Текст книги "Чугунный агнец"
Автор книги: Леонид Юзефович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Косте стало неловко. Двумя пальцами он сжал драхму шахиншаха Балаша, показал Федорову:
– Откуда эта монета?
– Дочь подарила, – с готовностью ответил тот.
Заметно было, что он слегка успокоился, – если речь зашла о монетах, значит, перед ним порядочный человек. Во всяком случае, происшедшие на его лице перемены Костя объяснил себе именно так.
– Что взял за нее Лунцев? – поинтересовался Федоров. – Он ведь, по правде говоря, изрядный прохвост. Нумизматика сама по себе его не интересует.
– А каким образом она попала к вашей дочери? – спросил Костя, начиная понимать всю нелепость своей затеи; вовсе не обязательно было устраивать засаду.
– Видите ли, – наставительно произнес Федоров, – у нас в семье существует традиция. Именинные подарки должны быть не только сюрпризом, но и тайной. А эту монету дочь подарила мне на день рождения.
– Ее одну?
– Еще несколько восточных серебряных монет. Не знаю, где она их взяла. Не говорит! Хотя и спрашивал, разумеется. Думаю, через неделю сама расскажет, не утерпит. А почему вас это интересует?
Нельзя было его отпускать – непременно проболтается. Костя достал браунинг, но постеснялся наводить его на Федорова, просто держал дулом вниз в опущенной руке.
– Вам придется задержаться здесь до тех пор, пока я не проверю ваше сообщение.
Отвел обалдевшего от изумления и страха Федорова в чулан; спросил, задвигая засов:
– Может быть, еще что-то вспомните?
Молчание.
– Вы когда-нибудь слышали о нумизматической коллекции профессора Желоховцева?
Молчание, затем тупой малосильный удар ногой в стену.
– В таком случае вы пробудете здесь долго!
– Вы вор! – Федоров глухо ударился грудью в дверь. – Теперь-то я все понимаю! Это не музей, это осиное гнездо!
Распахнув дверь, Костя с силой швырнул в чулан стоявшее неподалеку пустое ведро:
– Для надобностей!
Ведро, брякая ручкой, покатилось по полу, и Костя подумал, что надо бы послать Леру на квартиру к Федорову, поговорить с его дочерью. Или, может, самому вечером сходить?
Лера узнала его сразу, хотя на этот раз он был в штатском: сидел за столиком – один, перед ним стояла высокая бутылка с серебряной головкой и желто розовым ярлыком – шампанское «Редерер», и опять, как тогда, в музее, шевельнулось другое воспоминание, совсем давнее: где-то она видела этого человека.
– Вон тот, темноволосый. – Лера глазами указала на него Андрею. – Правее смотрите… Это он!
– Кто? – не понял Андрей.
– Подпоручик, что экспонаты мои увез.
Оркестр заиграл вальс «Невозвратимое время». Желтым светом горели электрические люстры, отражаясь в бокалах, подносах, пенсне, в фиолетовой фольге на кадках с пальмами. Шторы на окнах были задернуты, хотя на улице еще совсем светло – июнь, и от этого особенно острым было ощущение мгновенного уюта, отъединенности, призрачного равенства всех сидящих сейчас в этом зале посреди разоренного войной, пустеющего, несуразного города. Ровный гул голосов висел над залом. Гул этот был серьезен, значителен; казалось, что все сидящие здесь люди хорошо знакомы между собой и не просто собрались провести вечер в ресторане, а выполняют какое-то важное общее дело.
Вскоре из боковой двери, которая вела наверх, в номера, появился Калугин, рядом с ним шла молодая женщина в короткой синей юбке, такого же цвета жакетке и в маленькой круглой шапочке, похожей на каскетку.
– Да это же Лизочек! – шепнула Лера.
– Вы знаете эту даму?
– Еще бы мне ее не знать! Мы вместе учились в гимназии. Дочь доктора Федорова. У нее прозвище такое – Лизочек.
«Мой Лизочек так уж мал, так уж мал, – пела она на благотворительных вечерах, – что из скорлупы яичной фаэтон себе отличный…» После гимназии она уехала из города, училась в Петербурге на каких-то музыкальных курсах и вернулась к отцу года полтора назад.
