Женя разделся и стал обмерять себя сантиметром, как обмеряет человека закройщик или врач, записывая на клочке бумаги данные. Делал он это торопясь и волнуясь. «В военкомате врач сказала, что у меня выгодное телосложение, что я ладно скроен и крепко сшит… Что ж, проверим. Так сказать, математически…»

Женя отбросил ленту и, как был, в одних трусах, сел рисовать себя, воссоздавая фигуру в уменьшенных, но точных пропорциях. При этом он старался не смотреть на Адониса, чтобы после глянуть вдруг и увидеть всю картину, какая бы она беспощадная ни была.

«Хватит судить о своей внешности под настроение. Прочь зыбкие субъективные ощущения. Нужно идти от идеала. По-научному».

И вот он отстранился и глянул разом… Картина превзошла все ожидания: он почти ничем не отличался от Адониса!.. Это было невероятно, но сантиметры и миллиметры не лгут!..

Женя взволнованно прошелся по комнатке, снова глянул на себя, стоящего рядом с Адонисом. Лицо у него продолговатее, чем у Адониса; плечи прямее, острее; но длина рук, узость талии, бедер, конфигурация ног – все точно такое же, как у Адониса!

Явное отличие только в ширине плеч и в чертах лица. Отличие не в пользу Жени. Плечи у Жени несоразмерно широки, и лицом он не вышел. У Жени во всем видна резкость, угловатость; у Адониса в очертаниях больше плавности, мягкости… Ну да ладно. Все-таки Адонис сын царя, а Женя сын конюха, и эти плечи – наследие крестьянина, пахаря.

Женя с удивлением разглядывает себя, свои руки, ноги. С удивлением смотрит на Адониса. Все-таки Адонис – страшно сказать! – средний человек, никакой не гигант, каким показался сначала.

Казалось бы, можно было радоваться – ведь ты доказал себе, что ты почти Адонис; но радости особой почему-то не было. Подумаешь – гармоничное телосложение!.. Наглядно подтвердил то, что в военкомате сказали. Всего лишь.

А лицо?.. Кажется, будь у Жени и лицо такое же правильное, как у Адониса, он и от этого не испытал бы никакого восторга… Не странно ли? Какая внезапная перемена, какое разочарование!

Женя равнодушно отодвинул книгу, но когда еще раз обвел Адониса взглядом, то снова придвинул книгу к себе.

Адонис стоял, выжидательно подняв руку, и от этого кроткого движения в Жене вдруг пробудилось участие. Да, участие!.. Ладонь Адониса помнит нежную руку богини Афродиты, ждет ее прикосновения…

Женя снова взялся за карандаш. Слева от себя благоговейными штрихами изобразил Афродиту. По мере того как он рисовал ее, выражение лица у Адониса менялось: из радостного становилось недоуменным, потом обиженным, – и Женя поспешил затереть себя.

Он перерисовал Афродиту так, чтобы Адонис прикасался к ней сгибом указательного пальца. Адонис снова просветлел, лицо и тело его зазвучали неожиданной нежностью.

Так Женя и оставил их.

Он чувствовал себя вполне удовлетворенным; оделся, еще раз глянул в зеркало, поморщился. Но даже вид собственного вытянутого лица не мог испортить ему настроение. Что-то бесконечно ласковое еще жило в его ладони, пело в пальцах.

Прошло, может быть, полчаса, а он все еще был весь в кончиках пальцев. Потом, когда ощущение плавного, блаженного движения иссякло, ему захотелось испытать его еще раз, и он повторил движение дивных линий Афродиты.

Думал ли он ранее, что линия способна дать такое полное счастье? Он уже изнемог от счастья, он весь трепетал, беззвучно ликующий, беззвучно плачущий!

Его рука вновь и вновь опускалась по безмятежным, словно дремлющим линиям – от шеи, по плечу, по складкам одежды до стопы Афродиты…

Мрак уже требовал Адониса к себе. Юноша должен был уйти под землю, в печальное царство теней. Уйти – чтобы потом снова вернуться к лучам солнца, к Афродите, потому что жизнь вечна, потому что любовь побеждает самую смерть.

