Текст книги "Дата на камне(изд.1984)"
Автор книги: Леонид Платов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
К рукописи на пальмовых листах он отнесся всего лишь как к очередному раритету, достойно завершающему вереницу увиденного им в музее. Проявил себя, увы, экскурсантом, но не ученым.
Правда, весной 1945 года он ничего не знал еще о жителях кишлака Унджи, загадочных родичах Нодиры-Редкостной. Встретился с ними лишь осенью в 1946-м, а по-настоящему, всерьез, как подобает ученому, заинтересовался их судьбой еще через семь лет, уже в 1953-м.
Но тут, конечно, имели значение и эмоции, не связанные с наукой, – внезапно вспыхнувшая любовь, увы, слишком поздняя любовь к девушке, которая двигается словно бы танцуя, которая вся как быстрое пламя, как воплощение неразгаданной тайны…
Словно бы вдруг возникло нечто вроде озарения. Мгновенно перед умственным взором Савчука осветился и стал виден во всех подробностях путь беглецов, невообразимо трудный, долгий, напрямик с юга на север, через три высоких горных хребта!
Начальная отправная точка его – индуистский храм в предгорьях Гималаев, конечная – кишлак в одной из долин Таджикистана…
5. Полусны-полуявьТеперь, спустя семь лет, предстоит вторичное, более придирчивое прочтение рукописи на пальмовых листах. Для этого Савчук и прилетел в Прагу.
Приветливые пан доктор Соукуп и пан доктор Водичка по-прежнему к его услугам. Заранее извещены телеграммами о прибытии пана доктора Савчука (ныне и он доктор). Но непредвиденные дела задержали пана Водичку в университете. По телефону с тысячью извинений, он обещал приехать не позже чем через полчаса. Но как долго, нескончаемо долго тянутся для Савчука эти полчаса…
Приткнувшись в сторонке подле стенда, чтобы не мешать экскурсантам, он загляделся на один из витражей. Красные, зеленые, голубые стекла образовали в окне причудливый мозаичный рисунок: рыцарь, сняв шлем со страусовыми перьями, преклонил колени перед прекрасной дамой. Сюжет весьма распространенный в средневековье.
Но через это высокое разноцветное окно Савчуку по-прежнему видится не готический строгий силуэт Праги, а покрытая яркими тюльпанами долина в предгорьях.
В 1953 году этнограф побывал еще раз в Таджикистане – на этот раз весной.
Незадолго перед тем он с блеском защитил докторскую диссертацию. Однако она обошлась ему недешево. Готовясь к защите, Савчук надорвался – устал прямо-таки безмерно. Чувствовал себя семидесятилетним стариком, хотя ему было всего тридцать девять.
Друзья заставили его показаться врачам. С глубокомысленным видом, насупясь, те поставили диагноз: истощение нервной системы. Отдых, отдых! Немедленно же изменить обстановку, переключиться, отвлечься!
От санатория Савчук отказался: «Никогда не бывал в этих ваших санаториях и надеюсь не бывать еще лет тридцать!.. Прогулка на теплоходе по Каме, по Волге? Ну, это для малокровных, я не малокровный».
Он, может быть, долго бы еще капризничал, впервые в жизни ощутив себя на положении больного, если бы не подоспело очень кстати – письмо из Душанбе. Ректор университета обращался к «многоуважаемому Владимиру Осиповичу» с просьбой «найти время для того, чтобы прочесть цикл лекций – буде возможно, этой весной».
Душанбе! Гм! Дело другое. Тем более весной. В Таджикистане все, наверное, цветет и благоухает. И там, кстати, ждет его разгадка слова «будпароста».
Короче, он согласился.
Но, видимо, санаторий был бы все-таки полезнее. Прилетев в Душанбе и разместившись в заказанном для него номере гостиницы, Савчук, к своему огорчению, совсем расклеился. Что за удивительное, непривычное состояние? Хандра. Слабость. В голове какой-то сумбур. Мысли бегут словно бы спотыкаясь, наталкиваясь друг на друга. Раздражительная слабость и в то же время безотчетная странная тревога. Клонит в сон, но не спится. В общем, чушь, черт знает что!
