355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Латынин » Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны » Текст книги (страница 4)
Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:32

Текст книги "Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны"


Автор книги: Леонид Латынин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Часть третья
Жертвоприношение

Глава о встрече Леты с ее пятым жертвенным мужем Некрасом

Москва, год 989-й…

И звезды побелели настолько, что Лета могла разглядеть Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо, льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы не видеть близко тонких губ Некраса. И щели вместо выбитых оленьим рогом передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена, именем Людмила, лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне, прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому, понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом, комаром перед червяком. Некрас уполз.

Глава о встрече Леты с ее шестым жертвенным мужем по имени Богдан

Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его руки еще были перепутаны с косами и руками его любимой, они были женаты всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, в лесу, на поляне – все в доме умерли, и теперь им никто не мешал. И Богдану так не хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была там, заставил его оставить Поляну одну, на самое короткое время, и, наверное, не заметить эту короткую паузу. Он был нетороплив, ни о чем не просил Лету, не обращая на нее внимания, но работал мощно, грубо, жестоко, куда-то ощущением живя мимо Леты. И почему-то это ее задело. Она стала сопротивляться, стала дразнить Богдана, тот поначалу не заметил ее движений, но когда она совсем сомкнула ноги и вывернулась из-под него, забыл Поляну, озверел, и Лета засмеялась – никакого благоговения, бык пахал землю, конь вставал на дыбы, взрыв рвал скалу, как ястреб рвет паутину, не заметив, что пролетает ее. Лета неожиданно ощутила то, что ждала, боясь и пугаясь, проходя по темному лесу одна, когда собирала ночные травы, страхи, которые мучили ее, олицетворил Богдан, и это было приятно, неожиданно, остро, и так, как у нее никогда не было. А бык забыл и про Поляну, и про овин, и про стол, и про дерево, и про обрыв. Падала пена с губ, выворачивалась земля, лемех плуга ворочал жирные пласты, и они светились при слабом свете звезд, и все вокруг пело, звучало, кружилось и пахло белыми хлопьями волн, разбившихся о скалы, и тяжелым потом…

Глава о встрече Леты с ее седьмым жертвенным мужем по имени Семак и еще с оставшимися до ритуального числа – Грозой,
Чаяном, Кудряшом и Любимом, которых Лета приняла, не возвращаясь сознанием в этот, уже оставленный ею, мир

Семак вошел раньше, чем ушел Богдан, он торопился, звезды, как выстиранные чернильные пятна, были еще сини, но уже почти белы.

Он сидел на полу и видел Богдана и Лету снизу, он неторопливо снял рубаху, положил рядом и, когда Богдан оторвался от Леты, подошел к ней. Лета устала, она была как в бреду, не сопротивлялась, почти не ощущала Семака, она просто лежала на краю ложа, свесив и чуть запрокинув голову. Руки ее были распахнуты, колени чуть согнуты.

Семаку было жаль Лету, жаль, что она уходит, жаль было ее почти детского лица, Лете было всего двадцать четыре года. Семаку в два раза больше.

Он смотрел на синие круги под глазами Леты, на ее слабо шевелящиеся пальцы, на ее косу, что свешивалась до полу, на тонкую голубую жилку, которая подрагивала на шее. Залетела муха, огромная муха, стала метаться по храму, Семак не сразу поймал ее, чуть сжал пальцы, брызнула кровь. Тонко запел комар, звук заколотился в ухе, Семак провел пальцем сверху вниз, звук замер. Было тихо. Семак похлопал Лету по щекам. Лета открыла глаза, узнала Семака, улыбнулась и закрыла их. Семак выполнил долг быстро, но, несмотря на то что он торопился, в храме уже появились четыре последних участника прощального обряда: Гроза, Чаян, Кудряш и Любим, и прежде чем появились подружки Леты, чтобы собрать ее в дорогу, каждый из них вошел в то ли задремавшую, то ли потерявшую сознание Лету, прежде чем оставить храм.

Главы о вознесении Леты, ее встрече с ключницей и заботе о Емеле уже в другой жизни

Очнулась Лета уже на костре, сложенном внизу и вокруг нее. Она была крепко привязана к столбу, который был пропитан водой Москвы-реки. Это сделали Волос и все, кто был сегодня ночью ее мужьями. И вода шестнадцати речек пропитала волокна и сам узел, спеленавшей ее веревки. И заговор был прочитан.

Выпитый перед священной ночью настой жертвенной травы оказался не таким крепким, как она думала, либо Лета была сильнее этой травы.