«Таков ли я, как Адонис? – думал Женя. – Способен ли я так любить, чтобы побеждать мрак?» И ощущал в душе раскат радостного чувства, готовность немедленно доказать всю силу, таящуюся в его душе, силу, еще им самим не познанную до конца, силу, о которой он только знает, что она в нем есть и что она огромна. И с ощущением этой силы ему вдруг стало совершенно безразлично, что у него некрасивое лицо, как безразлично стало тело с его почти идеальными пропорциями…

«А как же Мишка с Игорем?» – встревожился Женя. С собой-то он разобрался, а вот как быть с ними… Схватив с подоконника папку, раскрыл ее, стал поспешно листать рисунки.

Вот щекастый Мишка Булкин. Он добросовестно смотрит на Женю круглыми глазками. У него младенческая душа. Он безгранично доверяет Жене.

А вот Игорь. Он на портрете какой-то чудной, какой-то не такой… Все в классе говорили, что Игорь у Жени не получился. Не похоже – вот самый страшный для художника приговор. Но странно: сам Игорь оказался единственным, помимо Жени, кто нашел полное сходство. Игорь удивлялся, как можно было не видеть, что это он, но доказать «по-научному» не мог. Женя даже сам тогда засомневался…

Игорь на портрете вовсе не нагловатый и не самовлюблённый. Он… беззащитный. У него при высоком росте очень узкие плечи.

Работая над его портретом, Женя постоянно что-то пересиливал в себе. Теперь он понимал, что руку так и вело к чисто внешней схожести, к которой привыкли все в классе, привык Женя и сам Игорь; но что-то не давало руке сбиться на эту легкую ложную схожесть, и Жене удалось передать в портрете беззащитный и беспокойный вопрос: разглядел ли ты меня всего? нашел ли во мне хорошее?..

На днях Игорь подошел к Жене с серьезным разговором. Отвел Женю в сторонку и сказал с упреком: «Что же ты молчишь, что с Талькой ходишь? Тебя с ней видели… А я, дурак, все к ней клеюсь. Получается, что я не по-товарищески поступаю».

С каких пор он такой? Был ли он неплохим парнем до портрета или стал таким только после него?..

Женя переводил взгляд с Мишки на Игоря, с Игоря на Адониса. Ослепительный мрамор уже не унижал Мишку, не подавлял Игоря. Не в миллиметрах, не в самих по себе пропорциях дело, а в чем-то таком, что и измерить-то не измеришь; что, может быть, где-то в глубине души ждет своего часа; что когда-нибудь, может быть, ярко вспыхнет огнем героического поступка; что потрясает своей простотой и неброскостью, как, например, повседневная самоотверженность или долгая, прекрасная, как сама жизнь, преданность… Нужно только разглядеть в себе и в других все это…

Мать за перегородкой закончила стирку, пошла во двор развешивать белье. Женя тотчас побежал выносить ведра помылься. Выплеснул воду под забор; подошел к матери, полюбовался, как ветреет на веревке белье. Мать, чуть улыбаясь, поглядывает на Женю. Говорит, что он весь светится. Женя отвечает, что он к ней прямо из общества богов.

Возвратившись к себе в комнатку. Женя на отдельном листе набросал свою фигуру – тоже с выжидательно отведенной рукой. Рядом оставалось много места. Карандаш замер над чистым пространством…

На картофельное поле Талька пришла в спортивном костюме, в белых перчатках и в черных лакированных сапожках.

Женя встал на борозду, втайне надеясь, что окажется в паре с Талькой, но верный Мишка Булкин уже присоседился к нему. Талька попала в пару к Игорю. Правда, не сама встала, Людмила Петровна поставила…

Женя отбирал на свою борозду мешки и поедом ел себя за то, что не подошел к Тальке запросто и не предложил встать вместе. «Все это от робости, – думал он. – А если честно – от трусости. А еще честнее – от гордости. Побоялся: вдруг она откажется и тем самым меня унизит… Вот какой я на самом деле. Если разобраться, то, наверно, из-за этого и на танцы не хожу…»

Игорь и Талька уже о чем-то говорят.