Понятно, лекции в университете пришлось отложить. Прибежали милые сотрудницы университета, притащили цветы, уставили букетами весь номер.
Врач-таджичка назначила Савчуку кучу витаминов и предписала ему постельный режим.
– Не вылежу, доктор, ей-богу, не вылежу! – запротестовал Савчук. – Перед началом лекций собирался навестить своих приятелей в колхозе. Писал им из Москвы, что приеду.
– Что это за колхоз?
– Имени Октябрьской революции, кишлак Унджи.
– А, знаю! Мой родной кишлак располагается неподалеку. Но мы почти не общаемся с ними. Жители Унджи живут очень замкнуто. Браки, например, заключаются у них только между односельчанами.
– Почему?
– А вот этого я не знаю. Вообще ходят странные слухи о них. Мать моей матери… – Доктор поправилась: – Моя бабка рассказывала мне, будто бы они сберегают какое-то сокровище, языческого идола, что ли, не то похищенного, не то спасенного ими. В общем, как говорится, вокруг них роятся легенды.
Савчук вяло улыбнулся – уже устал от разговора Сокровища… Кто только не рассказывал ему о богатейших кладах Таджикистана, о золотой женщине (богине плодородия?), спрятанной между скал, об идоле (Бурхи, повелитель дождя?) с раскрытой пастью, усеянной вместо зубов алмазами. Некоторые сокровища, объясняли Савчуку, лежали в земле еще со времен поздних кочевников Но он-то, Савчук, был не кладоискателем, он шел по следу одного-единственного ударившего его по нервам слова – «будпароста».
Когда доктор ушла, этнограф впал в тяжелую дремоту.
Находился в этом состоянии и все последующие дни, неохотно принимал назначенные ему лекарства, краем уха выслушивал советы врача, вяло благодарил за выражения сочувствия и пожелания выздоровления, с коими являлись к нему представители университета. Мыслями же был вне Душанбе.
Волны полузабытья уносили его дальше и дальше от этого роскошного номера-апартамента, уставленного цветами, как будуар. Закрыв глаза, он умственным взором наблюдал великое переселение народов. Вздымая клубы пыли, слитной массой надвигались на него кочевые орды и, обтекая, исчезали за спиной. В ушах немолчно звучал плач детей, которые покачивались в корзинах, переброшенных через спины верблюдов. Плач этот заглушался воплями и диким визгом всадников, которые настойчиво расталкивали стада жалобно блеявших овец, мешавших их передвижению. Звякали стремена, скрипели колеса повозок. Савчуку даже казалось по временам, что он обоняет запахи выдубленной кожи, людского и конского пота, а также пыли, поднимаемой множеством копыт.
Кочевые народы, гоня перед собой табуны лошадей и стада овец, шли и шли с востока на запад по бескрайней степи. Некоторые растворялись среди других народов, обрастая новыми обычаями и верованиями, иные упрямо сохраняли свою самобытность и свой язык. Так, на новых тучных пастбищах осели мадьяры, которых Маркс назвал «народом, заблудившимся в Европе».
А бурлящий вулкан где-то на востоке Азии продолжал толчками выбрасывать на поверхность потоки человеческой лавы. Из-под земли. Из преисподней… Раскосые всадники на косматых лошадях по представлениям средневековых географов могли явиться только из преисподней.
Однако одно из первых великих переселений произошло на несколько тысячелетий раньше – и не с востока на запад, а с запада на восток. В поисках новых охотничьих угодий с места стронулись аборигены Сибири, палеазиаты-монголоиды. Прошли вереницей по перешейку, соединявшему два материка (пролива в этом месте еще не было), и постепенно расселились по Америке, став предками индейцев.
Но, неотрывно следя за проходящими мимо толпами, разноязычными, поющими, громко вопящими, Савчук слышит одновременно и тихий голос пана Водички. Лингвист размеренно читает над ухом его куски из рукописи на пальмовых листах.