Внизу был хворост, выше – большие поленья, сложенные прямоугольником, еще выше все было закрыто снопами. Не помнила Лета и то, как три раза поднимали ее на ворота возле костра, но когда спрашивали, видит ли она мать свою и отца своего, разумно отвечала, что видит, и во второй раз, что деда видит, и в третий раз, что видит всех, кто живет на небе. Не очнулась и тогда, когда Волос ранил ее, но не убил, ножом белым из Велесова храма, и двух белых коней уже успели зарезать, и отхрипели они, и затихли, и еще теплые лежали рядом. Рана в боку болела, и текла кровь. И испугалась Лета, ведь если не выдержит она огня и закричит, то не спасет ее смерть Москву, и забыла она и Волоса, и Людоту, и Емелю, не было больше в ней женщины, а была жрица храма Велеса, которая должна была спасти людей своих, и взяла она руку свою правую, на которой уже был надет обруч ее с Симарглом[3]3
  Симаргл – древнерусское языческое божество из пантеона князя Владимира.


[Закрыть]
, и зажала ее крепко зубами, и услышала она голос Волоса:

«Велес, бог наш, Чур меня и нас болезнь лютая, Чур нас смерть семиглавая, Чур нас холод студеный, Чур нас голод мерзкий, возьми Лету нашу, возьми ее тело белое, возьми ее глаза синие, возьми ее косы длинные, возьми ее груди твердые, возьми же мою жену и мать спасителя, возьми сестру нашу и дочь твою, возьми ее тело белое, косы длинные, груди твердые, возьми нежность мою, и солнце мое, возьми любовь мою, все ночи мои счастливые, и те, что были, и те, что стали бы, и возьми все Емелины дни счастливые, и возьми жену Горда, и жену Молчана, и жену Людоты, и жену Чудина, и жену Некраса, и жену Богдана, и жену Семака, и жену Грозы, и жену Чаяна, и жену Кудряша, и жену Любима…»

В это время загорелась солома, вспыхнула, поднялась до неба и дымом и огнем отгородила Лету от мира и жизни и слов Волоса, от жениха ее, и от мужей ее, но огонь был вокруг и вверху и не трогал пока Леты. Но вот ветер раздул пламя и бросил кусок оторвавшейся соломы ей на голову, волосы вспыхнули и сгорели так быстро, что она и не почувствовала огня, а может, оттого, что прокусила руку и кровь наполнила рот, не почувствовала – одна боль уравновесила другую. И она поняла закон жизни – равновесие. Но не добро равновесит зло, а зло равновесит зло. И тогда человек, что творит зло, и человек, которому чинят зло, живет мертвым и не чувствует он этого, и ужаснулась она мысли той, и отшатнулась она от нее, и почувствовала боль. И обрадовалась Лета, что чувствует боль, а уже огонь обшарил ее всю, как обшаривал ее Людота, и она почувствовала прикосновение горящих ладоней огня, почувствовала истому, ибо огонь любил ее, как любили ее ночью мужи ее, но загорелись бусы на шее, раскалился оберег на груди, но стали красными обручи на запястье и височные кольца, и прошла любовь, а огонь плеснул в глаза ее ковш жара, и выкипели две синие воды в бездонных чарах чародейки, и нечем гадать ей стало судьбу рода своего, и судьбу сына своего, и судьбу племени своего, и судьбу свою. Выкипели чары, а капля огня коснулась кости внутри, и кость задымила, и внутри себя, чтобы не выдать себя, застонала Лета. А стонать внутри помогает, и не слышно, жила бы внутри, стонала, жила бы, да я же живу, раз крик лезет наружу, а сердце толкалось в треснувшую грудь, а внутри ног было еще сыро и не так жарко, как снаружи, но потом и эта влага высохла, и почувствовала Лета, как полегчала рука, и почувствовала Лета, как стала невесомой нога, и живот свернулся берестой и дымом пошел, и спина выгнулась и тоже вывернулась винтом – за телом и головой, которая стала шаром черным.

И вот уже Лета над кострищем, над народом, над Емелей, над Людотой, над Некрасом, над Молчаном, и над домами, и над облаками, все так высоко, и все близко. Нет, оказывается, там расстояния, куда ни улети, все рядом, и все руки ей вслед подняли, она здесь всех видит, и не болит ничего, только кровь течет по руке, что прокусила, а рука воздушна, и кровь воздушна, и душа воздушна, и двигаться можно легко, и видеть сверху можно, как внизу костер горит, а в нем тело пустое дымом исходит, и руки пытаются разорвать на груди веревки, которые мокры и крепки в огне. Бог с ним, с телом, какое оно имеет отношение к Лете? Лучше чуть опуститься и подойти к Емеле. Да не опускается. Надела на шею камень дыма. Вышло. Нагнулась, погладила его по голове, чуть вздрогнул Емеля, как будто его жаром обдало, голову отклонил. Подошла к Людоте, у Людоты жар по коже прошел, а тут и Волос впереди всех. Лета к нему, а он руки поднял и: «Чур меня», – сказал. И как стена между ним и Летой выросла. Встала она и двинуться к Волосу не может. Слышит, зовет ее кто-то. Голос то ли знакомый, то ли нет. Не поймет Лета. Но повернулась. Тот же день. Преображенье. Шестое серпеня. Но свет уже другой, и в нем другая жизнь.

Глядь, а к ней женщина подошла, тоже в белое одета, на поясе связка ключей, на голове кичка, а пояс медный. Ключи золотые звенят, то ли от ветра, то ли от ходьбы. Подошла к Лете, за руку ее отвела в сторону.

– Не мешай им, – говорит, а голос такой мягкий, вкрадчивый, добрый, в душу заглядывающий да ласковый. – Не мешай им, они тебя провожают, а у тебя времени немного. Давай поговорим на дорожку, – и засмеялась. Отошли они к крайнему дому, где Людота жил, сели на лавочку возле дома, а ключи все позвякивают.

– Ты и есть смерть? – спрашивает Лета.

– Нет, – засмеялась женщина в белом с ключами на поясе. – Смерти вообще нет, есть свобода.

– Какая это свобода? – спросила Лета.

– А вот смотри какая, – взяла она Лету за руку, вошла в дом Людоты, а там лишь теща Людоты лежала, да стонала, да плакала, а рядом никого, все на дымы ушли Лету в другой свет провожать. Подошла к Неждане женщина, ключами позвенела, нашла один маленький, отстегнула от пояса, смотрит Лета, а это и не Неждана вроде, а клетка, в которой птица так жалобно бьется, крылышками о стенки, да нет, вроде и Неждана, если присмотреться, жилки на руках, как прутья, и на шее тоже, как прутья, поднесла ключик ключница к Неждане, рубаху подняла, ключик повернула, дверца открылась, и птица из Нежданы, а может, клетки, вверх упорхнула. Неждана и стонать перестала и затихла.

Ключница ключ Лете подержать дала, за руку ее вывела и к Москве-реке подошла, а потом ключик обратно взяла да в воду и бросила. Лете жалко ключика, а ключница улыбается – не нужен больше ключик, он только от этой клетки.

– А где Емелин ключик? – испугалась Лета.

– Вот он, – позвенела ключница, перебирая пояс, и протянула Лете.

Та в руки взяла и, не глядя, в Москву-реку выбросила. И испугалась.

– Да ты не бойся, – сказала ключница, – ничего дурного ты не сделала, сам он теперь не освободится, разве что люди ножом, или мечом, или стрелой его освободят, а уж я и ты – бессильны.

– Так, может, и Волоса ключ мне подаришь? – попросила Лета.

– Отчего же, – сказала ключница.

Лета схватила и – в воду.

– Может, и Людоты можно?

– А Людоты нельзя, Людота мой, не твой, твоих только двое на свете – Емеля да Волос, да еще Медведь, жених твой первый, чья кровь и в Емеле течет. Но зверей не я освобождаю, у них своя медвежья ключница есть. А теперь тебе пора.

– Как пора, – испугалась Лета, – навсегда?

– Да нет, – сказала ключница. – Через сорок дней Емелю увидишь, да и в каждый день его рождения 24 березозола являться будешь.

– А Волос?

– А Волоса срок исчислен, – посмотрела она в записи, что в свитке были за пояс заткнуты, – уж скоро.

– А ключ? – сказала Лета.

– Что ключ, а люди на что? Ну, ступай, ступай, рано тебе знать все.

– Так что, я зря, что ли? – ахнула Лета.

– Как зря, а Емеля, а Волос, их бы не завтра, так на другой неделе освободила. Видишь, они все к свободе определены.

– Кем? – спросила Лета.

В эту минуту ключница сняла с шеи Леты камень дыма, и тело оторвалось от земли, как воздушный шар, наполненный теплым воздухом, сбросив груз или обрубив якорь.

И ответа Лета не услышала. Подхватил ее ветер и в какую-то трубу понес, тянет и тянет, а там свет, столько света, и покой… Хорошо, что хоть Емеля раньше времени свободным не станет…

А Емеля, как Лету увидел в огне, когда крыло пламени ветром в сторону отнесло, увидел ее глаза, сгоревшие, лицо еще живое, черное, так и сомлел, медленно так стал поворачиваться, как будто вверх винтом пошел, и вроде как в сторону отнесло, а глаза внутрь в другую сторону по винту поплыли, может, огонь самого опалил, может, мать жалко, может, чтобы не видеть боль, внутрь убежал, закрыл лицо руками и по ступенькам вниз, по кругу, туда, где стены сырые, живность шуршит, ползает, шелестит, царапается, коготками стучит, вроде чем ниже, тем глуше, тем своих звуков больше, и все, что там, вверху, не твое, чужое, далекое, неглавное, неважное, вчерашнее, произошедшее, отошедшее, катится по ступенькам, о стены плечом, головой, локтем бьется, а вроде как и действительно спокойнее, тише, глуше, защищеннее…

Часть четвертая
Продолжение вялотекущей национальной войны

Главы о бурной жизни Емели и Жданы в Москве во время вялотекущей национальной войны в ожидании окончательного определения состава крови

Москва, год 2017-й…

За месяц жизни многое Емеля узнал от Жданы о городе. Узнал и о том, что в каждом доме был свой клочок поля на окнах в ящиках, где выращивали хлеб, узнал о собственных сапожниках, пекарях, ткачах, о собственных колодцах, уходящих в глубину на километры, узнал он и то, откуда появлялась Ждана в его доме, хотя была она из соседнего Опричного дворца, что между Грановского и Моховой (в прошлом Маркса), между Большой Никитской (бывшей Герцена), и Арбатской (бывшей Калинина). Под Москвой был свой огромный город, который назвали Подмосковье, у этого города были свои улицы, мостовые, церкви, коим было по четыре-пять сотен лет, монастыри, в дело пошли и туннели давно пустующего метро, и только в вагонах, брошенных посреди пути, или на станциях шла своя ночная, в полной темноте, жизнь, там встречались люди из дальних районов, которые не успели бы добраться домой и которые должны были появиться дома до света, иначе их лишали пайка, и человек вынужден был или, не заявляя о себе, умирать от голода, или сообщать, что он жив, и становиться «ничьим». Днем город жил по одним законам, ночью – по другим, единственно тем была плоха ночь, что люди в Подмосковье никогда не видели лица друг друга, там была абсолютная, полная, тотальная, тщательная, совершенная, глубокая, первобытная дотварная тьма. Но дети в этой тьме начинали свое движение на свет Божий вполне успешно и даже чаще, чем это было на свету, и посему процентщики очень тщательно исследовали младенцев и не удивлялись тому, что в семье чистокровных армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-киргизо-казахо-туркменов рождался русско-эстоно-латыше-литово-украино-молдаво-армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-туркменский белорус.

В семье бурято-немецко-нанайско-китайско-корейского монгола рождался франко-англо-прусско-греко-итало-турко-коми-римо-шумеро-бурято-немецко-нанайско-корейско-монгольский американец.

Представляете, на какой окраине по сравнению с родителями ему, бедному, приходилось жить. А информации о родителях – ноль.

Процентщики сами половину жизни проводили в Подмосковье, но дела своего не забывали и в работе оставались вполне профессиональными. А сверху был другой город, другие названия улиц, иногда напоминающие Подмосковные названия, иногда нет. Хотя надо отдать подземному городу должное, ни одно из имен прошлого века не осталось на его черных улицах тьмы и на берегах его текущих внизу Неглинок, Серебрянок, Сивок, Студенцов и прочих ручьев и речек, ушедших внутрь ночного города. Не было там ни реки Ленина, ни ручья Сталина, ни канала Троцкого и, судя по событиям, уже никогда не будет. А по нашим черным речкам и ручьям плавали лодки ночных влюбленных, работающих днем охотниками, ночных рыболовов, ловивших рыбу, исчезнувшую в Москве, плоты процентщиков, которые искали, перекликаясь, отнятых своих матерей и никогда ими не виденных детей.