Женя отсчитал пятнадцать мешков, сгреб их в охапку и понес на борозду. «Впрочем, нет. Никакой я не гордый и не трусливый. Просто не считаю, что у меня есть какое-то исключительное право на общение с ней».

Между тем Игорь перетащил Булкина к себе на борозду, а Талька со своим ведром перебралась к Жене. Она уже сидела на перевернутом ведре и дожидалась его.

– Ты почему не бережешь руки? – строго спросила она. – Ты ведь художник… Возьми мои перчатки.

Женя бросил мешки и отвел руки за спину, но она поймала его руку и стала натягивать на нее перчатку. Женя не сопротивлялся, он едва дышал, вслушиваясь в ее прикосновения. Перчатки были ему малы; тогда Талька тоже решила работать без перчаток, как все, и, не зная, куда их деть, сунула Жене в карман. Женя, стыдясь самого себя, подумал, что хорошо бы достать их и спрятать за пазуху. Но как это сделать? В шутку – не мог, всерьез – подавно, тайком же – не смел.

Картошка была накопана спозаранок, и все сразу принялись за работу. Женя снисходительно поглядывал на Тальку, но она подбирала картошку так проворно, что скоро они опередили всех.

– Посмотрела бы мамочка на свою вертопрашку! – с гордостью сказала Талька. Потом полушутя-полусерьезно спросила: – А что, могла бы я быть крестьянкой?

Женя усмехнулся, пожал плечами.

– Нет, наверно, – ответила она самой себе. – Я коров доить не умею.

– Ну, этому я бы тебя научил!

– А ты умеешь?

– Умею. Даже первотелок помогал маме раздаивать.

– А это трудно?

– Да как сказать… После практики не хуже других доить будешь.

Талька задумалась, а Женя вдохновенно говорил, что, если бы ему предложили покинуть родные места и жить в столице, он ни за что не согласился бы. Родимая деревня краше Москвы – так говорят старые люди. В Москве тесно, а тут – простор. И люди тут вовсе не серые, как некоторым может казаться. Тут тебе и учителя, и агрономы, и врачи, и инженеры, и экономисты. И даже художник живет. А недавно настоящий поэт из города насовсем сюда переехал, женился, корову завел, поросенка… И артисты тоже наведываются: Воронец выступала, Пуговкин приезжал. И однажды даже космонавт был… Хочешь наукой заниматься – занимайся. Вон директор совхоза докторскую защитил…

Талька фыркнула:

– В космосе летаем, докторские защищаем, а картошку, между прочим, руками собираем.

– Зато доим электродоилкой, «елочкой». И до картошки очередь дойдет. Предложил же один человек под клубни сети закладывать, а потом, когда картошка созреет, сети трактором выдергивать…

– Завидую я тебе, – произнесла Талька, уже рассеянно слушая Женю. – Ты любишь свой простор. А я? Представь себе, Арбат я не люблю, метро тоже… Лучше бы ты научил меня не коров доить, а свой простор любить. Но разве любви учат?

Женя пристально посмотрел на нее, а она продолжала:

– Завидую я тебе. Основательный ты человек, хоть что-то любишь… А я легкомысленная и ничего на свете не люблю…

На картофельное поле прикатил на повозке старый конюх Прохорыч. Он приехал возить картошку в овощехранилище и уже подзадоривал ребят на погрузку мешков. Гнедой Буран остановился, понюхал землю, недовольно фыркнул и стал терпеливо ждать.

– Эх вы, детки государственные! – приговаривал Прохорыч, любовно оглядывая молодежь. – Надёжа наша…

Талька прищурила на него глаза и, обращаясь к Жене, произнесла тихо:

– А знаешь, как тетя Марья меня называет? Кукушкины детки, говорит. Так она меня жалеет, а вместе со мной вообще всех детей брошенных. Когда она так говорит, мне плакать хочется, а слез нет.

Талька опустилась на колени. Она смотрела невидящим взглядом сквозь Женю, а пальцы ее продолжали искать в борозде картошку, хотя в этом месте вся картошка уже была собрана.

– Я слышала об опыте, который провели ученые. Одни обезьянки вырастали с настоящей мамой, а другие с искусственной, с чучелом мамы. Первые выросли добрыми, ласковыми, а вторые злыми, агрессивными. Я отношусь к несчастным вторым. Я даже плакать не умею…

– Не наговаривай на себя! – с усилием проговорил Женя, останавливая ее руки, ищущие на пустом месте картошку.

– А что, разве не так?

Талька взглянула на Женю. Взгляд ее был тосклив, растерян.

– Нет, нет, ты не такая!.. – горячо шептал Женя, тоже опустившись на колени. – Я знаю… Хочешь, я сейчас руки твои поцелую? Или хотя бы вот перчатки… Это, конечно, глупость, но я хочу, чтоб ты знала, что ты хорошая!

– Не надо, не надо, что ты! – выхватила перчатки Талька. – Иди, тебя на погрузку зовут…

Женя медленно поднялся, зашагал к повозке. Оглянулся на Тальку: она смотрела ему вслед. Глаза ее были как-то особенно светлы.

Женя подошел к Бурану, погладил его по храпу, потом подсел под мешок, легко поднялся с ним, погрузил его на повозку. Прохорыч радостно глядел на Женю.

– Подымов он и есть Подымов, – рассуждал Прохорыч с повозки. – А почему Подымов? Потому что дед твой больше всех подымал. Что трое мужиков не подымут, то он один подымал. Лошадь подымал. Под повозку, зерном груженную, влезал и на спине от земли отрывал. Вот они какие – Подымовы! А прадед твой, говорят, и того больше подымал.

Прохорыч прервался на миг, закурил.

– Да только этой могуты ноне мало требуется, разве что мешки таскать. Ноне все ведь умственная натуга да душевная надсада. Нешто мы не понимаем… Эх, жили деды – не знали беды!..

Женя кидал в повозку мешки, наслаждаясь их тяжестью. И так силы хватало, а тут невесть откуда еще прибыло. Кажется, вели ему поднять на плечах Бурана – поднял бы…

И все оттого, что Талька светло глянула.

Нагрузив повозку, он вытер пот со лба, огляделся. А ведь и правда простор какой! Душе привольно, широко; взглядом охватываешь такую даль и высь, что кажешься себе парящей в поднебесье птицей. И разве можно не любить это бурое поле, которое к зиме становится сонливым, как старый человек, и эту речку, черную, крутонравную, чем-то сродни горячей, необъезженной лошади, и этот лесок, с которым всегда хорошо, как с верным, все понимающим другом?..

И хочется лечь, прильнуть к родному, доброму полю, и хочется сказать что-то ласковое пугливой реке, и обнять на опушке тонкий мечтательный клен…

Женя постучался к Хлебникову, тот ответил «да», но даже не повернул к вошедшему головы, всецело захваченный своей большой работой, называвшейся «Колхозный рынок». Его полотно «Трактористы» отобрано на зональную выставку. Хлебников идет в гору. Теперь он форсирует «Колхозный рынок», который сулит ему, возможно, даже участие в выставке «Советская Россия». Он очень на это надеется. Это была бы большая честь.

Что ж, тема в общем-то актуальная, мастерства у Хлебникова хватает, так что надежды его реальны.

Вот на холсте знакомый кочан капусты. А вот Женина мать, в черной плюшевой жакетке, в броском цветастом платке.

– Вера Петровна – мажорное пятно, начало картины, – гордо объясняет Хлебников. – Заметь: взгляд зрителя всегда движется слева направо. Учись пользоваться этим.

Хлебников едва упросил ее позировать. Конечно, ей некогда, на ферме доярок раз-два и обчелся, она триста шестьдесят пять дней в году работает… Хлебников ее много и не занимал, четырьмя сеансами обошелся. «Пиши портрет быстро, не давай натуре стареть», – шутил он.