В центре зала Калугин подхватил Лизочка под руку и подвел к тому столику, где за бутылкой «Редерера» сидел молодой человек в зеленом пиджаке. Тот встал, отодвигая стул для дамы, и Лера вспомнила наконец, где она видела его раньше: у Желоховцева. Конечно, у Желоховцева! Тогда он уже одевался в передней, а они с Костей только зашли. Как же Костя называл его? Кажется, Михаилом, Мишей.
Минут через десять молодой человек поцеловал Лизочку руку и направился к выходу. Андрей, перекинув папироску в угол рта, поднялся было, но Лера удержала его:
– Не ходите, не надо.
– Почему?
– Сядьте. Я его вспомнила. Он теперь в штатском, и я вспомнила. Костя с ним прекрасно знаком по университету.
Андрей прикусил мундштук, сел. Зеленый люстриновый пиджак исчез за дверью, и тут же из-за соседнего столика вскочил, неловко откинув стул, длинный нескладный прапорщик.
– Нам в нулик-с? – К нему, загораживая дорогу, кинулся официант.
Он смотрел подозрительно и у груди, как щит, держал пустой поднос. Поднос был тагильский, лаковый, донце его сияло в свете электрических люстр.
– Деньги на столе, – сказал прапорщик и быстро прошел мимо Леры, на ходу надевая фуражку.
Выйдя из ресторана, Рысин увидел впереди, шагах в семидесяти, изящную фигурку Якубова: тот шел по направлению к Покровке. Еще перед войной, следя за неверными мужьями и женами, Рысин пришел к выводу, что такие города, как Петербург или Пермь с их прямоугольной планировкой, идеально приспособлены для слежки. Человек на улице виден далеко, сколько глаз хватает, не то что в Москве, например, где от самого опытного филера скрыться нетрудно. А здесь можно держаться в приличном отдалении, не наступая подопечному на пятки из боязни упустить его.
Рысин держался в приличном отдалении. Было совсем светло, ночи стояли белые, опять же как в Петербурге. Пиджак Якубова зеленым пятном маячил впереди. Впрочем, Рысин привык уже к самому очерку его фигуры, к его походке, манере размахивать при ходьбе рукой и легко находил взглядом привычный силуэт даже днем, в толпе. Сейчас это и вовсе не трудно было сделать. Улицы к вечеру опустели, редкие прохожие стирались не смотреть друг на друга, шли торопливо – последнее время в городе появилось несколько банд, а шпаны и раньше хватало. Кое-где в домах уже зажгли лампы, в белесых сумерках они освещали плоскости окон не полностью, теплились желтыми кружками, и потому не было ощущения покоя и уюта за этими окнами, как в осенние или зимние вечера, когда они светятся в темноте ясными, четко очерченными прямоугольниками.
Одинокий пароход протрубил на Каме.
Они пересекли Покровку, дошли до здания Кирилло-Мефодиевского училища; здесь Якубов свернул налево. «Домой», – с некоторым разочарованием подумал Рысин.
Он следил за Якубовым уже второй день. Причем делал это на свой страх и риск, поскольку Тышкевич к предложению арестовать Якубова или хотя бы произвести у него обыск отнесся с ничем не оправданным возмущением. Конечно, оснований для подобных действий у Рысина было маловато, все так. То есть вообще никаких оснований не было – одни подозрения, но, с другой стороны, Тышкевича юридические тонкости совершенно не волновали, и принцип древних римлян, согласно которому даже гибель мира не должна препятствовать торжеству юстиции, никак не фигурировал в жизненной программе коменданта Слудского района. Нет, по каким-то неизвестным Рысину причинам Тышкевич не хотел трогать именно этого человека.
Когда за Якубовым закрылась калитка, Рысин прошел в конец квартала, сел на лавочку у чьих-то ворот, решив для очистки совести подождать минут двадцать – вдруг еще выйдет. Через двадцать минут он продлил себе срок до одиннадцати, в одиннадцать – до половины двенадцатого. В двадцать пять минут двенадцатого Якубов опять появился на улице. Спрятавшись за углом, Рысин пропустил его вперед: по Сибирской дошли до Благородного собрания, свернули на Вознесенскую и добрались почти до самого тюремного сада. Здесь Якубов поднялся на крыльцо деревянного, оштукатуренного под камень особняка с мезонином. Островерхий мезонин напомнил Рысину часы с кукушкой. Вот-вот, казалось, распахнутся ставенки, и высунет головку железная птица, подобная той, что на стене его собственной комнаты отмечала механическим криком ход времени, распорядок трапез, неумолимый срок отхода ко сну.