Ночью, в недолгих передышках между нежностью, сумасшествием, умиранием и воскресением Ждана рассказывала Емеле о дневной Москве. Ждана была счастлива, что они соседи и не надо жить на чахлой, вялой, жалкой траве подземных речек или вытертых и залитых сиденьях заржавленных вагонов метро, на полусгнивших шпалах или стоять, согнувшись, когда вода тебе стекает за шиворот капля за каплей, в нишах корней огромных деревьев. Не стоять, упираясь руками в мохнатые шершавые корни этих деревьев, а нежно, и спокойно, и долго, и бесконечно, и бессмертно в Емелином доме дышать на поскрипывающей кровати, и лишь за полчаса до рассвета Ждана медленно уходила от Емели. Полчаса в Подмосковье тянулась дорога от Спиридоньевского переулка до Опричного дворца. Зимой были бы так длинны эти ночи и так бесконечна возможность обнимать ее Емеле, который свалился на нее с неба, и она ужасно боялась, что кончится это все так же внезапно, как началось, и ждала этого, испуганно вздрагивая. Ибо жизнь в городе не подчинялась никакой логике и была внезапной, стихийной, как во сне. И Ждана, словно боясь наступления этой внезапности, медленно растягивая слова, рассказывала Емеле о мусульманской Ордынке, о русскобожной Тверской, в прошлом Горького, о буддийской Варварке, или Разина когда-то, о христианском Арбате. И хотя все это были легенды, никто из обитателей города практически, кроме уличных процентщиков, днем не пересекал границы своих домов, часто не зная, кто живет в соседнем дворе, но каждый знал подробно, почти зримо, ощутимо, отчетливо весь город, карта которого висела в каждом доме, четко разбитая на четыре сектора – белый, красный, черный и желтый, внутри каждого сектора также было более слабых четыре цвета, внутри тех, в свою очередь, опять же четырехкратное деление, на черном – названия улиц и домов были нанесены белыми буквами, на белом – черными, на желтом – красными, на красном – желтыми. Интересно было смотреть на карту вблизи, были видны каждое имя, каждый дом. И у каждого дома был свой оттенок, но если отойти от карты дальше, оттенки сглаживались и почти у самой стены весь круг Москвы сливался в одно неразделимое пятно, отсюда вряд ли можно было разглядеть, чем отличается христианский Арбат от буддийской Варварки. А уж тем более что в доме десять, скажем, по Староарбатской живут люди в основном с немецкой кровью, а в доме двенадцать – с французской, а в доме восемнадцать – с английской или на Ордынке, пять – в основном арабский процент, а в доме девять – течет тюркская кровь.

От стены в лунном свете было видно смутное одноцветное пятно.

На расстоянии любви вся карта была неделима.

Родителей Ждана, как и все дети, не помнила. Ибо через год их отрывали от матери, ибо ничего нет более непохожего, чем процентный анализ крови родителей и детей, не говоря уже о ночной крови. Несовпадение даже малых ничтожных процентов крови законных родителей и разных по имени крови вело к таким разночтениям, разумеется и религиозным, что дети оказывались не только в других домах, но часто и секторах. И дети одной матери с шотландской или английской добавкой в крови с удовольствием истово, искусно, профессионально вели свободную гражданскую войну. Не отставали от них, скажем, и дети одного отца, единокровные братья, в своем израильско-палестинском доме, и в силу южного горячего тока не уставшей за тысячелетия крови взрывали, похищали, расстреливали в упор пластиком и свинцом, травили газами, в общем, делали все, что делают испокон веков дети одной земли, одного народа, одного языка, одного обычая, хотя уже на глазах заканчивалось отведенное для этой войны тысячелетие милостивым, милосердным, вечным Богом.

Проходить под пулеметным огнем из сектора в сектор по верхним дневным улицам не процентщикам и не чистокровным было вообще невозможно. Еще и потому, что сектора разделяли толстенные стены и баррикады, пронизывающие, как шампур мясо, дома и улицы и увенчанные колючей проволокой с пропущенным по ней электричеством, с установленными автоматическими пулеметами через каждый метр. Электричество отключалось только по сверхособому поводу, пулеметы вымирали только по тому же поводу…

И Емеля, и Ждана и сегодня, как в каждую предыдущую ночь, празднично любили друг друга, праздник закрывал и город, и карту, и все на свете крови, и проценты, и процентщиков, и чувство иного смысла и движения накрывало их обоих с головой, любовь была одной из четырех белых стихий, которые не были захвачены ни мыслью, ни резоном, ни целесообразностью, ни расчетом, ни выгодой, ни…

Они празднично любили друг друга, не подозревая, что это была их последняя ночь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю