Текст книги "Посредник"
Автор книги: Ларс Соби Кристенсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
16
Затор на пишмашинке! Шесть рычажков сплелись в букет мертвых букв. Я попробовал их расцепить. Безуспешно. Попробовал оторвать их друг от друга. Опять безуспешно. Упрямые цветочки. Когда это случилось? Я понятия не имел. Может, Тетушка Соффен ковырялась с машинкой, пока тут сидела? Или я сам, когда взбесился, стараясь читать «Моби Дика», и не понимал, что творю? Может, клавиши сами заклинились или вздумали посмеяться надо мной? Не все ли равно – факт есть факт. Я начал стучать по свободным клавишам, и в конце концов заклинило весь алфавит. Я лег, но заснуть не мог. Снова встал, опорожнил мусорную корзинку, попробовал сложить «Моби Дика» по порядку. Дошел до 38-й страницы и больше не выдержал. Тут кое-что пришло мне в голову. Я, конечно, тяжелодум, но если уж что смекнул, то дальше соображаю совсем неплохо. Перво-наперво я тихонько спустился вниз, открыл бельевую корзину под лестницей, выкопал со дна журнальчики, вернулся наверх и разложил их на кровати. И действительно, «Моби Дик» Германа Мелвилла нашелся среди «Классиков в картинках», знаменитых книг и событий, представленных новым и забавным способом. Теперь мне хватило трех минут и восьми секунд, чтобы прочесть «Моби Дика». Прямо навстречу тебе плыву я, о все сокрушающий, но не все одолевающий кит; до последнего бьюсь я с тобой, из самой глуби преисподней наношу тебе удар; во имя ненависти изрыгаю на тебя мое последнее дыхание. Я лег и уснул.
Наутро я упаковал чемоданчик, закрепил его на багажнике велика, надел кепку и отправился к Сигналу. Ивер Малт сидел на складном стуле, с последней курицей на коленях и биноклем на шее.
– Вообще-то, я ошибся с финалом «Моби Дика», – сказал я.
– У тебя тоже плохо с чтением?
– У них ничья. Капитан Ахав тоже победил.
– Как ты это объясняешь, Умник?
– Капитан Ахав победил себя.
Ивер поднял бинокль, долго смотрел на меня.
– Ты прав, – сказал он.
– Ладно. Так и будем считать.
– Ты прав насчет кепки, она впрямь выглядит по-дурацки. Оставь ее себе.
Я сорвал кепку с головы, швырнул Иверу. Она упала на землю, поднимать ее он не стал.
– Послушаем вместе, как они прилунятся? – спросил он.
– У меня встреча.
– Ты еще вчера говорил.
– Что говорил?
– Что у тебя встреча. У тебя всегда другие встречи.
– Ну и что?
– А все же ты здесь. Уезжаешь?
– Нет. С какой стати?
Ивер кивнул на мой чемоданчик и засмеялся:
– Вообще-то, с ним особо далеко не уедешь.
– Собственно, поэтому я и здесь. Нужен ремонт.
Ивер встал, положил бинокль на складной стул, а курицу бросил через бельевую веревку.
– Пошли, – сказал он.
Я зашагал следом, за барак. Там находился огородик с репой, картошкой и морковью, а по другую его сторону – сарай, мастерская Иверова папаши. Мы вошли. Внутри помещение с косым потолком было куда просторнее, чем казалось снаружи; оно прямо-таки раскрывалось, будто церковь, подумал я, и будь Иверова кепка по-прежнему у меня на голове, я наверняка бы ее снял. Повсюду развешен инструмент: отвертки, ножи, слесарные ножовки, кусачки, молотки, автогенные резаки и множество других штуковин, ни названий, ни назначения которых я знать не знал. Я и не представлял себе, что существует столько всяких инструментов. Здесь велосипедные рули превращались в подсвечники. Здесь автомобильные капоты становились бочонками и тазами. Здесь детские коляски превращались в платяные вешалки, а автомобильные колпаки – в кастрюли. Все, что попадало в этот сарай, выходило из него другим. А оставшееся превращалось в блесны. Они висели на веревке между дверью и окном, десятка три, не меньше, а то и больше, все разного цвета и формы. Ивер подошел ближе, показал:
– Вот эта лучше всего для мерлана. А эта – для трески. Хочешь поймать макрель, бери вот эту, блестящую. Она особенно хитроумная.