Неспешная прогулка по вечернему городу успокоила, исчезло ощущение охоты, погони, слежки. Были улицы в белой окантовке тополиного пуха, светлое небо, тишина. Странно, когда три года назад Рысин выслеживал нарушившего супружеский обет адвоката Лончковского, он испытывал несравненно большее напряжение. Тогда он был один, а теперь за ним стояла власть. Это была ущербная власть, уходящая, но все же она существовала пока, и из этого следовало извлечь все возможные выгоды. Сейчас она давала ему чувство покоя и защиты. Он звал, что в самом скором времени придется, возможно, расплачиваться за эти удобства, но думал об этом спокойно, не так, как в тот день, когда ехал на велосипеде с дневником Свечникова за пазухой.
На двери виднелась вертушка звонка с надписью «Просим крутить», рядом – бронзовая табличка: «Д-р А. В. Федоров, внутренние болезни». Опять Федоров? Навряд ли в такое время Якубов пришел к нему лечиться. Оглядевшись, Рысин перемахнул через невысокую оградку палисадника, скользнул в кусты сирени под окнами. Угловое окно было открыто. Возле него, спиной к палисаднику стояла в комнате та самая барышня, которую два часа назад он видел в ресторане с капитаном Калугиным. В одной руке она держала дымящуюся папиросу, другой зябко зажимала у шеи концы накинутого на плечи шерстяного платка с двойной белой каймою.
– Папа до сих пор не возвращался. – Ее чистый голосок слышен был отчетливо. – Просто ума не приложу, куда он мог подеваться.
Рысин всегда безотчетно жалел женщин, когда они кутаются в платок или в шаль. Веяло от этой позы беззащитностью и женской домашней тревогой – болезнью ребенка, поздним возвращением мужа, вечерним одиночеством. Жена знала за ним такую слабость и пользовалась ею не без успеха.
Якубов находился в другом конце комнаты, Рысин его не видел. Лишь слышал голос, и то плохо. Вот он спросил о чем-то, и барышня ответила раздраженно:
– Это за папой не водится.
Чуть слышно скрипнула оградка, кто-то спрыгнул на землю неподалеку от Рысина и, не заметив его, метнулся к углу дома. В пятне света из окна Рысин успел разглядеть студенческую фуражку, очки, полоску усов. Трофимов? Приметы сходились. Пальцы осторожно нащупали в кармане рукоять револьвера, и подумалось вдруг, что они с Трофимовым не могли не встретиться, хотя опять же не было в этой догадке никакой логики. Если, как говорилось в циркуляре, полученном Тышкевичем из городской комендатуры, Трофимов прибыл в город для совершения диверсий, то что ему делать здесь? Или его тоже интересует украденная коллекция?
Рысина, который на корточках затаился в кустах сирени, он по-прежнему не замечал, стоял за углом дома, прижавшись к стене и прислушиваясь к разговору в комнате; кисть руки смутно белела на темной жести водостока.
Якубов наконец подошел к раскрытому окну, сорвал листик сирени и задумчиво помял его губами. Спросил:
– Когда едете?
– Еще не решили, – ответила барышня. – Смотря по обстоятельствам.
– В Омск?
– Тоже еще не решено. Может быть, в Новониколаевск. У папы там родственники.
Мысль о том, чтобы выскочить с револьвером, арестовать Трофимова прямо на месте, была, само собой, но Рысин тут же ее отогнал. Зачем? В конце концов, он занимается уголовными преступлениями, и если Трофимов не вор и не убийца, то ему, Рысину, до него и дела нет. Гораздо важнее понять, зачем пришел сюда Якубов.
– Да, – сказал тот, – совсем забыл! Мы же условились, что вещи я перевезу к себе на квартиру.
– А почему я ничего не знаю? – спросила барышня.
– Сам удивляюсь. Все обговорено еще вчера.
– Ты пришел сообщить мне об этом?
– Нет, я был уверен, что ты знаешь. Хотел кое о чем расспросить твоего родителя.
– Интересно, о чем?
– Узнать, нет ли новостей об убийстве Сережи Свечникова. Говорят, отец твой освидетельствовал тело вместе со следователем из комендатуры.
Трофимов убрал руку с водосточной трубы, дернулся к окну, и Рысину показалось, что о смерти Свечникова этот человек услышал сейчас впервые. А ведь они, судя по дневнику, были друзьями.
– Значит, я буду у тебя завтра утром, в восемь часов, – сказал Якубов.
– Выйдем вместе, – отозвалась барышня. – Может быть, папа у Лунцева засиделся.
– Тебя проводить?
– Не стоит, здесь рядом… Разве что до угла.
Погасли окна, хлопнула дверь; тонкий отзвук молоточка в звонке надолго повис над палисадником, промелькнули за оградкой и растаяли в темноте зеленый пиджак Якубова, платок с каймою на плечах его спутницы, и вскоре их голоса смолкли в конце квартала. А еще через четверть часа, незаметно следуя по пятам за своим нечаянным соседом, Рысин увидел, что тот остановился перед входом в научно-промышленный музей, начал шарить по карманам – видимо, искал ключ.
Подойдя ближе, Рысин тихо окликнул его:
– Трофимов!
Тот отскочил в сторону, выхватил револьвер.
– Пожалуйста, не стреляйте! – Рысин хотел было поднять руки вверх, но в последний момент, устыдившись этой позы, просто широко развел их в стороны. – Мне нужно с вами поговорить!
Трофимов молчал. Браунинг светлел в его руке – теперь Рысин видел, что это браунинг. Его собственный револьвер оттопыривал карман галифе.
Напряжение не передавалось телу, лишь обостряло взгляд. Он видел круги под глазами Трофимова, его покатый лоб с сильно выпирающими надбровными дугами, что согласно учению физиогномистов свидетельствует о преобладании логического мышления. У самого Рысина таких надбровий, увы, не было. У него был прямой, гладкий, как у девицы, лоб, над которым волосы торчали козырьком.
– Кто вы такой? – спросил Трофимов.
– Нам нужно поговорить, – повторил Рысин. – Очень нужно.
– Что ж, прошу. – Трофимов указал дулом браунинга в темневший дверной проем.
Дверь уже отворилась, на пороге стояла худенькая стриженая девушка в платье с рюшами.
Колонна растянулась по улицам. Вспыхивают здесь и там огоньки папирос, на мгновение освещают лица и гаснут. Кучками идут офицеры. Знамя в чехле, шашки в ножнах, револьверы в кобурах. Молча идет колонна, лишь новые французские сапоги с длинными голенищами стучат по булыжнику еще не отлетевшими подковками – цонк, цонк.
Последний резерв генерала Зиневича, 4-й Енисейский полк движется из казарм на станцию.
Сзади гремят даже подводы, груженные связками казацких пик, приказано доставить их на фронт.
Кому? Зачем?
В типографии, где печатается газета «Освобождение России», виден свет, редактор Мурашов вычитывает гранки: «Сегодня мы выбираем отцов города на новое четырехлетие…»
Цонк, цонк, цонк!
Выплывает – вначале темное, потом светло-темное – полотнище флага над кровлей вокзала. Флаг поистрепался на ветру, тонкими лохмами посекся обрез, и, сливаясь с ними, летят по предутреннему небу длинные хвостатые облака.
Солдаты неохотно разбирают с подвод пики, несут к эшелону. Кто-то тащит их волоком, и древки постукивают по лестничным ступеням. Удивительно тосклив этот звук; молоденький юнкер, вслушиваясь в него, морщится как от зубной боли.
Командир полка идет к голове эшелона. Он идет быстро – левая рука ка отлете, полевая сумка мотается у бедра. За спиной у него остается темный молчаливый город, о котором он не думает.
Что ему этот город!
Наверное, Геркулес наконец-то разрушил пещеру ветров, и всю ночь выло за окнами, шумели деревья, грохали на крышах железные листы. Но дождь так и не пошел, тучи разогнало; утром Костя проснулся от яркого света – небо было чистейшее, синее, в тополях слитно и весело гремел птичий хор.
Рысин ушел еще ночью, а Лера спала на банкетке, положив ноги ка приставленный стул и укутавшись портьерой, которую Костя сорвал с окна. Спала тихо, как мышка. Будить ее было жалко, но пришлось все-таки разбудить.
– Не смотри на меня, я заспанная, – попросила она. – Иди, иди, я тебя сама позову.
Позвала через пять минут, уже причесанная. Вскипятили на спиртовке ячменный кофе, затем через черный ход вышли во двор.
– Ты уходишь, – сказала Лера, – а мне что делать?
– Ничего. Главное, Федорова не выпускай. Он проситься будет, но ты уж, пожалуйста, не выпускай.
Поколебавшись, Костя поцеловал ее в угол рта – быстро и неловко, по-гимназически, и зашагал в сторону Покровки. С Рысиным условились встретиться в половине восьмого на Вознесенской, возле тюремного сада.
Когда-то сад этот, предназначенный для прогулок заключенных, был обнесен забором, но потом перешел в ведение городских властей, и забор сломали. На верхушках лип суетились, вспархивая, вороны. Было тихо, ясно. Поджидая Рысина, Костя остановился у афишной тумбы, долго изучал рекламу ресторана Миллера: судак аврор, стерлядь по-новгородски… Отсюда хорошо виден был дом Федорова с резным надымником на трубе. Справа поднимались купола Вознесенской церкви, синие звезды лежали на их облупившейся позолоте.
Хотя с Рысиным проговорили до четырех часов утра, определенного плана действий, в общем-то, не было. После того как Лера сообщила, что Якубов и подпоручик, увезший ее экспонаты, – одно лицо, можно было предположить, что и они, и коллекция Желоховцева находятся в доме у Федорова. И утром Якубов придет за ними. Вернее, не придет, а приедет, ибо в таком случае без лошади не обойтись.
Ночью Костя сразу хотел пойти в чулан, взять Федорова за грудки, тряхнуть как следует, но Рысин воспротивился – тот, мол, ни в чем не виноват. И стал говорить о дневнике Сережи, о своих подозрениях, и все было убедительно, логично, спорить не приходилось; лишь одного Костя никак не мог понять: что за человек сам-то Рысин? Странный субъект. Явился один, без солдат, хотя отлично знал, с кем имеет дело. И в форме явился. Ненормальный он, что ли? Вполне мог пулю схлопотать еще до начала разговора. Но вместе с тем чуть ли не с первой минуты возникла почему-то симпатия к этому нелепому тонкошеему прапорщику в кургузой шинели, который, поднимаясь по лестнице под наведенным на него браунингом, важно рассуждал о физиогномике, о надбровных дугах. Надо же!
И потом, когда постепенно все выяснили, обо всем переговорили, Костя спросил с надеждой:
– Вы нам сочувствуете?
– Большевикам? Ни в коей мере, – отрекся Рысин. – Меня политика вообще не интересует.
– Тогда какого же черта вы пришли ко мне?
– Считаю своим долгом довести до конца уголовное дело, за которое взялся. Безразлично, с чьей помощью. Я убежден, что Свечникова убил Якубов, и хочу это доказать. Но как? Тышкевич строжайше запретил мне трогать Якубова. Я даже не могу его допросить, не то что арестовать. Значит, интересы мои и моего начальства прямо противоположны, а мои и ваши – совпадают. Ведь вы же любили Сережу. Или я не прав?
– Якубов – человек Калугина, – сказал Костя.
– Вот видите. А кто я против Калугина? Никто. Меня и слушать-то не станут.
– То есть вы задумали завтра утром взять Якубова с поличным. А поскольку я тоже слышал его разговор с дочерью Федорова и мог бы вам помешать, вы решили привлечь меня на свою сторону.
Рысин улыбнулся:
– Выходит, физиогномисты правы. Действительно, вы обладаете способностью логически смотреть на вещи.
– Тогда что же получается, господин прапорщик? – разозлился Костя. – Давайте разберемся. Хорошо, мы с вами заключаем временный союз. А дальше? Что будет с экспонатами, с коллекцией? После всего я должен отдать их вам, так, что ли?
– Мне они не нужны, – спокойно отвечал Рысин. Я считаю, что по совести коллекцию следует вернуть Жолоховцеву. Его право поступить с ней так, как он сочтет необходимым. А музейные экспонаты я оставил бы хранительнице. Вам, барышня. – Церемонный кивок в сторону Леры. – Вы имеете полное право распорядиться ими по своему усмотрению. В таком случае все будет по совести.
– Заладили, – сказал Костя. – По совести, по совести.
– А как же еще? – искренне удивился Рысин. – По совести и по чести. Для меня, например, найти убийцу Свечникова – дело чести. Я читал его дневник. А вы с ним были друзьями, он очень хорошо о вас пишет, очень нежно. Разве вы не хотите передать его убийцу в руки правосудия?
– Господи! Да какое правосудие вы имеете в виду? Ваше? Колчаковское?
– Правосудие всегда одно, – сказал Рысин. – Только законы разные.
Костя расхаживал по комнате, его браунинг лежал на банкетке в полуаршине от Рысина, тому достаточно было протянуть руку, но оба они забыли об этом браунинге. Рысин предлагал завтра утром на извозчике поехать за Якубовым, проследить, куда тот повезет свою поклажу, и на месте взять с поличным – хорошо бы, например, на вокзале, чтобы при свидетелях: тогда Якубова можно будет уличить в похищении казенного имущества, арестовать, а позднее, в ходе следствия, он, Рысин, берется доказать и обвинение в убийстве.
– За ребенка меня считаете? – усмехнулся Костя. – Коллекция в таком случае вернется к Желоховцеву – допустим, вернется, хотя я лично в этом сомневаюсь, но уж экспонаты свои Лера никак не получит, их отправят на восток. Давайте лучше сделаем вот как: дождемся, пока все ящики и мешки будут погружены, а после угоним лошадь вместе с грузом. И с Якубовым, если выйдет.
У Рысина вытянулось лицо:
– Но тогда я не смогу возбудить против него дело. Мне останется одно: прятаться вместе с вами до прихода красных.
Но Костю как раз такой вариант и устраивал.
– Увезем, и все, – повторил он. – Можно сюда, в музей. Или к вам домой.
– Нет, – быстро сказал Рысин, – ко мне нельзя. У меня жена строгая. Удобнее к моей тетке на Висим.
– На Висим так на Висим. А с Якубовым сами разберемся. Я вообще-то не верю, что он мог убить Сережу. Но если убил, – Костя взглянул на свой браунинг и закончил тихо, – то рука не дрогнет.
– Самосуд? – ужаснулся Рысин. – Нет, на это я никогда не соглашусь. Через мой труп.
– Хорошо, спрячем его до прихода наших. Вы же говорите, что правосудие всегда одно… У тетки на Висиме подпол есть?
– Есть, – сказал Рысин.
– Вот там и посидит. А то где гарантия, что Калугин не выцарапает у вас Якубова из-под стражи? В нынешней-то неразберихе… Придут наши, будем его судить. Это уже скоро.
На том и порешили, после чего было выработано соглашение в трех пунктах.
Первый: похищенные экспонаты передаются Лере.
Второй: серебряная коллекция возвращается Желоховцеву.
По третьему пункту, который принят был Рысиным с большой неохотой, Костя получал право оставить за собой в качестве вознаграждения блюдо шахиншаха Пероза.
– И все-таки, – на прощанье спросил Костя, – почему вы рискуете? Какая тут выгода для вас лично? Ведь есть же она!
– Тогда станете мне больше доверять? – усмехнулся Рысин. – Допустим, имеется корысть.
– Не понимаю, – признался Костя, – какая.
– Совесть будет чиста.
А вот Лера, та сразу прониклась к Рысину доверием, щедро подливала в стакан ячменную бурду и даже подарила на счастье маленького чугунного ягненка.
…Договаривались встретиться в половине восьмого, но Рысин опоздал минут на пятнадцать. Объяснил безмятежно:
– Проспал.
Он был в форме, тщательно выбрит, шею облегал свежий подворотничок; револьвер не оттягивал карман, сидел в кобуре.
– Якубов, я думаю, при оружии, – предупредил Костя.
– Надеюсь. Я бы не прочь взглянуть на его пушку. – Рысин вынул из бумажника револьверную пулю, положил на ладонь. – Этой пулей был убит Свечников.
Костя взял ее, покрутил в пальцах:
– Кольт?
Кивнув, Рысин убрал пулю обратно в бумажник, сунул его в карман, огляделся и вдруг махнул рукой в сторону церкви:
– Смотрите!
Вдалеке, на фоне низкой и белой церковной ограды показалась извозчичья пролетка.
В это утро, не вылезая из постели, Желоховцев протянул руку к стоявшей в изголовье кровати этажерке с книгами и взял томик Токвиля – «Старый порядок и революция». Когда-то они с Сережей говорили об этой книге, потом разговор забылся, и лишь вчера, вновь пролистывая его дневник, Желоховцев о нем вспомнил.
«Токвиль, – записал Сережа, – стр. 188. Беседа с Гр. Ан. о французской революции». Запись была помечена 28 февраля 1917 года.
Он открыл указанную страницу: «Не думаю, чтобы истинная любовь к свободе когда-либо порождалась одним лишь зрелищем доставляемых ею материальных благ, потому что это зрелище нередко затемняется. Несомненно, что с течением времени свобода умеющим ее сохранить всегда дает довольство, благосостояние, а часто и богатство. Но бывают периоды, когда она временно нарушает пользование этими благами. Бывают и такие моменты, когда один деспотизм способен доставить мимолетное пользование ими. Люди, ценящие в свободе только эти блага, никогда не могли удержать ее надолго. Что во все времена так сильно привязывало к ней сердца некоторых людей, это ее непосредственные преимущества, ее собственные прелести, независимо от приносимых ею благодеяний. Кто ищет в свободе чего-либо другого, а не ее самой, тот создан для рабства…»
Последняя фраза была подчеркнута.
Что ж, если так, то он, Григорий Анемподистович Желоховцев, создан для рабства.
– Гришенька, вставай! – раздался из кухни властный голос Франциски Андреевны. – Каша простынет.
Желоховцев отложил книгу, сел в постели и вдруг услышал слабое дребезжанье оконного стекла. Он нашарил шлепанцы и подошел к окну. На улице было пустынно, ясно, даже малейший ветерок не шевелил листву на деревьях, но верхнее треснутое стекло продолжало дребезжать все сильнее. Желоховцев прижал его ладонью, и тогда отчетливо стал различим на западе далекий неровный гул.
Он не знал, что еще полчаса назад к начальнику вокзальной охраны влетел телеграфист. В руках у него извивалась змейка телеграфной ленты. Точки и тире на ней извещали: ночью красный бронепоезд «Марат», вооруженный тяжелыми морскими орудиями, прорвался сквозь заградительные посты и ведет бой на расстоянии тридцати верст от города.
– Значит, так, – сказал Рысин, не обращая внимания на гул канонады. – Я пойду вперед и задержусь возле дома Федоровых. Вы остаетесь. Но на месте тоже не стойте, идите потихоньку вдоль забора. Смотрите только, чтобы Якубов вас не узнал. Я думаю, ящики он будет выносить вместе с извозчиком. Когда кончат, подниму руку. Раньше не бегите. Лера тогда сколько ящиков насчитала?
– Три. И два мешка.
На всякий случай Рысин отстегнул металлическую пуговку на кобуре, только сегодня утром пришитую женой вместо сломанной застежки, и медленно пошел по улице. Пока шел, из ворот федоровского дома показались двое: один в зеленом пиджаке, простоволосый, другой бородатый, в картузе. Они вынесли ящик, поставили его в пролетку. Зеленый пиджак вновь исчез и воротах, а извозчик замешкался, пристраивая ящик так, чтобы углами не ободрало кожаное сиденье. Рысин с болезненной отчетливостью видел его склоненную спину, пуговку на картузе – недавнего спокойствия как не бывало. Затем извозчик тоже направился к воротам, а на улице появилась Лиза Федорова.
Рысин пошел медленнее.
Вынесли второй ящик, поставили рядом с первым. Одна из лошадей всхрапнула, попятилась, натягивая обмотанные вокруг штакетины вожжи; ее, видимо, тревожила канонада.
Третий ящик не выносили долго – Рысин уже начал волноваться, но наконец принесли и ушли опять.
Федоров, которого они с Костей на исходе ночи все-таки решили допросить, клялся и божился, будто знать ничего не знает и не видал у себя в доме никаких ящиков. Соврал или нет?
Рысин остановился у пролетки, спросил со всей доступной ему в этот момент галантностью:
– На восток, барышня?
– Куда еще? – сказала Лиза. – Молчали бы уж, защитнички!
Четвертый ящик навалили на сиденье. Рысин удивился: почему четыре? Вздохнул сочувственно:
– Ничего не поделаешь… Надо уезжать.
Извозчик похлопал по ящику:
– Руки аж оттянуло. Прибавить бы надо против уговору.
Якубов подозрительно покосился на Рысина, но промолчал.
Гул на западе начал стихать.
– Слава те, господи, – перекрестился извозчик.
Давая условленный знак, Рысин поднял руку вверх, ладонью повертел туда-сюда, словно определяя направление ветра.
– Ветер западный, – сообщил он. – Может, и в самом деле отогнали.
Якубов ушел во двор, крикнул оттуда:
– Лизочек, а где мешки?
– Все переложено в ящики, – сказала Лиза.
Рысин посмотрел в сторону тюремного сада – Костя был уже совсем близко.
– Вон как нагрузились-то, барышня, – обиженно говорил извозчик, отвязывая вожжи, – все сиденье дорогой обдерем. Прибавить бы надо против уговору!
– Лизочек, посуда тоже в ящиках? – Якубов помедлил у ворот.
– Разумеется.
Извозчик залез на козлы:
– Ну, поехали, что ль?
Якубов попробовал отодрать рейки верхнего ящика. Рейки не поддавались. Осторожно вытягивая револьвер, Рысин шагнул к нему:
– Ваше оружие!
Якубов оторопело уставился на него, потом перевел взгляд на револьвер, который Рысин прижимал к подреберью, и тут же овладел собой:
– Это недоразумение. Угодно взглянуть мои документы?
– Ваше оружие, – повторил Рысин.
Якубов оглянулся, увидел подбегавшего Костю, и разом его смуглое лицо сделалось матово-желтым. Пригибаясь, он метнулся к воротам, но Костя успел схватить его за руку. И в эту минуту в конце улицы показался патруль – двое солдат и офицер. Костя вырвал браунинг, прицелился в офицера.
– Зачем? Не надо! – крикнул Рысин.
Но тот уже нажал спуск. Промазал. Офицер что-то прокричал неразборчиво и зигзагами побежал вперед, солдаты сбросили с плеч винтовки. Плоский фонтанчик пыли косо брызнул возле колес.
Рысин подтолкнул Якубова к пролетке:
– Лезьте! Живо!
Патрульные, прижавшись к забору, открыли пальбу, одна из пуль расщепила верхушку штакетины. Извозчик, даже не пытаясь укрыться, оцепенело сидел на козлах; Лиза с воплем кинулась к дому, и сразу распахнулось окно – то самое, под которым ночью Рысин сидел в кустах сирени, отлетела занавеска. Из комнаты хлестнул выстрел, пуля впилась в кожаное сиденье пролетки. Извозчик, опомнившись наконец, заорал, и лошади понесли. Рысин бросился к пролетке, успел заскочить в нее, вырвал у извозчика вожжи, но лошадей остановить не сумел.
Обернулся, чувствуя, что кричит, не слыша собственного крика. Из окна еще дважды громыхнуло. Костя схватился за плечо, а Якубов, не успев добежать до ворот, вдруг изломился, словно его ударили в поясницу, запрокинулся назад, прижимая руки к горлу.
Проводив Костю, Лера вернулась в музей, заперла дверь. Детский стишок вертелся в голове:
Вот идет Петруша, славный трубочист.
Личиком он черен, а душою чист.
Нечего бояться его черноты,
Лучше опасаться большой красоты…
Она поднялась на второй этаж, постояла у окна.
Красота нередко к пагубе ведет,
А его метелка от огня спасет!
Этот стишок у них с мамой был вроде семейного гимна; его еще покойный отец любил распевать, а теперь во всем свете, наверное, одна Лера и помнила шесть нескладных строчек, бог весть почему полюбившихся когда-то ее родителям. Кому нужно помнить такую назидательную чепуху? Тем более сейчас. А вот она его на всю жизнь запомнила, этот стишок, и детям своим велит выучить, если будут дети.