Таинственные язычники-беглецы, несколько десятков мужчин и женщин, да, вероятно, числом не более сотни, бредут вереницей по узким горным тропам над пропастями, упрямо берут перевал за перевалом, то исчезают в ущельях, то вновь появляются на вершинах, обдуваемые злым ветром. Камни и песок осыпаются из-под ног. Какая крутизна! Савчуку страшно за беглецов, голова его начинает кружиться…
И вместе с тем действительность постоянно вторгалась в эти бредовые видения. Из-за стены доносилась перебранка соседей, а с улицы гудки машин и крикливые голоса продавцов мороженого…
За дверью вдруг послышался разговор на высоких нотах, кто-то кого-то не пускал в номер, потом дверь рывком распахнулась и на пороге появился Ныяз, отец Надиры. Этнограф сразу узнал его, хотя со времени первой их встречи прошло несколько лет. За ним стоял кавалер двух орденов Славы толстый дядя Абдалло.
– Ну, здравствуй! – сказал Ныяз. – Женщина в коридоре не хотела пускать к тебе. Сказала: нельзя! Почему нельзя? Я думаю, друзьям можно, да?
Он присел на край кровати. Дядя Абдалло, благодушно улыбаясь, устроился на стуле рядом.
Но вслед за непрошеными гостями, трепеща от негодования, в номер ворвалась коридорная.
– Нельзя, нельзя! – кричала она. – Доктор сказала: нельзя! Доктору пожалуюсь на тебя!
– Хоть самому главному доктору, – невозмутимо ответил Ныяз, не удостоив ее взглядом. – Бери ручку, бумагу, садись, пиши жалобу на меня, заверю подпись твою!
И он вынул из кармана внушительных размеров печать – видимо, своего колхоза. Коридорная удивилась и замолчала. Ныяз мигнул дяде Абдалло. Тот, не мешкая, завернул рукава халата, нагнулся над Савчуком, подсунул под него руки и, подняв вместе с одеялом, подушкой и простыней, сделал несколько шагов к двери.
– Что делаешь, безумный! – завопила коридорная, преграждая ему дорогу. – Людей из гостиницы крадешь? Одеяло, простынь положи! Казенные! Положи обратно, говорю тебе! Не положишь, директора позову!
Она метнулась к дверям, но столкнулась на пороге с врачом, которая вошла, помахивая своим чемоданчиком.
– Что здесь происходит? – строго спросила доктор, останавливаясь посреди комнаты и осматриваясь.
Ныяз смутился.
– Вот Володью, друга нашего, хотим в кишлак к себе. Воздух очень хороший у нас. Сушеных абрикосов много. Хорошо поправится.
Казалось бы, самоуправцам, которые среди дня крадут людей из гостиницы, немедленно же дадут грандиозную, заслуженную выволочку – к полному удовлетворению коридорной. Но доктору предложение Ныяза неожиданно понравилось.
– Посмотрим, – сказала она, подсаживаясь к кровати и раскрывая свой чемоданчик. – Смеряю давление больному, прослушаю его пульс… В общем, я не возражаю, товарищи. Воздух и витамины – самое важное для него сейчас. И тишина. А эта улица слишком шумная. Уход будет обеспечен ему?
– О, самый лучший уход!
– Давление приличное. Пульс, правда, частит. А на чем собрались перевозить его? На арбе?
– Зачем, доктор, на арбе! На грузовике. Пригнали сюда грузовик из колхоза. Траву положили в кузов, очень много травы. Как на матраце поедет друг наш Володья.
– Хорошо. Разрешаю. Но с одним условием: буду навещать его раз в неделю, чтобы контролировать лечение.
– Контролируй, контролируй, – пробурчал себе под нос Ныяз, помогая дяде Абдалло завернуть безропотного Савчука в привезенный из колхоза ковер. – Лечить не можешь, так хоть контролируй, пожалуйста!
По счастью, доктор не услышала этой непочтительной воркотни. Услышал ее только Савчук, которому было сейчас все равно.
Дядя Абдалло осторожно спустился по лестнице, держа на руках больного, закутанного в ковер. Следом Ныяз нес коробку с лекарствами, и по тому, с какой гримасой нес, ясно было, что едва отъедет от гостиницы, так сразу же выбросит за борт за ненадобностью. Шествие замыкали врач и коридорная, от изумления потерявшая дар речи.
Савчука устроили в кузове на охапках травы, подле него сел заботливый Ныяз, дядя Абдалло поместился в кабине.
– Осторожнее вези! – предупредил Ныяз водителя. – Понимай, кого везешь! Володью, друга нашего, везешь! А он – бедный больной. Не гони, не тряхни! Ухабы и ямки объезжай!
Грузовик тронулся. Врач и коридорная замахали руками вслед Савчуку…
На траве было и впрямь удобно лежать. Водитель очень старался – вел машину со всей осторожностью. Над собой Савчук видел только небо, ритмично покачивающееся. Было оно ярко-голубое, весеннее, не успевшее еще выцвести от яростного летнего зноя.
Дурманящее благоухание исходило от недавно скошенной травы. Все начало покачиваться вокруг Савчука, поплыло, поплыло, но по-другому, не так, как недавно в гостинице. И мало-помалу его потянуло в сон – уже без снов, значит, в самый глубокий, освежающий и исцеляющий сон…
6. Целебная магия танцаОчнулся Савчук в кишлаке. С лязгом откинули борт грузовика и с негромкими предостерегающими возгласами внесли больного на руках в дом.
Первые дни пребывания у Ныяза Савчук помнит недостаточно отчетливо. Ему почти не давали есть, зато заставляли пить невообразимо горькие настои. Перед ним надоедливо мелькали низенькие (или сгорбленные?) тени, бормоча при этом что-то с интонациями тревоги и озабоченности. Видимо, то были старухи, родственницы хозяина дома, которые приняли на себя обязанности лекарок и сиделок.
А быть может, тени эти были по-прежнему лишь порождением измученного, истощенного усталостью мозга? На этот вопрос Савчук не в силах был ответить с полной убежденностью. Ведь шествие кочевых народов мимо его ложа возобновлялось по временам.
Наконец состоялся консилиум старух. Усевшись на полу, они перебранивались с большой энергией, но шепотом, похожим на шорох ящериц, которые взапуски бегали по стене. Кого напоминали Савчуку эти проворные, гибкие ящерицы?
Спор у ложа его то разгорался, то затихал. Все чаще повторялось имя Нодира. Кто это – Нодира? Он не мог вспомнить, как ни старался.
Наконец консилиум пришел к какому-то решению. В комнате загорелись курильницы, запахло благовониями, потом стали слышны удары бубна, глухие и редкие. Такой, наверное, пульс у великана.
Внезапно посреди комнаты Савчук увидел тоненькую девичью фигурку. Она выросла будто из-под земли и некоторое время стояла неподвижно, выпрямившись, широко раскинув руки, будто собираясь взлететь.
Так прошли две или три томительные минуты.
Пульс великана убыстрялся. Повинуясь ритмичному его аккомпанементу, руки танцовщицы задвигались – чуть заметно. Начиная от кончиков пальцев на руках, оживало с медлительной постепенностью все тело, словно бы просыпаясь. Качнулись плечи, заколебалось туловище, потом дрожь прошла сверху вниз по бедрам, затрепетали колени и послушно зашевелились пальцы маленьких босых ног.
На фоне глухих ударов бубна Савчук стал различать едва слышное монотонное пение. Оно стлалось по комнате подобно клубам дыма. Это пели женщины, сидевшие у постели, раскачиваясь вперед-назад, как бы торопя магию танца и сами невольно поддаваясь этой магии.
К щиколоткам танцовщицы прикреплены были погремушки, по четыре на каждой ноге. Переступая ногами то быстро, то медленно, она рассыпала вокруг чуть слышный мелодичный перезвон, нарастающий или замирающий.
Иногда руки танцовщицы двигались так быстро, что Савчук не мог уследить за ними, как ни старался. Ему чудилось, что у девушки выросла вторая пара рук. А порой возникало впечатление, что танцовщиц перед ним не одна, а множество. Они до этого прятались в нишах в стене и вдруг выбежали все вместе и задвигались в тесной комнате, то кружась в ослепительном вихре, то вновь окаменевая.
Когда же пение и бубен замолкали, то было слышно лишь шарканье по полу босых ног, позвякивание погремушек на ногах и бряцание браслетов на руках. Это околдовывало. Что-то словно бы надвигалось и предвещало. Что? Хорошее или плохое? Наверное, хорошее.
Да, все вместе – танец, пение, вздохи бубна – создавало некий необычный, исподволь околдовывающий эффект. По временам Савчуку казалось: это он сам танцует с девушкой, покорно повторяя ее движения.
Непонятно сместились ощущения: Савчук сознавал, что лежит пластом на тахте, и вместе с тем танцевал – в своем воображении. Мускулы напрягались, расслаблялись, снова напрягались. И это давало неизъяснимое облегчение мозгу. Докучный стук у висков исчез, дыхание сделалось ритмичнее, глубже. Кровь не пробивалась с усилием через преграды, как горная река, а плавно струилась в просторном равнинном русле.
Для исполняемого танца были характерны эти внезапные переходы. Только что танцовщица быстро вращалась на пятках – и вдруг застывала в скульптурной позе, изогнув над головой руки, вопросительно скосив глаза на Савчука. А иногда замирала, положив пальцы одной руки на кисть другой. Несомненно, все жесты ее имели символическое значение. С помощью жестов девушка разговаривала с Савчуком, старалась его в чем-то убедить, (или разубедить?). Но он не мог ее понять.
Вот она стремительным движением опустилась на колени, ввернув ладошки, выкрашенные в красный цвет. Подхватилась внезапно, завертелась на месте, бренча, звеня погремушками и браслетами. Снова замерла, будто кто-то ее окликнул, повернув голову так, что Савчуку стал виден только профиль.
Неутомимыми (но не суетливыми!) были ее руки, загорелые, грациозно округленные. Они взлетали порывисто над головой, простирались вперед, застывали на мгновение или вздрагивали, будто колеблемые ветром.
Однако танцевали не только руки. Танцевали также глаза и губы девушки.
Почти все время сохраняла она сосредоточенное, даже отчужденное выражение на лице – лишь румянец мало-помалу разгорался под смуглой тонкой кожей. Взгляд из-под дугообразных бровей, сросшихся на переносице, был диковатый и вместе с тем очень ласковый. И все чаще на полных губах ее появлялась улыбка – распускалась на лице, как пунцовый цветок. Что-то лукаво поддразнивающее было в этой улыбке, одновременно по-женски чувственной и по-детски шаловливой. Радость жизни вырывалась, пробивалась наружу.
И Савчук наконец понял смысл танца, предназначенного ему и только ему!
«Она верно говорит (да, да, именно говорит!) и как красноречиво, убедительно, – думал он, не отрывая взгляда от танцовщицы, – верно, верно, закопался я в книги свои, чуть не задохся было в их пыли. Едва лишь кончилась война, засел в читальне невылазно, стал превращаться в книжного червя. А жизнь – вот она, вот – мелькает, кружится вихрем передо мной, улыбается, манит куда-то и проносится безвозвратно мимо…
Смена покоя и движения, усилий и отдыха, – продолжал думать Савчук, мало-помалу погружаясь в блаженное оцепенение, – это ведь, по сути, и есть жизнь. Танец учит меня жить. Годы и годы я жил неправильно, жил плохо, однообразно, монотонно. Мне не хватало простых радостей, сильных душевных переживаний, физической разрядки… Нельзя жить только умом! Отныне я стану жить по-другому, гармонической жизнью, не давая засыхать, отмирать душе…»
Вдруг все изменилось: девушка с пунцовым ртом исчезла, словно ее не было здесь, сдуло будто ветром, смолк бубен. Комната опустела.
Неужели все почудилось Савчуку? Неужели юная танцовщица лишь привиделась ему, подобно прорысившим в облаках пыли воинам Чингиз-хана или угрюмо шагавшим безмолвным палеазиатам?
Нет, над полом еще стлался благовонный голубоватый дымок. Значит, было?..
Так или иначе, но именно с этого дня произошел перелом в болезни Савчука – началось медленное его выздоровление.
7. «Вам это приснилось!»Целебный танец… Понятно, Савчук был осведомлен в ритуальных танцах разных народов. Наблюдал, даже фотографировал пляски шаманов, прочел уйму книг, в которых подробно описывались вертящиеся дервиши, хлысты и прочие секты молящихся трясогузок. Но там однообразными, все убыстрявшимися движениями фанатики доводили себя до религиозного экстаза, до исступления, почти до безумия. Здесь, в кишлаке Унджи, было иначе. Впервые удалось Савчуку увидеть исцеляющий танец, более того, испытать на себе благотворное его воздействие.
Это был как бы торжествующий гимн природе, возвращение к природе, воссоединение с природой.
И снова подумал Савчук о том, что в жизни все подчинено извечному ритму. Вдох следует за выдохом. Волна нагоняет волну. День приходит на смену ночи, а выздоровление на смену болезни. А когда по неразумию своему человек выпадает из этого чередования, превращая ночь в день или вдыхая дым вместо воздуха гор и садов, то тем самым накликает на себя болезни, неудачи, горе.
Тривиальная мысль? Но очень важно до нутра проникнуться этой «тривиальностью». И вместе с пониманием, с просветлением пришло к Савчуку успокоение. А вслед за ним и твердая уверенность в том, что он выздоровеет.
Каждым нервом своим, каждой клеточкой мозга ощущал выздоравливающий, что зловещее тесное ущелье, грозившее ему смертью, уже позади, что он преодолел перевал и благополучно выбрался на простор…
Не раз принимался Савчук расспрашивать своих хозяев о таинственной танцовщице, и всегда безуспешно. Старухи-хлопотуньи, Ныяз, дядюшка Абдалло лишь пожимали плечами, отделывались недоумевающими улыбками либо вежливыми недомолвками.
Но дело не ограничилось танцем. Савчука поили горькими отварами из трав, кормили сушеными абрикосами. Ему ежедневно массировали руки и ноги, подолгу тщательно перебирая палец за пальцем, стараясь улучшить кровообращение, постепенно возвращая с кончиков пальцев в тело жизнь.
Но главным образом Савчук лечился тем, что дышал. Целые дни проводил теперь на айване – просторной открытой террасе. Одним боком своим она нависала над пропастью, другим – над улицей кишлака, где резвились дети и теснились ишаки.
Закутанный в одеяло, Савчук лежал на мягкой курпаче 2626
Одеяло ( тадж.).
[Закрыть], наслаждаясь покоем, чистейшим прохладным воздухом и зрелищем гор, которые толпились вокруг, сверкая на солнце конусообразными белыми шапками.
Горы! Вот чего не хватало так долго Савчуку!
Вид гор был суров, но доброжелателен. Казалось, скупо, по-мужски ободряют Савчука. «Будь как мы! – словно бы повторяли они. – Верь в себя, сохраняй спокойствие – и будешь счастлив!»
Недаром в старинном изречении говорится: «Кто идет в горы, тот возвращается к лону своей матери!»
Доктор, которая, выполняя свое обещание, регулярно посещала Савчука, как-то сказала: «Невропатологи, определяя тип нервной деятельности пациента, иногда задают ему вопрос: что любит больше – море или горы?»
Савчук, по-видимому, был феномен – любил и море и горы. Но под теперешнее его настроение горы были все же лучше: они одновременно успокаивали и сосредоточивали.
Дома кишлака спускались со склона террасами. Часто плоская крыша нижестоящего дома служила двором для дома вышестоящего.
А когда Савчук менял положение и поворачивался на курпаче, то видел вдали темное пятно прохода в горах. Если в давние времена жители Унджи пришли из Индии, то прошли как раз через этот проход. (Кстати, дядя Абдалло перевел Савчуку название кишлака. «Унджи» означало «там», просто «там».)
Беглецы добирались сюда, конечно, с огромным трудом, оставляя многочисленные могилы по пути, но добрались, наконец! Вряд ли они стремились именно в эту долину, странствие их не было целеустремленным. Но, прибыв, осмотрелись, здесь им понравилось, и вот путь через три горных хребта закончен.
Выздоравливая, Савчук вспомнил слова доктора об утаенном сокровище.
Он вообразил, как, сгибаясь под тяжестью загадочной ноши, предки нынешних обитателей кишлака выходят из ущелья и останавливаются, пораженные открывшейся перед ними красотой долины. Вся она залита солнечным светом, а снежные горы толпятся вокруг, будто надежные стражи, оберегающие ее покой.
И тогда со вздохом облегчения беглецы сваливают наземь свою ношу и распрямляются…
Что это за ноша?
Неужели здесь, в кишлаке, а быть может, где-то поблизости от кишлака, спрятано нечто представляющее ценность для науки, ценность, которую даже не выразить в рублях?
Так ли это?
Хотя чего не бывает в жизни…
По смутной ассоциации мысли Савчука перекинулись от гор Таджикистана к другим, чешским горам, где он побывал под конец войны. Горы эти были, правда, куда уютнее Гиссарских, хотя можно ли сказать так – уютнее – о горах?
И все же какая-то мистическая тайна, подобно облаку, осеняла и пологие лесистые холмы Чехии.
Савчуку рассказали, что в XV веке исступленные проповедники предрекали с амвонов и на рыночных площадях близкую гибель мира. Он, этот погрязший в грехах мир, канет мгновенно в небытие, развеется, как утренний туман. Уцелеют только пять городов, которые расположены на вершинах гор, то есть ближе к небу, к богу (а быть может, ожидался новый всемирный потоп?).
Благодаря любезности своих чешских хозяев этнограф посетил эти избранные города.
Они были избраны богом, однако не избавлены им от напастей и бед.
В Седлеце этнографа поразил тамошний собор, вернее, внутреннее его убранство. Это, собственно, был могильник, вывернутое наружу нутро могильника. Все люстры, канделябры и прочие украшения на алтаре, стенах и потолке сделаны были искусно из человеческих костей, главным образом черепов. Зловещий – с оскалом – орнамент!
Сопровождавший Савчука переводчик пояснил, что человеческие кости взяты с кладбища, где погребены были 30000 горожан, умерших во время эпидемии чумы Переводчик недоумевал, зачем понадобилось потрошить могилы. Но Савчуку, как этнографу, все было ясно. Жертва Чуме (с большой буквы!) – проявление традиционной симпатической магии! Черепами чумных жители Седлеца заслонились от новых губительных эпидемий.
А с городом Кутна Гора связан был рассказ о необычном подвиге Яна Жижки, непобедимого одноглазого полководца гуситов.
Он подступил с войском под стены Кутной Горы, где жили католики. К врагам своей веры гуситы не знали жалости.
И вдруг навстречу угрюмым воинам, на груди которых алело изображение священной чаши, символа равенства всех людей, вышли из города дети, только дети, множество приветливо улыбающихся детей, неся в руках букеты цветов и корзиночки с ягодами черешни (тогда было начало лета, все вокруг цвело и благоухало).
И Жижка, неукротимый воитель во имя господне, простил – ради детей – город, обреченный пожарам и разграблению, и приказал своим воинам обойти Кутну Гору стороной…
Вспомнив о пяти избранных чешских городах, Савчук вернулся мыслями к жителям приютившего его кишлака. Нельзя ли обнаружить тут некоей аналогии? Не жили ли ранее предки их где-то в предгорьях Гималаев, а потом ушли в горы, в высокие, увенчанные сверкающими белыми коронами горы, спасаясь от надвигающегося светопреставления (допустим, предсказанного потопа)?
Но тогда при чем тут россказни о каком-то сокровище?
Сокровище, сокровище… Золотистые блестки, нити, бахрома, как солнечные блики в листве, неотвязно мерцают перед глазами этнографа.
Неужели в кишлаке никто не помнит об этом исходе из Индии? Не может быть, чтобы 0!нем не передавалось – пусть в иносказательной форме – из уст в уста, от отца к сыну, от матери к дочери. Должно же сохраниться в памяти рода хоть что-нибудь, кроме коротенького слова «бутпароста»?
Но казалось, ни Ныяз, ни жена его Фатима, ни дядя Абдалло и не слыхивали ничего о спасенном (или утаенном) сокровище.
Девчушка со школьной спортивной площадки, убегавшая от озорника, крикнувшего вслед ей: «Язычница» (Савчук вспомнил ее имя – Нодира), тоже, понятно, ничего не смогла бы объяснить этнографу.
В часы, когда ребятишки отправлялись в соседний кишлак, где находилась школа, и когда они возвращались оттуда, Савчук нетерпеливо высматривал Нодиру, перегибаясь со своей террасы, нависшей над улицей. Тщетно! Множество разноцветных тюбетеек, с которых свешивались моткулы – двадцатипятисантиметровые кисточки, кишело внизу, но ни под одной из них не видел он запомнившегося ему ласкового смуглого личика.
Савчук спросил о Нодире у Ныяза.
– А, Нодира! – небрежно сказал тот, думая о чем-то другом. – Пугливая она. Дичится тебя, понимаешь? Большая стала уже. Семнадцать лет. Замуж пора давно. Осенью уберем хлопок, свадьбу станем играть.
– А за кого выдаете замуж?
– Есть тут один. Кладовщик в нашем колхозе. Музаффар. Родич наш. Вдовец. Почтенный человек.
Савчука словно бы кольнуло. Вдовец! Стало быть, уже не молодой? Жаль. Девчушка со школьной спортивной площадки заслуживает, несомненно, другого мужа, молодого, себе под стать. Уже в ту осень, семь лет назад, она обещала стать красавицей…
Но вот наступила новая фаза лечения Савчука. Изрядно проморив его голодом (на травяных отварах), его принялись откармливать.
Особенно понравились ему сушеные яблоки, молотые на мельнице или толченные в каменной ступе, которые смешивают с сушеной тутой и жареной пшеницей. Получается вкусная и сытная мука.
Осенью все крыши завалены здесь абрикосами, яблоками, сливами. Получается сухой компот, который едят круглый год.
Кишлак окружали массивы тутовника (шелковицы). Было время, по рассказам Ныяза, когда шелковица являлась чуть ли не основным предметом питания в кишлаке. Время это прошло. «Друга Володью» угощали лишь отборной тутой духтарчин, которую собирают и сушат девушки.
Наконец Савчук сказал:
– Теперь я хочу мяса!
И тогда даже осторожная и недоверчивая Фатима согласилась с другими женщинами кишлака:
– Наш Володья выздоровел!
Это признала и доктор из Душанбе. Пациенту разрешили понемногу «расхаживаться» – пока в пределах дома и внутреннего дворика.
Теперь он, естественно, не мог не встретиться с Нодирой. И он встретился с ней. Произошло это так.
Как-то под вечер выздоравливающий прогуливался взад и вперед по двору. Мимо, с кувшином на плече, стремглав промчалась девушка. Что-то в смуглом оживленном лице ее показалось Савчуку знакомым. Он остановился, провожая девушку взглядом. Неужели?..
Из глубины двора донеслось пронзительное:
– Нодира, эй!
Он не поверил своим глазам. Это и есть та самая девчушка, так звонко, беззаботно смеявшаяся, убегая от своего неуклюжего преследователя? Невероятно!
Она вдруг предстала перед Савчуком в блеске победоносной юности, во всем благоуханном, ярком цветении своих счастливых семнадцати лет. А он-то пытался, видите ли, узнать ее среди детишек, сновавших, как муравьи, под его террасой!
Преображенная Нодира сняла с плеча кувшин и остановилась перед Савчуком в выжидательной позе.
– Как ты выросла, Нодира, как похорошела! – с восхищением воскликнул Савчук. – Ты не забыла меня?
Она отрицательно покачала головой, прикрывшись рукавом. Но над ним с насмешливым выражением поблескивал карий, удлиненный, очень красивый глаз.
– Нодира-а! – снова раздраженно окликнули девушку.
Она метнулась было в сторону, но Савчук придержал ее за рукав:
– Мы же старые знакомые с тобой! Ну как живешь? Я слышал от твоего отца: осенью выходишь замуж?
Нодира, опустив руку и открыв лицо, промолчала, но брови ее сердито сдвинулись – видимо, вопрос был неприятен ей. В нетерпении она быстро переступала по земле маленькими босыми пятками. И колокольчики на кончиках кос позванивали в такт.
Савчука осенило. Ведь это она танцевала перед ним, прикованным к постели! Танцевала под звон погремушек на ногах, под вздохи бубна и едва слышное пение сидящих на полу старух! Конечно, это была Нодира, она, никто иной! Те же быстрые, гибкие руки! Тот же своенравный поворот шеи! Тот же лукавый, пленительный, околдовывающий взгляд искоса!