Текст книги "Полубрат"
Автор книги: Ларс Соби Кристенсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Ларс Соби Кристенсен
ПОЛУБРAT
(пролог)
Спасибо! Я вытянулся на самых цыпочках, просунул насколько смог руку в окошко, и Эстер положила мне на ладонь двадцать пять эре, сдачу с одной кроны. Потом она протиснулась в узкий проём, запустила костлявую руку в мои пшеничные кудри и задержала её так, это было не очень-то приятно, но и не внове, я пообвыкся уже. Фред давно свинтил, пакетик с ирисками он сунул в карман, и я видел по тому, как он идёт, что он в ярости. Он злился, и ничего хуже этого нельзя было придумать. Фред шёл, шаркая подмётками по тротуару, втянув голову в худющие вздёрнутые плечи, будто каждый шаг давался ему с натугой, можно подумать, шквальный ветер валил его с ног, а он боролся с ним из последних сил, хотя на улице теплел прекрасный майский день, суббота к тому же, и небо над Мариенлюст было ярким и синим и тихо скатывалось к лесу за городом, как огромное-преогромное колесо. – Фред заговорил? – шепнула Эстер. Я кивнул. – И что сказал? – Ничего. – Эстер хихикнула. – Давай, догоняй братца. А то он один всё съест.
Она высвободила руку из моих волос и поднесла к носу понюхать, но я уже рванул за Фредом, и вот ровно это засело в памяти, этот мускул приводит в движение воспоминания, не восковые старушечьи пальцы в моей шевелюре, а то, как я бегу за Фредом, моим сводным братом, пыхчу, но догнать-то его на самом деле невозможно. Младший братишка-недомерок, я силюсь понять, с чего он взъелся, я чувствую уколы сердца в груди и тёплый, острый привкус во рту, я мог прикусить язык, пока мчался по улице. Я стискиваю в кулаке сдачу, липкую монетку, и несусь за Фредом, за тощей, тёмной фигуркой в ярком свете вокруг нас. На часах телебашни восемь минут четвёртого, Фред уже устроился на скамейке у кустов. Я выхожу на финишную прямую и лечу по Киркевейен, сейчас эта «дорога к храму» почти пуста, суббота же, только похоронный катафалк обгоняет меня и вдруг глохнет на перекрёстке, из него выходит шофёр весь в сером и, матерясь, принимается лупить по капоту, а внутри, в удлинённом салоне, стоит белый гроб, но он, конечно же, пуст, никого не хоронят в субботу под вечер, у могильщиков тоже выходной, думаю я, чтобы не думать о другом, а если там всё-таки лежит кто-то, тоже ничего страшного, у покойников времени навалом, думаю я, но тут серый шофёр в чёрных перчатках наконец оживляет мотор, и катафалк исчезает на Майорстюен. Шумно ловя ртом вонючий пробензиненный воздух, я сворачиваю на газон, к устроенным здесь крохотным улочкам, тротуарам и светофорам, похожим на городок лилипутов, где раз в год великаны-полицейские в форме, перетянутой широкими блестящими ремнями, учат нас правилам движения. Это здесь, в лилипутском городке, я перестал расти. Фред сидит на лавке и смотрит совсем в другую сторону. Я сажусь рядом, кроме нас в этот тёплый майский день, в субботу после обеда, здесь ни души.
Фред засовывает в рот острый осколок ириски и тщательно разжёвывает, лицо ходит ходуном, на губах выступает коричневая слюна и начинает подтекать. Глаза у него мрачные до черноты, и они дрожат – у него дрожат глаза. Такое я видел и прежде. Он молчит. Голуби беззвучнo ковыляют в высокой траве. Я жду. Но терпенье быстро иссякает, и я спрашиваю: – Что случилось? – Фред сглатывает, по худенькому кадыку пробегает дрожь. – Когда я ем, я глух и нем. – Фред засовывает в рот ещё ириски и медленно раскусывает их. – Чего ты рассердился? – шепчу я. Фред подъедает все ириски, комкает коричневый пакетик и пуляет его на тротуар. На него с криком пикирует, распугивая голубей, чайка, проносится на бреющем над асфальтом и взлетает на фонарь. Фред откидывает чёлку со лба, она тут же снова падает на глаза, он больше не поправляет её. Наконец заговаривает: – Что это ты наговорил старухе? – Эстер? – Кому ж ещё? Вы уже просто по имени? – Я голоден, меня мутит. И больше всего мне хочется прилечь на траву, где ходят вперевалку голуби, и заснуть. – Ничего я не говорил, не помню. – Помнишь наверняка. Подумай-ка. – Ну не помню я, Фред. Честное слово. – Я помню, а ты, значит, не помнишь? – Не знаю, правда. Ты поэтому злишься? – Вдруг он упирает мне руку в затылок. Пальцы сжаты в кулак. Я съёживаюсь. – Ты идиот? – спрашивает он. – Нет, не знаю, Фред. Слушай, будь так добр, веди себя как человек. – Быть добрым? Ну, уже теплее. – Пожалуйста, не говори так. Не надо. – Он растопыривает пальцы и пропахивает ими мне по лицу, от них сладкая вонь, как будто он натирает меня клеем. – Повторить, что ты сказал? – Да. Повтори. Что я сказал? – Фред наклоняется ко мне. Я отвожу глаза. – Ты сказал: «спасибо»!
У меня гора с плеч. Я-то думал, что ляпнул что-нибудь другое, ужасное, зазорное, чего ни в коем случае говорить нельзя, чего я даже и не знал, а оно раз – и само вырвалось у меня, у пустозвона. Я прокашлялся. – Спасибо? Я так сказал? – Да! Так ты, чёрт побери, и сказал: спасибо! – Фред орал, хотя мы сидели на одной скамейке, впритирку. – Спасибо большое! – надрывался он. Я не совсем понимал, чего он взъелся. И пугался всё больше. Ещё чуть-чуть, и обдуюсь. Я не дышал. Мне страшно хотелось ответить правильно, впопад, но как угадаешь, когда неясно, что у него на уме. Спасибо. И заплакать тоже было нельзя. Тогда Фред распсихуется или станет высмеивать меня, а насмешки его, их вообще нельзя вынести. Я пригнулся к коленкам. – И что? – прошептал я. Фред застонал: – И что? Нет, я вижу, всё-таки ты идиот. – Нет, Фред, я не идиот. – А откуда ты знаешь? – Я задумался: – Мама говорит. Она говорит, что я не идиот. – Фред молчал. Я не решался взглянуть на него. – А про меня она тогда что говорит? – То же самое, – выпалил я. Я почувствовал его руку на своём плече. – Надо думать, ты не врёшь своему брату, – вымолвил он тихо, – пусть даже и сводному? – Я поднял глаза. Меня ослепил свет. И получилось, что солнечный свет полон звуков, со всех сторон прорезались высокие, громкие звуки. – Ты из-за этого злишься на меня, да, Фред? – Из-за чего? – Из-за того, что я сводный? – Фред показал на мой кулак, в котором я так и сжимал сдачу, монетку в двадцать пять эре, горячую и влажную, как пастилка, которую человек пожевал-пожевал и вынул. – Это деньги чьи? – спросил Фред. – Наши. – Он кивнул несколько раз, и мне стало жарко от счастья. – Возьми себе, – быстро сказал я. Пусть берёт монетку, мне же лучше. Но Фред просто сидел и рассматривал меня. Я снова забеспокоился. – Зачем говорить «спасибо», если тебе отдают твои же деньги?
У меня перехватило дыхание – как всё просто! – В другой раз головой думай, понял? – Да, – пискнул я. – Потому что мне не нужен брат, который ведёт себя, как говнюк. Даже если это всего лишь какой-то сводный брат. – Понял, – просипел я. – В другой раз буду думать. – «Спасибо» – говно, а не слово. Чтоб я такого больше не слышал. Усёк? – Фред поднялся, сплюнул, и тяжёлый коричневый плевок описал дугу и смачно шмякнулся на траву прямо перед нами. Я увидел, как на него накинулся отряд муравьёв. – Слушай, я пить хочу, – заявил Фред. – От этих ирисок теперь жажда.
Мы пошли обратно к Эстер, в палаточку в нише дома прямо напротив церкви Майорстюен, белого храма, настоятель которого не пожелал крестить Фреда, а потом и меня отказался, но это уже из-за имени. Я подошёл к окошку, вытянулся на цыпочках, Фред прислонился к водосточной трубе, взмахнул рукой и кивнул, как будто мы сговорились о серьёзном деле. Показалась Эстер, заулыбалась, увидев меня, и опять потрепала мои кудри, как без этого. Фред вывалил язык дальше некуда и состроил гримасу, как будто его тошнит. – Наш юный джентльмен что-нибудь забыл? – пропела Эстер. Я стряхнул её руку со своей макушки. – Пакетик сока. Красного. – Она посмотрела на меня в изумлении: – Пакетик красного сока? Сейчас. – Она поставила его на прилавок. Фред сторожил рядом, в тени, тоже почти ослеплённый пронзительным сиянием выбеленной стены храма на той стороне улицы. Фред не спускал с меня глаз. Всё видел. Всё слышал. Я сунул Эстер двадцать пять эре, она тут же вернула мне пятачок. – Пожалуйста, – сказала Эстер. Я глядел ей в глаза, а небо над нами по-прежнему лениво скатывалось к лесу, как огромное синее колесо. Стоя на цыпочках и не отводя взгляда от её глаз, я несколько раз сглотнул. Потом показал на пятачок. – Это наши деньги, – звонко проверещал я. – Так и знайте! – Эстер едва не вывалилась в узкое окошко: – Вот тебе раз! Что это с тобой? – Мне не за что благодарить, – сказал я. А Фред схватил меня за руку и вытянул на улицу. Я отдал ему пакетик. Сока мне не хотелось. Он надкусил уголок, и капли за нами вились по тротуару красной дорожкой. – Сойдёт. Выправляешься, – сказал он. Я ужасно обрадовался. Я и пятачок хотел ему отдать. – Себе оставь, – сказал он. Я сжал кулак с монеткой. На это можно побросать колец в парке, если кто-нибудь не откажется сыграть со мной. – Спасибо большое, – сказал я.
Фред вздохнул, и я испугался, что он рассвирепеет опять. Я готов был откусить свой язык и проглотить его, не сходя с места. Но Фред неожиданно обнял меня за плечо, другой рукой выдавливая последние капли сока в водосточную канавку: – Ты помнишь, о чём я спрашивал тебя вчера? – Я киваю не дыша. – Нет, – шепчу я. – Нет? Опять не помнишь? – А я помню. А хочу забыть. И не могу. – Лучше бы уж Фред продолжал себе молчать. – Не помню, Фред. – Спросить опять? – Да, – шепчу я. Фред улыбается. Он не злится, раз он так улыбается.
– Барнум, прикажешь мне убить твоего отца?
Барнум – это моё имя.
ПОСЛЕДНИЙ СЦЕНАРИЙ
(кинофестиваль)
Тринадцать часов в Берлине, а я уже дошёл до чёртиков. Звонит телефон. Я слышу. Он меня и разбудил. но я отсутствую, я временно недоступен. Меня не подключили. Не заземлили. А вместо тонального режима оснастили лишь сердцем, оно бьётся тяжело и не в такт. Телефон всё трезвонил. Я открыл глаза, оторвавшись от плоской пустой черноты. Увидел свою пятерню. Зрелище не самое аппетитное. Она приблизилась. Потрогала моё лицо, опасливо, будто проснулась в постели незнамо с кем, словно её приставили к чужой руке. От вида раздутых, как сосиски, пальцев меня вдруг замутило. Я лежал не шевелясь. Телефон надрывался. И какие-то приглушённые голоса, постанывания, значит, кто-то поднял трубку вместо меня? Но почему телефон продолжает звонить? И откуда посторонние в моей комнате? Разве я всё-таки заснул не один? Я повернулся. Стало ясно, что звуки доносятся из телевизора. Два мужика сношались с девкой. Она не выказывала восторга, но казалась вполне безразличной. На одной половинке попы у неё была татуировка, бабочка, на редкость непривлекательно расположенная. Бёдра в синяках. Мужики раскормленные, дебелые, с понурыми потугами на эрекцию, но упорные, они стонали в голос, пока всаживались в неё во всех мыслимых позах. Мрачная и занудная тягомотина. На миг безразличие девахи сменилось болью, лицо исказилось гримасой, когда один из мужиков поводил ей по губам своим обмяклым членом да и стукнул наотмашь. Рука отодвинулась от моего лица. Потом пропала картинка. Если набрать номер моей комнаты, то можно смотреть платный канал ещё двенадцать часов. Я не хотел смотреть. И не помнил номера своей комнаты. Я лежал поперёк кровати, наполовину выползши из пиджака, видимо, хотел отойти ко сну по-человечески, раздетым, но не успел далеко продвинуться, как свет в крошечной дольке в голове слева потух. Так, ботинок на подоконнике. Это я, взгромоздясь на окно, любовался видом или раздумывал совсем о другом? Может быть. Нет, не может. Понятия не имею. Болит в колене. Я снова нашёл руку. Моя. Я направил её в сторону ночного столика, и когда она наконец зависла над ним, как больная когтистая птица над белой крысой, которая зловеще мигает красным глазом, телефон смолк. Рука вернулась на место. Сзади подступила тишина, открыла тугую молнию на затылке и прошлась по моему хребту железным языком. Я долго не шевелился. Мне надо в воду. Зелёный пузырь вот-вот перестанет терзать проспиртованную плоть, закатится в лунку души. Не помню я ничего. Как многажды прежде, гигантский ластик поработал надо мной. Сколько их истёрлось об меня… Единственное, что я помню: как меня зовут, потому что кто может забыть такое имя – Барнум? Барнум! За кого принимают себя эти родители, когда приговаривают своих сынов и дочерей пожизненно таскать колодки из букв? А чего ты не сменишь имя, иногда говорят те, кто ничего в этом не смыслит. Разве этим горю поможешь. Имя покроет тебя двойным позором, если ты попытаешься отделаться от него. Барнум! Я прожил с этим имечком полжизни. Ещё немного – и полюблю его. Вот что самое гадостное. Тут я заметил, что сжимаю в другой руке ключ от номера, обычный кусочек пластика с неким количеством дырочек пробитых по шаблону, который даёт доступ к мини-бару и опустошению лимита номера, если он не был выбран предыдущим постояльцем, от которого остались лишь обрезки ногтей под кроватью да вмятины на матрасе вследствие тяжести ночных раздумий. Я мог быть где угодно. В Осло, на Рёсте, в комнате, из которой ничего не видно. Посреди неё обретался чемодан, старый, молчащий чемодан, так и нераспакованный, тем более что всё равно пустой, чемодан без аплодисментов, лишь со сценарием, несколько наспех набросанных страниц. Я внёс в номер вещи и тут же ушёл. Это на меня похоже. Приехать, уйти и приползти назад. Но читать я ещё могу. На стул у окна брошен белый гостиничный халат. А на нём читается название отеля. «Кемпински». Кемпински! И тут я услышал город. Город Берлин. Я услышал рёв бульдозеров на востоке и колокольный звон на западе. Медленно встал. День начался. Правда, без меня. Теперь я кое-что вспомнил. У меня назначена встреча. Красный глазок на телефоне мигает. Мне оставлено сообщение. Чёрт с ним. Педер перебьётся. Кто ещё станет названивать и оставлять мне сообщения в такой час? Только Педер. А он подождёт. Педер отлично умеет ждать. Я его выдрессировал. Ни один человек с остатками серого вещества в голове не назначает встреч до обеда в первый день Берлинского фестиваля, только мой друг, партнёр и агент, мой дражайший Педер уславливается о встречах до завтрака, потому как он у нас теперь положительно остепенился. Времени двенадцать двадцать восемь. Зеленые, квадратные цифры мерцали под потухшим экраном и высветили половину первого ровно посреди двух случайных ударов сердца. Я стянул с себя одежду, открыл мини-бар и выпил две бутылочки антипохмельного Jägermieister. Не вырвало. Выпил ещё одну, дошёл до туалета и потошнился на всякий случай. Я не помнил, когда ел в последний раз. Бумажная полоска поперёк сиденья унитаза цела. Значит, и не отлил ни разу. Почистил зубы, натянул халат, сунул ноги в белые гостиничные тапочки, и уже в дверях мне опять попалась на глаза красная мигающая пипка телефона, но что поделать, Педер обождёт, это его работа. Тем более трепаться он горазд, его и пожар в переговорной не вдруг остановит.
Я спустился вниз, взял напрокат плавки, выпил одно пиво и один Jägermeister и проплыл три бассейна, до изнеможения. Лёг на спину на мелководье. Из невидимых мне динамиков струилась классическая музыка, конечно, Бах, оцифрованная версия, которой не коснулась рука человека. Несколько женщин неспешно дрейфовали на спине. Они делали это на американский манер, всплескивая руками, как крыльями, и беспрерывно поправляя сползавшие на нос тёмные очки, совершенно необходимые им, чтобы лучше видеть и поймать заветный взгляд нарисовавшегося на бортике бассейна Роберта Дауни, Аль Пачино на платформах или моего старинного приятеля Шона Коннери, ему бы я поднёс хороший стаканчик и поблагодарил за последнюю нашу встречу. Но никого из небожителей не наблюдалось, а на меня смотреть смысла не имело. Женщины снова поправили очки, снова медленно взмахнули голубыми руками, чисто ангелы с маленькими вздутыми животиками в растворе хлорки. От этого я внезапно почувствовал себя полностью умиротворённым, уставшим и умиротворённым, почти счастливым. Я тоже лежал на спине. Но делал это, как все норвежцы, вытянув руки вдоль туловища и подгребая растопыренными, как ласты, пальцами, чтоб не пойти ко дну. Я блаженствовал в воде. И тут же меня сковал страх, он всегда обрушивается внезапно, как снег на голову, хотя я жду его. Страх проковырял дырочку в моём спокойствии. Потом высосал его. Не стряслось ли чего ночью? Неужели я должен покупать кому-то цветы, просить прощения, заглаживать вину, бесплатно отрабатывать, лизать задницу? Может, да. А может, нет. Меня терзали подозрения. Я кувыркнулся, накатив волну на дамочек, ухватился за хлипкую лесенку, вынырнул, как эдакая Афродита с горбом и двойной оснасткой, услышал за спиной приглушённый смех и увидел как раз выходящего из раздевалки Клиффа Ричарда в гостиничных тапках и халате, хотя, возможно, это был не он. Волосы ровной толстой волной обнимали голову, а лицо было чистым и ясным. Он напоминал мумию, сбежавшую из пирамиды Шестидесятых Иначе говоря, он прекрасно сохранился, и женщины в бассейне встрепенулись и фыркнули, как добродушные дельфины, хотя, возможно, в их списках искомых трофеев Клифф Ричард занимал не первую строку. Но для меня он живой подарок судьбы. Старик отвлёк меня от страха, подарил минутную передышку просто своим присутствием, как и раньше, в той жизни, которая стала этой историей, про меня и Фреда, и которую я буду называть словом тогда, когда я сидел в нашей комнате на Киркевейен, припав ухом к проигрывателю и слушая Livin' lovin' doll, а Фред молча лежал в своей кровати, широко распахнув глаза, тогда он молчал уже двадцать два месяца, столько же, сколько слонихи вынашивают детёнышей, он не сказал ни единого слова с того дня, когда погибла Пра, и все, и мама, и Болетта, и его классная, и школьный дантист, и Эстер из киоска, и Бог знает кто ещё, все давно отчаялись разговорить его, я во всяком случае. Но когда я поднял иглу, чтобы запустить Livin' lovin' doll в двадцатый раз, Фред вскочил с кровати, выдрал лапу с иглой, сбежал во двор, бабахнул граммофон в помойку и заговорил. Только Клифф расколдовал его. И за это я хотел бы сказать ему спасибо. Но сэр Клифф Ричард обогнул меня по большой дуге, уселся на велотренажёр в углу между зеркалами и покатил навстречу своим миражам, ничего вокруг не замечая, как мумия в тенниске. Моя рука прошлёпала по стойке и подняла первое, на что наткнулась: джин-тоник, липкое баловство. Четверо часов показывали время в Берлине, Джакарте, Буэнос-Айресе и Нью-Йорке. Я ограничился Берлином. Без четверти два. С Педера уже семь потов сошло. Он тянул беседу, извинялся, покупал кофе, пиво и сэндвичи, звонил в отель, разыскивал меня, оставлял сообщения, носился по пресс-центру, кивая всем знакомым, кланяясь незнакомым и раздавая визитки тем, кто его не признал. Я явственно слышал, как он говорит: Барнум появится через пару минут, он куда-то заскочил по дороге, сами знаете, как это всегда бывает: гениальные идеи кустятся в самых заполошных головах, а я что – лишь практическая смётка, которая призвана донести эти идеи до мира, выпьем за Барнума! Да уж, пришлось Педеру попотеть, вот и славненько. Я хохотнул, хохотнул в голос на бортике бассейна в отеле «Кемпински», пока сэр Клифф Ричард мчался наперегонки с тремя зеркалами и маслеными взглядами американок, и столь же внезапно, как на меня нападали страх и хохот, душу затопила тень. Что со мной творится? В какой такой вымороченный экстаз я впал, что за чёрная радость пьянила меня? Неужели это тот самый последний смех, смех на пороге того, час чего ещё не пришёл, но чего я заранее боюсь больше всего на свете? Я дрожал. Меня шатнуло на зелёном мраморном полу. Я попробовал смех на вкус. Втянул его обратно. Это было не затишье перед бурей. Это было то безмолвие, которое заставляет кошку ощериваться и ёжиться задолго до того, как упадёт первая капля дождя.
Я ополоснулся в душе, прикидывая, не полежать ли в солярии. Лёгкая бронза лица и свежий вид могут сыграть свою роль во встрече. Но мной владело полное безразличие. Солярию я предпочёл пиво. Официант едва заметно усмехнулся, протягивая мне бутылку. Меня поразила его молодость. Гостиничную униформу он носил с неуклюжим достоинством, почти упрямо, как ребёнок, стащивший отцовский чёрный костюм. Я решил, что он родом из бывшей Восточной Германии, его упрямство заставляло меня думать так. Его многотрудный взлёт начался в баре бассейна отеля «Кемпински». – Мистер Барнум? – спросил он тихо. Очевидно, он считал, что это фамилия. Не он первый. Прощаю. – Да, это я. – Вам послание. – Он протянул мне большой конверт с логотипом отеля. Педер таки нашёл меня. Он находил меня, даже если я прятался за горами, в Рёсте. Если я засыпал в вытрезвителе, будил меня обыкновенно Педер. Если я открывал глаза в пансионе Коха на Бугстадвейен, Педер уже стучался в дверь. Я нагнулся к стойке: – Как вас зовут? – Курт. – Я кивнул в сторону зеркал в углу. – Курт, видите этого человека? Который крутит педали как заведённый. – Да, сэр, вижу. – А вы знаете, кто это? – К сожалению, нет, сэр. – Тут до меня дошло, медленно, но со всей очевидностью, до чего я уже старый. – Не важно, Курт. Отнесите ему, пожалуйста, баночку колы. Диетической. И запишите на мой номер.
Я сложил конверт вчетверо и сунул его в карман халата. Если Педер хотел, чтобы меня прошиб холодный пот, он своего добился. Я прихватил банку пива с собой в сауну и устроился на верхней полке. Там уже парилось несколько человек, которых я вроде бы помнил, но не отчётливо, поэтому я поздоровался, не глядя ни на кого, просто кивнул, как я умею, это моё фирменное приветствие миру. Но они таращились на меня без зазрения совести. Только бы среди них не оказалось соотечественников, сценаристов из всемогущего «Норск-фильма», журналистов светских новостей, законодателей глянцевых тусовок и других бонз. Я тут же пожалел, что предпринял этот манёвр, прельстился окольным банным путём, потому что здесь надлежало находиться нагишом, а были тут и мужчины, и женщины. И тот, кто перепоясал бёдра обычным полотенцем, казался чужаком, покусившимся на их скромность. Я своей одетостью делал их наготу нестерпимо зримой и неуместной, со всеми её выступающими венами, плоскими задницами, обвислыми сиськами, шрамами, складками жира, родинками, вполне может статься, что и злокачественными. Я обязан был снять полотенце. У меня не было выбора. Я не мог повернуться и уйти, это значило расписаться в своей трусости и прослыть маньяком, который ходит в сауну подглядывать, а до закрытия фестиваля ещё три дня. Я с отвращением развязал полотенце, демонстрируя им, что в любом наряде я сохраняю свою естественность и что нагота лишь одна из моих ипостасей. И вот я сижу по-турецки в общей немецкой сауне и дивлюсь тому, что в этой заорганизованной и чуждой юмора стране мужчина, по сути, обязан сидеть голышом рядом с голыми женщинами, если ему вздумалось немного пропотеть. В кичащейся естественностью Норвегии, едва слезшей с гор, подобное закончилось бы парламентским кризисом и письмами негодующих граждан. Но в непреложности этого правила прослеживалась логика. На весь отель имеется одна сауна, которая в любой момент должна быть доступна всем голым мужчинам и женщинам, одновременно. Вот если бы они по собственной воле собрались в сауне все вместе, тогда возмущению не было бы конца. Это, безусловно, наследие войны. Всё здесь завязано на войну, и я стал думать о концлагерях, о последнем душе узников, перед которым мужчин и женщин разделяли навсегда, ох уж эти педантичные душегубы, у них были отдельные лагеря для женщин, Равенсбрюк, например, и на долю секунды я возбудился, загорелся что-нибудь вылепить из этой мысли, которая скакнула от лагерей уничтожения к случайной встрече в общей бане отеля «Кемпински» на Берлинском кинофестивале. Но как часто случалось в последнее время, возбуждение потухло. Мысль уплыла, сорвалась с безалаберно закинутого крючка и махнула мне хвостом, а меня оставила терзаться. На что я годен? Какие такие истории мой конёк? Сколько человек может наворовать, пока его не схватят? Сколько должен человек наврать, чтобы ему поверили? И разве я не был всегда межеумком, самым натуральным бесхребетником? Я сомневался почти во всём, и в первую голову у меня не было уверенности в себе, я даже не знал, существует ли то, что называется мной, в минуты отчаяния я склонен был считать себя некими отрезками плоти, слепленными абы как и топчущими землю под именем Барнум. Я сомневался во всём, за исключением Фреда, ибо он в своей неоспоримости был вознесён выше сомнений. Я вспомнил, как отец говорил: Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь. Я допил пиво и опознал одну из личностей в парилке. Не зря я боялся – известная критикесса, старинная моя знакомица, не буду называть фамилии, потому что она всегда и у всех проходит под именем Лосиха, ибо вызывает устойчивые ассоциации с заходом солнца. Она обозвала меня однажды «народным автомобилем среди роллс-ройсов», но я так никогда и не прочитал той статьи, потому что в тот момент выпал из жизни по правилам. Педер собирался подать иск о защите чести и достоинства, дело, по счастью, сорвалось, но если она думала сразить меня метафорой, то не на того напала. Теперь она глядела в мою сторону, приготовившись раздвинуть губы в улыбке, и хотя вид у неё был не столь внушительный, как на печатных страницах, и походила она скорее на перезревший фрукт, попавший под грабли, я всё же не спешил отвечать на её улыбку. Я помнил о моей способности непременно брякнуть что-нибудь непоправимое. Вечно она перебегает мне дорогу, как чёрная кошка. Какие неприятности сулит мне встреча с ней на этот раз? Страшно и подумать. Я улыбнулся ей. И сказал: – Забодай вас всех лягушка! – Уткнулся в колени и закашлялся. Ну что ты будешь делать?! Опять мой язык вытворил невесть что. – У тебя не язык, а помело, – привычно сказал бы Фред. Только я расслышал это. Забодай вас всех лягушка. Лосиха воззрилась на меня в полнейшем недоумении, я разрывался от кашля и был уже на грани рвоты, но тут в который раз на выручку мне подоспел Клифф Ричард. Он, представьте, вошёл в парилку в эту самую секунду с бутылочкой колы в руке, ни дать ни взять обложка Livin' lovin' doll, постоял несколько секунд рядом с песочными часами, в которых струился и наслаивался песок, точно человек не оставляет время за спиной, а складирует под боком. Потом Клифф забрался наверх, где сидел я. Стало тесно. Жар делался невыносимым. Стрелка показывала девяносто. Лосиха спеклась. Она выскользнула вон, прикрывшись полотенцем и напоследок кинув на меня быстрый взгляд через плечо. Она смеялась? Надо мной? Не собралась ли она пересказывать эту историю вечером во всех отельных барах? Кто-то плеснул воду на камни, она зашипела. Влажность обрела вид кипящего пара. Я обернулся к Клиффу. Он не прел. Кожа оставалась сухой. Волосы лежали один к одному. Тело ровного коричневого цвета. Наконец-то я могу высказать ему всё. – Спасибо, – произнёс я. – Вам спасибо, – неожиданно откликнулся он. – За колу. – Нет, это я должен вас поблагодарить. Спасибо! – Клифф поднял колу и улыбнулся: – За что? – Ваша песня вылечила моего брата от немоты, – сказал я. Он смутился на мгновение, потом прошептал: – Тогда это не моя песня, а Божий промысел.
Стало слишком жарко. Я взял своё полотенце и, пошатываясь, выбрался из парилки, мучимый дурнотой и жаждой, заново сполоснулся под душем и мельком увидел в баре Курта. Он заговорщицки кивнул мне и подмигнул. Мы с ним теперь свои в доску. Я на лифте поднялся наверх. Телефон так и мигал красным. Я поднял трубку и снова опустил её на рычаг, швырнул халат на кровать, оделся в костюм и положил в каждый карман по бутылочке из мини-бара. У этого костюма была прорва карманов. Так что спиртным я затарился. Потом вылил в себя последний Jägermeister, который встал огненным столбом враспор между пастью и желудком, зажевал его ложкой зубной пасты и вложил супинаторы в свои новые итальянские ботинки. Я был готов к переговорам.
Что я мог знать обо всём, что происходило там, где меня не было, о событиях вне поля моего зрения? Ничего. Я не знал о них ничегошеньки. По-прежнему пребывал в неведении, во власти предчувствий, более того, стоя в замедленном лифте, сплошь отделанном зеркалами, включая и потолок, я и не желал ничего знать. А хотел длить данное мгновение, эдакий ультрасовременный человек, живущий одной секундой, зажатый в эту минимальную единицу времени, где места довольно только для него одного. Я скользнул взглядом по своему отражению в зеркале и подумал о ребёнке, который падает, вскакивает, а орать начинает, только увидев перепуганные, серьёзные лица вокруг, как бы эхо шока, отложенную боль. Я успел заглотить одну водку. Тут белобрысый портье распахнул дверь и собрался проводить меня до машины под зонтиком. Я дал ему пять марок, чтоб он не делал этого. Он обалдело уставился на деньги; внезапно они бесследно исчезли в гладких серых пальцах, и я так и не смог понять, не обидел ли я его ненароком, дав то ли чересчур много, то ли до смешного мало. Он был похож на слугу колониальных времён. Это он всем заправляет в «Кемпински». И дезинфицирует унитазы. Я шагнул на красный ковёр, уже обтрепавшийся по краям. У входа стояли четыре огромных лимузина с затемнёнными стёклами. Ни один не дожидался меня. В нашем цеху бытует старинная поговорка: нет лимузина – нет контракта. Ну и плевать. Водка жгла язык Я закурил сигарету. Две бригады телевизионщиков, CNN и NDR, караулили сюжетик. Тонкая завеса дождя окутывала Берлин. Запах пепла. Вездесущая пыль со стройплощадки. Башенные краны тихо тыркаются туда-сюда, едва различимые среди низких облаков. Кажется, Господь сел поиграть в конструктор. Подкатил ещё один лимузин, длиннющий белый членовоз с американским флагом, он остановился строго напротив отеля, и из него выпорхнула женщина с самой прямой из всех виденных мною спин. Девятнадцать зонтиков распахнулись для неё. Она рассмеялась, это был смех, выдержанный в виски, просмолённый и ошкуренный наждаком. Смеясь, она пошла вверх по красному ковру, махая публике и с элегантностью карманника лавируя рукой меж капель дождя вне досягаемости чёрных зонтиков. Никто не мог бы пройтись по красному ковру так, как она. Это шла Лорен Бэколл. Лорен Бэколл собственной персоной. В шаге от меня, живая, настоящая, из плоти и крови. Зонтики схлестнулись над её головой, когда она выставила подбородок. Она только что покорила Германию. Я замер, пригвождённый к месту этим пронзительным зрелищем: Лорен Бэколл спокойно и независимо проходит мимо, а я остаюсь стоять в поднятом ею водовороте, это как знамение задним числом, дежавю в зеркальном отображении: я снова вижу кинотеатр «Розенборг», ряд 14, места 18, 19 и 20, «Вечный сон», Вивиан сидит в серёдке, картинка чёткая и живая, я чувствую даже, как щекочется новая водолазка, я слышу, как Лорен Бэколл шепчет Хамфри Богарту тем голосом, от которого у нас начинало чесаться во рту и покрывалась мурашками спина, она шепчет A lot depends on who's in the saddle, и мы с Педером одновременно кладём руку на плечо Вивиан, мои пальцы упираются в его, никто ничего не говорит, Вивиан улыбается, улыбается сама себе и откидывается назад, на наши руки. Но когда я поворачиваюсь к ней, оказывается, что она плачет.