– Это и есть твой второй секрет? – спросил я.
– Какой же тут секрет, дурень. Все знают, что папаша делает самые замечательные блесны. Верно, пап?
Тут только я увидел его отца. Он сидел в углу на табуретке и почти сливался со стеной – столько инструмента и железа было у него за поясом и в карманах длинного кожаного передника. Он чистил ружейный ствол и, лишь закончив и повесив ружье на стену, обернулся к нам.
– Можешь починить Умнику чемоданчик? – спросил Ивер.
– Перво-наперво надо поглядеть.
– Вообще-то, не сам чемоданчик, – пробормотал я.
Положил его на лавку, открыл крышку. Папаша глянул, вытирая руки:
– Ой-ой. Что ж это ты писал на этой хреновине?
– Умник пишет стихи, – сказал Ивер. – Верно, Умник?
Мне уже не верилось, что я сам, по своей воле, ввязался во все это.
– Бывает, – сказал я.
Папаша пощелкал по клавишам, наклонился, пригляделся повнимательней, потом вооружился маленькими клещами и длинным шилом, которое осторожно воткнул в затор, а клещами держал шило и двигал его как рычаг. Я вообразил себе, что моя машинка в больнице, что у нее запор и она лежит под наркозом на операционном столе. И вдруг упрямые буквы расцепились и упали на свои места. Как сейчас помню: букет, обернувшийся буквами, упавшими на свои места, – и наслаждаюсь этим зрелищем до сих пор, хотя и с мягкой печалью, легкой тоской и нечистой совестью.
– Ну вот, теперь вполне можно написать стих-другой, – сказал папаша.
Я закрыл чемоданчик:
– Спасибо.
– На здоровье.
Я пошел к двери. Ивер остался возле отца.
– Можно Умнику послушать у нас, как они прилунятся? – спросил он.
– Конечно можно. Если он хочет.
Ивер воспрянул и, по своему обыкновению, принялся подпрыгивать вверх-вниз.
– Ясное дело, хочет. Мама может испечь хлебца. А Умник стихи прочтет!
Я отвернулся, потому что не мог смотреть Иверу в глаза, он же здесь просто сопливый мальчишка, – сопливый, полный ожиданий мальчишка, который ждал меня. Это было выше моих сил.
– По-моему, он и сам ответит, Ивер, – сказал отец.
Пришлось мне повернуться к ним. Ну что еще я мог сказать, кроме как поблагодарить и согласиться, хотя, когда астронавты сядут на Луну, мне меньше всего хотелось читать стихи и есть домашний хлеб, пусть даже очень вкусный. Но так уж вышло, что я вроде как пожалел Ивера, да-да, пожалел, а это мерзкое чувство.
– Конечно хочу, – сказал я. – Большое спасибо.
Ивер взял меня за плечи, и мы вышли из мастерской.
– Пошли, – сказал он.
И я опять зашагал следом за ним, на сей раз к скошенному люку, ведущему, видимо, в земляной погреб. Люк был заперт на крепкий засов.
Ивер быстро огляделся, прошептал:
– Давай за мной.
Он постучал в люк. Немного погодя оттуда послышались звуки, странные и далекие. Все это время Ивер глаз с меня не сводил. Прямо-таки с гордым видом. Потом внутри, или внизу, все стихло. Ивер подождал, подтащил меня поближе и снова стукнул кулаком по люку. Снова звуки – хрюканье, вой, скулеж. Жутковатые звуки, мне не хотелось их слушать, хотелось сбежать, но я стоял и слушал. Я тоже начал говорить шепотом, словно боялся, что, если мы заговорим чересчур громко, на волю вырвется злая сила.
– Что там, Ивер?
Ивер опять посмотрел на меня, улыбнулся, таким я еще никогда его не видел – одновременно возбужденным и сдержанным. Он не хотел говорить, но и смолчать не мог:
– Ты лучше спроси кто.
– Кто?
– Да. Спроси, кто там.
– Так кто же?
Ивер вздохнул:
– Мой брат.
Не знаю, как долго я молчал, сомневаясь, верить ему или нет.
– Придуриваешься? – в конце концов сказал я.
– Нет, не придуриваюсь. Он живет здесь, сколько я себя помню. И даже дольше.
– Почему? То есть…
Ивер перебил меня. Очень уж долго это жгло его изнутри. И теперь наконец появилась возможность погасить огонь. Его не остановишь.
– Потому что он слабоумный. Нельзя его выпускать. Иначе все пойдет кувырком. Вообще-то, он добрый, но тем не менее все пойдет кувырком.
– Врешь!
Ивер глянул на меня, пожал плечами:
– Ладно. Вру. Он мне не брат. То есть брат, но только наполовину.
Я понял, что он говорит серьезно.
– Есть места, где…
– Психушки, ты имеешь в виду? Здесь ему гораздо лучше.
– Почем ты знаешь?
– Я знаю только, что мамаша не захотела отдать его, хотя отец его – немец. И никто не знает, что он тут.
– Никто?
– Только мы. – Ивер Малт засмеялся. – Вообще-то, он не существует. Представь себе.
– Как это?
– Он не крещен и конфирмацию не проходил. И не зарегистрирован по месту жительства. И в армию его не призовут. Нету его. Здорово, да? Не существовать. Можно делать что хошь.
Полная тишина вокруг. Потом душераздирающие звуки послышались снова. Я невольно заткнул уши. Ивер, смеясь, приплясывал, будто тоже спятил.
– Ты его когда-нибудь видел?
– Несколько раз, когда мать относит ему еду. Хочешь его увидеть?
Я помотал головой. Ивер хихикнул:
– Хочешь-хочешь. Хочешь увидеть Генри. Мы его зовем Генри.
– Нет, не хочу, – сказал я.
Ивер опять пришел в возбуждение, словно непременно хотел выложить все, пока не поздно.
– Он здоровенный. Два метра, по меньшей мере. Ест картошку, репу, рыбу и домашний хлеб по воскресеньям. Все уминает. Весит, думаю, килограммов сто восемьдесят. Башка у него здоровенная, как воздушный шар, но мозгов там не больно-то много. Ты уверен, что не хочешь поглядеть на Генри?
– Нет. В смысле, да, уверен.
Ивер положил руку мне на плечо:
– Это останется между нами, правда?
– Ясное дело.
– Никому ни слова. Иначе убью.
– Нет, я ничего не скажу.
– Когда они прилунятся, ты его увидишь. Согласен?
– Согласен, – прошептал я.
Неожиданно Ивер отдернул руку и прямо-таки остолбенел, сутулый и несчастный. Я оглянулся. На дорожке среди кустов и сосен появилась его мать, с авоськами в руках. Остановилась, глядя на нас. Я слышал, как стучит Иверово сердце. Слышал даже на расстоянии. Потом он двинул к бараку. Мать за ним. Я остался один посреди этой мусорной свалки. Все вокруг заливал белый свет. У меня заболела голова. У меня всегда болит голова от белого света. Небо походило на фарфор, черт бы его побрал. Я поднял с земли камень, запустил им в люк. Я не услышал ни звука, и на мгновение мне, как часто бывало тем летом, почудилось, что всего этого не было. Мне просто пригрезилось. Я просто был в своем мире. Но потом я все же кое-что услышал. Стук. Кто-то стучал по люку изнутри, резко, с размаху. Я во весь дух припустил обратно к пристани. Велосипеда там, где я его поставил, не оказалось. Хотя, может, я поставил его в другом месте. Так или иначе, я его не нашел. Украли велик. Ну и что? Один черт. Я медленно поплелся домой. Теперь мой черед сгорать изнутри. Ивер передал мне огонь, и теперь меня будет жечь изнутри история про полубрата Ивера Малта, внебрачного сына немецкой девки, которому сейчас, должно быть, года двадцать три, если он и впрямь немецкий ублюдок, если вообще существует, но он по-прежнему как малое дитя и живет под землей, питается репой, рыбой и домашним хлебом, а весит сто восемьдесят кило. Я не знал, сумею ли выдержать этакий огонь. Наверно, жарковато будет. Наверно, не стерплю я жар знания. Черт бы побрал Ивера Малта. Впрочем, я могу это записать. Тогда никто не поверит, что это правда, решат, что я все придумал. Я уже был библиотекой, просто книги еще не написаны. Я был целой библиотекой чистых страниц. В Яме я столкнулся с мамой. Она возвращалась с пляжа Хурнстранда. На локте несла корзинку с купальными принадлежностями. Она остановилась, посмотрела на мой чемоданчик:
– Ты где был?
– У Ивера.
– С пишмашинкой?
– Его отец починил ее. Там рычажки с буквами заклинило.
– Надеюсь, он был не пьяный?
– Нет. В полном порядке.
– Тогда ладно.
Мы стояли в Яме и вроде как не могли сдвинуться с места.
– А правда, что у Ивера есть брат? – спросил я.
– Правда.
– И где он?
– Нам это знать не обязательно.
В конце концов мы стали подниматься по склону. Мама шла все медленнее, а потом вообще остановилась. Как бы прислонилась к свету, и только он не давал ей упасть.
– Возможно, папа этим летом вообще не сумеет сюда приехать, – сказала она.
– Он должен остаться в больнице?
Мама только кивнула, – казалось, в мыслях у нее царило замешательство.
– Кстати, я встретила Лисбет. У почтовых ящиков.
– Вот как.
– Она подурнела.
– Подурнела? Что ты имеешь в виду?
– Потрепанная какая-то. А ведь была такая хорошенькая.
Я ничего не сказал. Сам видел. В Лисбет появилось что-то грубое, что-то равнодушное и неприкаянное. С прошлого года она вроде как стала старше на несколько лет. Я зашагал дальше. Мама догнала меня.
– Надеюсь, ты не ввязался во что-то, о чем пожалеешь, – сказала она.
– С какой стати? В смысле, зачем я стану делать то, о чем пожалею?
– Это очень легко.
– Что легко?
– Делать то, о чем пожалеешь.
– Насчет этого можешь не беспокоиться.
– Все равно я беспокоюсь.
– Почему? Ведь беспокоиться совершенно не из-за чего?
– Потому что мне положено беспокоиться.
Я открыл маме калитку, а она вдруг улыбнулась:
– Вдобавок незачем было ходить на Сигнал, чтобы починить машинку. Я вполне бы справилась.
– Здорово.
– Чтоб ты знал! – Больше мама ничего не сказала.
Когда мы пообедали и перемыли посуду – я вытирал и был в этом деле виртуозом, вытирал быстрее, чем мама успевала мыть, так что она все время отставала, изо всех сил старалась мыть быстрее и твердила, что я должен вытирать как следует, будто я не вытирал как следует, – вообще-то, она почти всегда твердила, что я должен все делать как следует, ведь в противном случае рано или поздно придется расплачиваться, – но, вообще, я хотел сказать, что, когда мы пообедали, перемыли, вытерли и убрали посуду на место, мама предложила поиграть в «Эрудит». Я бы предпочел тихонько уйти к себе, поработать над стихотворением, которое по-прежнему оставалось только заголовком. А время поджимало. Но мне не хотелось и разочаровывать маму. В этом плане я был молодец, хотя считал до невозможности ниже своего достоинства прибегать к подобным выражениям, в таком случае, наверно, давно бы напечатал стихи в «Женщинах и нарядах», в смысле, сложил деревянные кубики с буквами, а это отнюдь не мой стиль. Я глубоко вздохнул и сказал: ладно, раз тебе непременно хочется поиграть в «Эрудит», давай, вздохнул еще раз, просто чтобы мама поняла, что я милостиво соглашаюсь только из любви к ней, поскольку играть ей больше не с кем. Но когда начнем играть, я ей покажу, кто тут командует буквами, чернильными, деревянными, песчаными или свинцовыми.
Мы уселись на балконе, разложили игру и начали. Пусть никто не думает, будто я помню все слова, какие мы выкладывали, в моей черепушке и без того нет места, она давно переполнена, а запасного выхода нет и в помине. Но все ж таки я помню, что выложил слово вечер, очков немного, но слово хорошее: вечер – это и конец дня или жизни, и часть последовательности, так я понимаю. И сейчас вечер был именно такой, с легкими, спокойными тенями, протянувшимися в траве. Я на этом не остановлюсь. Буду продолжать. Мама выложила выемка и заработала кругленькую сумму, вдобавок за «ы» полагалось вдвое больше очков. У меня ряд вышел плохой, шесть согласных и одно «и». Мама наклонилась над столом:
– Можешь выложить лик под выемкой, тогда будет два слова.
А в этом тоже есть смысл? Что выемка, то бишь вмятина, стоит посреди доски, как тычок по морде? Мама знала больше, чем я думал? Давно приметила мои вмятины? Может, заметила их, еще когда я родился на свет в женской клинике на Юсефинес-гате, вперед ногами, готовый сию же минуту смыться?
– Не встревай.
Но у меня в запасе было еще и «ф», поэтому я подложил фри к маминому «к», так что получилось фрик. Мама изумилась и не могла смолчать:
– Фрик? Такого слова нет.
– Есть. Вот оно. Фрик.
– И что это означает?
– Модный чувак.
– Чувак?
– Забудь. Восемнадцать очков.
– Было бы больше, если б ты выложил лик.
– Я выкладываю те слова, какие хочу. Согласна?
– Как хочешь.
– Вот именно. Как я хочу.
Примерно так продолжалось дальше. Мы выкладывали буквы до захода солнца. Слова разбегались по доске. Мама сумела разделаться с «э» в слове «эгрет». Мама лидировала. Я сражался с «й». Оно жгло меня изнутри. Потерял я хватку. Подо лбом чесалось. Я снова ушел в свой мир. Мама вернула меня к реальности:
– К тебе пришли.
Я медленно обернулся. Хайди.
– Привет, – сказала она.
– Привет. Привет.
– Я помешала?
Мама встала, подошла к ней:
– Конечно же нет. Значит, ты и есть Хайди?
– Да. Хайди Алм. Я тут на каникулах, у Лисбет.
– Очень хорошо, что ты зашла. Сыграешь с нами?
Девочка по имени Хайди Алм охотно согласилась. Мама и Хайди Алм играли в команде. Откуда маме известно, что Хайди Алм зовут Хайди? Я никогда не упоминал ее имя. Наверно, Тетушки, стоя в городе у окна, вооружились подсвечниками и передали морзянкой: Х-а-й-д-и. Она смотрела на меня и улыбалась. Кожа золотистая. Волосы падают на плечи. Какое-то украшение в ямочке на шее. Ногти на трех пальцах покрыты лаком. Я забыл все слова, смутился и растерялся. Только бы все это кончилось. Ну почему я так смутился? Устыдился родной мамы? Она правильно сказала, что я стыжусь? Тут-то до меня и дошло, именно в эту минуту, что я человек несвободный. У меня нет собственной воли. Я во власти судьбы.
– Твоя очередь, канительщик, – сказала мама.
Как они смеялись. Как смеялись над канительщиком. Я пытался совладать со своими буквами. Мог бы выложить хава, банан, буфера, мог бы выложить по горизонтали и вертикали целое стихотворение, черт, пропади все пропадом. Мог бы выложить соска! Выложил сыр. Из всех слов, существующих в языке, не нашел ничего интереснее заурядного сыр. Мама и Хайди Алм мигом смекнули, что к чему, добавили к моему «с» оты и получили соты с плюсовым очком. Как я уже сказал, пора кончать. И в конце концов мы закончили. Мама и Хайди победили с большим преимуществом, но, если поделить сумму их очков пополам, что вполне логично, мы оказались бы на равных, но я ничего не сказал, не хотел выглядеть жалким неудачником, я и так им был, – мало того, я и хорошим победителем не был. Надеялся только, что мама не спросит, не хотим ли мы поужинать.
Мама встала:
– Поужинать хотите? Я приготовлю бутерброды.
– С удовольствием, – сказала Хайди. – Большое спасибо.
Мама вышла, в смысле, пошла на кухню. А мы, Хайди Алм и я, сидели на балконе дачи, которой теперь уже нет, а фьорд тем временем менял окраску, и холмы на другом берегу походили на спину огромного водяного буйвола, заплутавшего между Драмменом и Форнебу. Я собрал игру, разложил алфавит по местам. Заодно мог бы убрать и остаток речи. Надо бы сказать что-нибудь умное. Но ничего не придумывалось. Как я уже говорил, язык у меня прекрасно подвешен, только когда я один. А время шло. Хайди смотрела на меня. Я пытался смотреть на нее. Но чуть ли не каждые две секунды либо невольно закатывал глаза, либо смотрел в сторону. К примеру, на телефонных проводах у калитки сидела сорока, и было ужасно интересно выяснить, что она затевает. Улетела, конечно. Только ее и видели. Я опять посмотрел на Хайди Алм. Она глаз не отвела. Такая красивая. Все в ней красиво, ни малейшего изъяна. Переносица красивая. Мочки ушей красивые. Брови красивые. Уголки губ красивые. Шея и подмышки красивые. Даже локти красивые. За эти локти я готов был умереть. Мог бы так ей и сказать – сказать как есть, что готов умереть за ее локти. Что-то уж больно долго мама делает бутерброды. Но прежде чем я открыл рот, Хайди первая сказала:
– Продвинулся со стихами?
– Жду.
– Чего?
– Стихов.
Хайди наклонила голову набок, подперла щеку ладошкой:
– Может, наоборот.
– Что наоборот?
– Стихи ждут тебя.
– Может быть.
– И стихи мало-помалу теряют терпение.
– Ты так считаешь?
Мама наконец вернулась, прежде чем наш разговор совсем иссяк. Она позволила нам спокойно поесть, только бросила на меня красноречивый взгляд: дескать, веди себя как полагается, что бы это ни означало. Разве я вел себя не как полагается? Разве я не примерный? Так или иначе, с полным ртом мы не разговаривали. Это единственное преимущество, когда ешь за компанию с другими. Кстати, так же обстоит с поцелуями. Когда целуешься, вести разговоры невозможно. Хайди быстро встала и вдруг заторопилась.
– Мне пора, – сказала она. – Кланяйся маме.
И она убежала. Я увидел, как она исчезла в Яме, ушла. Ловко, подумал я, до невозможности ловко. Из комнаты выглянула мама:
– Куда подевалась Хайди?
– Хайди Алм, к сожалению, пришлось уйти.
– Так быстро?
– Тебе поклон от нее.
Мама вышла из комнаты, села:
– Ты что-то ей сказал?
– Я? Ей?
– Что-то, что ей не понравилось. Заставило уйти.
– Да с какой стати? Ничего я не говорил!
Мама вздохнула:
– Мог бы, по крайней мере, ее проводить.
Мог бы, но не проводил. Есть мне не хотелось. Пусть мама доедает бутерброды сама или отправит в Биафру. Я пошел к себе, сел на корточки перед пишмашинкой. Никогда из меня ничего не выйдет. Я все-таки что-то сказал? Может, я, сам того не зная и не слыша, сказал то, что думаю, к примеру что готов умереть за ее локти? Кому охота сидеть за одним столом с человеком, который готов умереть за твои локти? Или я пробовал силком поцеловать ее, крепко поцеловать сквозь крошки? Невыносимо. Что я сказал? Что сделал? Я катался по полу. Дернул к себе лист и незримо написал указательным пальцем, терять-то мне уже нечего: рано или поздно я поцелую Хайди Алм! Черт подери! Новый девиз. Все вон из головы!