Нравится ли матери портрет и картина в целом, нет ли, Женя так и не знал, только и слышал от нее, что старается Хлебников. «Старается, чтоб глазу угодить». Поди пойми тут, похвала это или нет…

Женя с уважением и в то же время с недоверием смотрит на картину. Очень уж мажорное пятно…

Хлебников перехватывает его взгляд. Недонесенный до холста мастихин замирает.

– Я не понимаю, чем ты недоволен, – с глухим раздражением говорит Хлебников.

Женя в замешательстве переводит взгляд на Хлебникова, но тот уже сердито отвернулся к холсту. Женя виновато улыбается в его широкий затылок.

Хлебников не предлагает сесть, и Женя наблюдает за его работой стоя.

Он вспоминает исполненный художником-любителем портрет женщины, однажды виденный им с Хлебниковым на выставке в городе. Хлебников для развития воображения спрашивал тогда, какие у нее руки, какая походка, и Женя отвечал, что руки у нее, похоже, полные, сильные; что при позировании она, должно быть, держала их на коленях и стыдилась своей праздности; что походка у нее мужская, тяжелая, чаще всего торопливая. И что муж у нее, наверное, пьет.

Женя говорил с таким чувством, что Хлебников, помнится, сам еще раз внимательно и даже ревниво осмотрел портрет. Лицо женщины было выдержано в холодноватых, строгих тонах. Но, несмотря на холод и некоторую мрачность колорита, оно не казалось хмурым, замкнутым. Нелегкая жизнь не сделала ее лицо грубым, сквозь усталость и многозаботливость оно звучало тревожной нежностью. Женщина едва заметно сутулилась; заботы дня затмили в ее лице величавый покой; но стоит ей чуть распрямиться, вспомнить свое величие – и она тотчас стала бы красавицей, женщиной-царицей… Вот что, наверное, увидела та неизвестная женщина в портрете, в себе, увидела и, как думал Женя, расплакалась – от обиды на все плохое, бывшее с ней, от нечаянной радости: вон ведь я, оказывается, какая!

«Парадокс, – сказал тогда Хлебников. – Любитель, ничтоже сумняшеся, делает пронзительную вещь, а мы, профессионалы, перебиваемся на банальностях, потому что мы… профессионалы. Потому что осторожничаем, стремимся работать только наверняка. Потому что часто уходим от поиска, исход которого неизвестен. Потому что наш труд – увы, наше пропитание!»

Хлебников говорил тогда с горечью, но говорил, не столько раскаиваясь, сколько оправдываясь.

Да, в портрете любителя взяло верх светлое начало. Но поднималось оно из глубины темных, тяжелых красок, из пережитых женщиной страданий. Здесь же, на холсте Хлебникова, светлое начало прятало собою что-то, отворачивалось от чего-то. И от кого прятало – от самой героини, Веры Петровны, да от сына ее! И отворачивалось – от горького горя, мужа ее, Ивана, отца Жениного…

– Я ищу жизнеутверждающее начало, – оправдывался Хлебников, все еще чувствуя себя неуютно. – Твоя мать – тихая, безропотная женщина, на которой держится ферма, – говорил он в холст. – Сколько народа кормят ее руки?.. Я обязан поддержать эту женщину. Поддержать в ней ее величие…

Женя слушал и думал, что ему еще рано тягаться с Хлебниковым. Очень даже может быть, что он писал чистосердечно; и писал в данном случае портрет не психологический, а, так сказать, рыночный, то есть и не портрет вовсе, а что-то вроде стаффажа к прилавку, заваленному капустой, морковью, редькой, луком… Он мастер натюрморта, мастер пейзажа. У него и картины-то все какие: «Восход», «Закат», «Дорожка в лес», «Дорожка из лесу», «Левый берег Вирни», «Правый берег Вирни»… Правда, и в пейзаже у него слишком много благодушия. Это, конечно, тоже относится к светлому началу, и здесь, как говорит сам Хлебников, истина в нюансе…

– Поддержать величие, а не загонять ее в собственное страдание!

Хлебников оглянулся на Женю и, удовлетворенный его смиренным видом, заработал веселее.

Величие-то он, как мог, поддержал, но как ей быть с ее страданием, с мужем-пьяницей? Где величие – там и художник рядом, а где страдание – там, выходит, одна, там распрямляйся как знаешь…

Женя переводит взгляд вправо. Рядом с матерью – Гаврила Суконников. Кепочка на глаза, взгляд острый, губы ниточкой. Вот он-то действительно весь в торговле. Специальную прямоугольную люльку к мотоциклу соорудил, в нее что только не поместится: хоть свиную тушу клади, хоть мешок с картошкой, хоть бидон с медом, хоть ящики с яблоками, а хоть все вместе. Гаврила стоит рядом с Жениной матерью, словно они – одна семья. Он мужик положительный, непьющий. Но этот мужик на холсте, а свой – дома. От него не отвернешься и никуда его не спрячешь. Если только, по совету Марьи Бариновой, на Луну сослать…

Женя молчит. Хлебников любит и умеет брать верх. Всегда скажет так, что возразить до обидного нечем. Правда, в последнее время Женя своими вопросами, часто безмолвными, как сегодня, стал сильно припирать его к стенке. Об этом свидетельствовало хотя бы то, что Хлебников вроде бы ни с того ни с сего начинал оправдываться.

Главное, конечно, заключалось не в том, чтобы переспорить Хлебникова, а в том, чтобы убедить самого себя в своей правоте.

Женя вспомнил невзначай, как лежал однажды в постели, не спал; дверь в родительскую комнату была приоткрыта, и он видел сидевшую у печки на скамеечке мать. Она зашивала отцовскую рубаху. Шьет-шьет, да как склонит лицо в рубаху – не то плачет, не то лицо ею ласкает…

Собираясь уходить. Женя уже ступил на порог. Хлебников, по своей привычке, в последнее мгновение окликнул его. Он спрашивает, кто эта девочка, амазонка, которая катается с Женей на лошадях. Спрашивает равнодушным голосом, слишком равнодушным, чтоб можно было поверить в его равнодушие. Женя сказал, что это новенькая из его класса.

– Гм… Заработался я, такое явление прозевал… Экстра-класс, батенька!.. Ты лично как к ней относишься?

Женя толкнул дверь.

– Положительно.

Не спалось. Женя лежал в постели неподвижно, с открытыми глазами…

Вечером он с отцом пилил у Бариновой дрова. Марья с Талькой все выглядывали в окно и упрашивали их отдохнуть, но они пилили без передышки. Потом сразу и перекололи все, что было напилено.

Отец был очень весел, работал с прибаутками.

– Эх, осина… – взмахивал он топором и, опуская топор, прибавлял: – Не горит без керосина…

Женя пристально поглядывал на него: уж слишком он был весел, слишком многословен, уж не надеялся ли он после работы промочить горло?

– Для нас топор – дело привычное, – приговаривал отец. – Топор – он и согреет, и обует, и оденет, и накормит, и напоит…

Пока Марья с Талькой складывали чурки в поленницу, Женя зашел в избу напиться. Зачерпнул кружкой воды из ведра, оглядел комнату. Марья явно готовилась угощать работников: стол был накрыт.

У Талькиной кровати на шифоньере стоял черный, с выпуклыми боками, надтреснутый горшок, в нем одинокая розовая астра. Сосуд был слишком широк, и астра располагалась наискосок, едва не выпадая из него. Над кроватью – высокой, с розовым покрывалом и белоснежной взбитой подушкой – висел большой фотопортрет Владимира Высоцкого.

Женя выпил кружку до дна, поворотился, чтоб выйти, и увидел на вешалке Талькино серое длиннополое пальто. Оно было прямо перед его лицом. К нему можно было прикоснуться щекой. Внезапно замерло сердце, потом забилось учащенно, в лицо бросился жар. Женя, весь дрожа, как в лихорадке, прижался лицом к пальто, замер. Ткань хранила нежный, едва ощутимый запах духов. Через мгновение Женя испуганно отстранился. «Что это я?.. Разве можно?..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю