355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ларс Соби Кристенсен » Полубрат » Текст книги (страница 16)
Полубрат
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:43

Текст книги "Полубрат"


Автор книги: Ларс Соби Кристенсен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Когда мы выкатили на «большую землю» в Хельсингёре, был уже поздний вечер. Данию окутывал мрак. Фред светил себе фонариком, читая карту. Мы поели жареной камбалы в придорожном трактирчике. Отец наконец смог позволить себе датского пива. На мамин вопрос нам ответили, что свободных комнат нет, но если у нас есть палатка, мы можем поставить её в саду за домом. Палатки у нас не оказалось, тем более в машине спать приятнее. Когда мы привязали весь скарб к багажнику на крыше и откинули сиденья, всем почти хватило места. Кстати, Фред решил спать на улице. Во сне Болетта разговаривала. Я не понял ни слова. Был ли то её ночной язык, внятный ей одной? Мама мягко увещевала её. Отец гулко дышал носом, как духовой оркестр. Я приоткрыл дверь и шмыгнул к Фреду. Он не спал тоже. Я уселся рядом с ним. Небо здесь было выше, чем в Норвегии. Наверняка оттого, что Дания такая утюгом приглаженная. Датская букашка прозвенела мимо и сгустила тишину. – Почему Болетта такая чудная? – шепнул я. – Она не чудная, – сказал Фред. – А какая? – Она старая, Барнум. – Я был счастлив, что Фред так разговаривает со мной. И я положил голову ему на плечо. – Радуешься? – спросил я. – Чему? – Ну, Италии. – Фред помолчал немного. – Я бы лучше в Гренландию рванул, – сказал он. И тут мы услышали странный звук, гул в темноте, набегающую волну, она ударила в нас, но не намочила. Фред встал и пошёл прочь от машины. Я за ним. Мы вступили в самую волну и замерли. Огромное колесо катилось сквозь ночь, но с места не трогалось, ещё это могла быть птица, которая безуспешно силилась взлететь. Оказалась ветряная мельница. И когда мы стояли там, в чаще датского леса, во мне проснулось воспоминание, весомое и незримое, оно было выше моего понимания, лежало за пределами сознания и не цепляло мою коротенькую память, но оно процарапало сновидения, отпечаталось в них и впервые всплыло, когда я, как беглец, вернулся на Рёст много лет спустя и обнаружил на вершине Веддёй печальные обломки отцова изобретения.

На следующий день мы добрались до Фленсбурга, и два молодца в подогнанной по фигуре форме махнули нам, пропуская через границу. За штурмана сидела Болетта, она давно сложила по сгибам всю Европу и запихала в бардачок. Думаю, она надеялась, что отец собьётся с дороги. Я пестовал надежду, что он с ходу зашпрехает по-немецки, но он был мрачен и молчалив. Он рвался поскорее вперёд и съехал на автобан на Гамбург. Там мы думали заночевать. Я ничего не видел, кроме стрелки спидометра, кренившейся к сотке. «Вольво-дуэт» трясло. Мы вцепились кто во что. Но нас всё время обгоняли. Приземистые спортивные машины просвистывали мимо, точно мы стояли на месте. Мы тащились медленнее всех. Отец дожал до ста десяти, но всё тщетно. Новые перчатки скользили по рулю, с отца лил пот, а все-все кругом летели быстрее нас. Я чувствовал себя глубоко несчастным. Как так? Разве мы можем оказаться последними, когда несёмся на такой бешеной скорости? Отец рассказывал мне как-то об ослеплении скоростью, о гонщиках, шагающих вон из машины, потому что им кажется, что она стоит, хотя она мчит аж все шестьдесят, я ещё думал потом, после его рассказа, что Фред не дислексик, а такой гонщик, на ходу выпрыгнувший из словесного общения. Потом всему потоку машин пришлось всё же сбросить газ, потому что впереди замаячил синий огонёк, что-то случилось, авария, может, шофёр-дислексик неверно прочитал знак. Я успел разглядеть обломки, части тел, руку, кровь на асфальте, одежду, женщину на коленях, носилки, мёртвого пса, сплющенную детскую коляску, потом мама закрыла мне глаза рукой и цепко держала меня до самого Гамбурга, где мы съехали не туда с круговушки, и к отцу вернулся дар речи, хотя выматерился он по-норвежски. Ибо неожиданно нам под колёса бросился человек, он махал руками, показывая на что-то, и мы решили, что у нас спустило колесо. Отец вильнул к тротуару и опустил окно. Незнакомец заглянул в машину и с улыбкой оглядел нас. Улыбка у него продолжалась в уголке рта шрамом. – Норвегия? – спросил он взволнованно. Отец кивнул. – Норвегия? – переспросил незнакомец – Да, мы из Норвегии, – сказал отец. – Что вам угодно? – Теперь немец запустил в машину всю лапу, желая поздороваться за ручку с каждым. – Я был в Норвегии во время войны! Очень красивый фатерланд. – Отец обомлел. Болетта оттолкнула руку, как грязную заразу. Мама прижала к себе нас с Фредом. Улыбчивый немец со шрамом на лице был растроган. Он стёр слезинку. – Я мечтаю когда-нибудь вернуться в Норвегию, – пропел он. Это добило отца. Он сдёрнул перчатку и обнажил уродливую культяпку, причём казалось, будто в кулак, дёргавшийся у самой челюсти немца, он как-то собрал оторванные пальцы. Неожиданно отец передумал. Возможно, вспомнил, что мы съехали с круговушки не туда и в Гамбурге уже поздний вечер, мы ещё не устроились на ночлег, а спать вторую ночь в «вольво-дуэте» желающих нет. Уродливый обрубок преобразился в жест доверительности, немец взял его в свои руки и заплакал. – Мы, выходит, оба солдаты калечные. Оба двое, – шептал он. Отец не знал, куда деваться. – Вы не посоветуете нам гостиницу поблизости? – спросил он, выдёргивая руку. – Вам годится лишь самое лучшее, – пропел немец и указал в противоположную сторону. – По правую руку, у самого нижнего озера есть «Четыре сезона». – Отец со свистом поднял окно и поехал. Я обернулся и увидел немецкого солдата, вежливого побеждённого, он стоял на перекрёстке, подняв шляпу в приветствии. – Да, этот бой ты выиграл блестяще, – сказала Болетта. – А чего ты не задавил его, Арнольд Нильсен? – Отец не отвечал. Бледный, сосредоточенный, он приник к рулю, натянул обратно перчатку с набитыми пальцами. Нам гудели сзади. Поток машин со всех сторон. Со всеми вместе, как загребаемую колесом воду, нас вынесло в нижнюю часть Гамбурга, а здесь, на берегу крохотного озера, огороженный тонкой полосой деревьев, виднелся отель «Четыре сезона». Отец замешкался у широкой лестницы. Мальчик-посыльный застыл на изготовку на красной дорожке. – На вид дорогущий, – шепнула мама. Отец только улыбался, пригладил волосы, протёр ботинки носовым платком, раскурил сигарету и пошёл вверх по лестнице, походя суетливо сунув денег маленькому посыльному, поскольку другой служка уже распахивал перед ним наверху золочёную дверь. Мы ждали. Время шло. – А нельзя просто повернуть домой? – спросила Болетта. Мама завелась с полоборота, оскорбилась и нагнулась в проём между передними сиденьями. – Даже не думай портить мне этот отпуск! – Болетта повернулась и проговорила в самый последний раз: – Нельзя тревожить покой мёртвых! – На этих словах посыльный прижался лицом к ветровому стеклу и заглянул в машину. Своими блестящими губами и белыми щеками он походил на клоуна. Болетта подняла кулак, он, кланяясь, попятился к красной дорожке. – Может, у них и номера с душем, – вздохнула мама. Мы сидели молча, ждали. Внутри в фойе нам были видны гости, они неспешно фланировали с бокалами и сигарами в руках, сияя бриллиантами. В какой-то момент появился отец. Он отпихнул посыльного, плюхнулся за руль и выжал газ. Из-за чего-то он был в бешенстве. У него тряслись руки так, что он едва удерживал руль. – У них всё занято, – буркнул отец. Мама улыбнулась на пробу. – Всё-всё? – Отец фыркнул. – Твоё счастье, что всё занято! – рявкнул он. – У этой халабуды, представьте, пять звёзд! – Болетта посмотрела на него: – Пять звёзд? Это не многовато? – Теперь захохотал отец: – Я живал в десятизвездных отелях, они как два таких! – Болетта хмыкнула: – Может, мы рылом не вышли для этих «Сезонов»? – Отец замолк и остановил машину на углу. Он снова стал мрачнее тучи. Мама промокнула ему лоб платком, потом его можно было отжимать. – Что будем делать? – спросила она ненавязчиво. Отец вытащил из кармана карту Гамбурга. Посреди скомканного листа стоял крестик. – Они любезнейше порекомендовали отель на Гроссе Фрайхайт, – пояснил отец. – Гроссе Фрайхайт? – переспросила мама. – Это знаменитая улица, милая. Следите, там слон на вывеске. – И мы поехали, не дальше вниз, а назад, в Гамбург, в шум и огни, быстро облепившие нас, пока мы не очутились в самом чреве неправедного сердца города, которое колотилось бешено и судорожно, от этой гигантской систолии корпус машины дрожал, а под конец мы завязли в тромбе, закупорившем узкую улочку, где окна были замазаны красным. Я выглянул наружу. Увидел девиц с голыми ляжками, матросов, глушащих пиво, тени, похожие на псов в тёмных подворотнях, мужчин на шпильках и вахтёров у дверей. Мама снова решительно закрыла мне глаза рукой, я чуть дышал.

– Слон? – прошептала она. Отец показал пальцем. – Вон! – закричал он. Мама ослабила хватку, и я вполглаза увидел в тесном проулке вывеску со слоном. Хобот висел колечком, переливался всеми цветами радуги. Заведение называлось «Клуб Индра». Здесь не было ни красных дорожек, ни посыльных, ни звёздности. – Ты нас в цирк завёз? – поинтересовалась Болетта. Отец не ответил. Он сидел, мозговал и принял наконец решение. Мы все должны были сразу пойти с ним, захватив багаж. Фред и я втащили в «Клуб Индра» по чемодану. За дверью оказался гардероб. Лысый мужчина удивлённо глазел на нас из-за стойки. Отец наконец перешёл на немецкий. Он говорил долго, бегло, не знаю что, но лысый слушал внимательно, тыкал пальцем в потолок и называл нечто, звучавшее как цифры. Отец повернулся к нам, воодушевлённый. – Я только что сговорился на комнату на втором этаже! – сообщил он. Нас провели через прокуренный зал, где считаные гости за круглым столом пили пиво из широких кружек с ручками. Они глядели нам вслед с ухмылками, качая головами, на губах пенные усы. В глубине сцены, у стены стояли барабаны и три усилителя. Чёрная электрогитара лежала на полу. Потом мы вскарабкались по крутой корявой лестнице и очутились в помещении, сданном нам как комната для ночёвки. Мама застыла в дверях и таращилась во все глаза. Не было даже рукомойника. Двуспальная кровать провисла по центру, на бельё спали до нас, и не раз. На подоконнике мерцала лампа под красным абажуром, засиженном мухами. На подушке валялось полрулона туалетной бумаги. Даже отец вздохнул. – Чем богаты, – промямлил он. Болетта присела на единственный стул: – Хоть на том спасибо. – Фред раскатал спальники. Мама шмыгнула в коридор поискать душ. Она вернулась через секунду с белым лицом. – Что стряслось? – спросил отец. Мама уже запихивала вещи обратно в чемодан. – Так мы в борделе будем ночевать? – закричала она. Отец захлопал глазами. – Борделе? – Мама взвилась: – Да! Это бордель! Там женщины в комнатах! – Отец попробовал её обнять, да где там, сейчас даже смех не работал. – Я ни секунды здесь не останусь! – шипела мама. В результате мы с поспешностью, но без шумихи оставили комнату, оплаченный счёт и «Клуб Индра». Мама вела меня за затылок и неустанно шептала: – Барнум, смотри только под ноги! Только прямо перед собой! – Спустившись на первый этаж, мы отыскали запасную дверь. Как раз когда мы выходили, пятеро ребят в фиолетовых рубахах и брюках в облипку выскочили на сцену и разобрали гитары и барабанные палочки. Я задержался на мгновение, я хотел услышать этот звук. Самый высокий наклонился к микрофону, повернул его, сосчитал по-английски one, two, one, two, three, four и собрался петь. Я видел, как его губы сложились в крик. Я видел пальцы на гитарах, палочки, тяжело падающие на барабаны, остроносые чёрные туфли, которые вот-вот начнут отстукивать такт. И тут, раньше, чем все началось, раньше, чем пятёрка запела, в странной вязкой тишине мгновения между громом и молнией мама дёрнула меня за собой, и дверь за нами захлопнулась. Мы обежали отель, покидали в багажник чемоданы и спальники, втиснулись в машину, и отец рванул прочь в сиянии неона и звёзд. Последнее, что я увидел в Гамбурге, была горящая на стене вывеска «Thе Beatles. Англия. Ливерпуль».

До Белладжо мы добрались на следующий вечер и, описав величественный полукруг, встали перед въездом в город. Здесь мы вылезли из машины. Все, кроме Болетты, сидевшей, скрестив руки на груди. Солнце садилось за зелёные горы, и косые крыши мерцали, как чёрные щербатые зеркала. Точь-в-точь закат моря, из синевы в черноту. Воздух переполнен мягким жарким ветром. Шеренга узких, островерхих деревьев торчала как тёмные, уткнувшиеся в небо ножи на холме над погостом. Отец, певший арии от самой Австрии, чтоб не заснуть за рулём, и едва сумевший разогнуться, притянул нас к себе. И так мы стояли в шамкающих ломбардийских сумерках. Мы добрались до цели. – Что будем делать? – прошептала мама.

Для начала мы отыскали полицию. Она была у рыночной площади. Мы припарковались рядом с ней. Трое в форме сразу вышли и с интересом взялись рассматривать номера. Отец опустил окно и поздоровался. Он говорил по-итальянски. Просто в голове не укладывается, что в одном человеке может умещаться столько языков. Они разговаривали долго. Гордая мама следила за переговорами и то и дело прижимала палец к губам, боясь, как бы мы не помешали отцу. Но мы онемели от восторга. Даже Болетта вынуждена была приподнять веки. Я приучил себя видеть в этой сцене звёздный час отца, высочайший пик его непубличной карьеры: он на итальянском объясняется с работниками рынка в Белладжо. Вокруг нас собралась небольшая толпа. Похоже, «вольво-дуэт» никто в Италии прежде не видел. Отец закончил беседу и закрыл окно. – Они прекрасно знают Флеминга Бранта, – сказал он и замолк, набивая себе цену. Болетта смежила веки, мама стала умолять его рассказать всё толком. Отец улыбнулся. – Здесь его зовут Краснокожим. – Краснокожим? Почему? – Откуда мне знать. Он служит на вилле Сербеллони.

Стайка худых, обветренных мальчишек бежала впереди нас, указывая дорогу. Вилла Сербеллони оказалась гостиницей. Она устроилась на самой оконечности скалы, вдававшейся в глубокое озеро Комо, и со своими башенками, колоннами и террасами походила на замок. Несомненно, здесь останавливались лишь гости наиголубых кровей. Мальчишки не решились сопроводить нас дальше и растворились в тени пальм. Отец плавно затормозил и встал у теннисного корта, казавшегося брошенным в свете прожекторов, заставлявшем гореть огнём красный гравий. Мы выбрались из машины. Глаза лезли на лоб. Ничего похожего мы не видали сроду. Нам навстречу спешил мужчина во фраке. Отец спросил Флеминга Бранта. Едва он произнёс имя Флеминга Бранта, как обращаться с нами стали точно с королями. Армия посыльных унесла наш багаж. Шофёр в серой униформе отогнал «вольво» в гараж с другой стороны гостиницы, а самих нас едва не на руках пронесли по широким лестницам. – Я сказался его родственником, – шепнул отец. В холле были такие высоченные потолки, что у меня голова пошла кругом, и я уцепился за Фреда. Болетта хотела уйти, но мама держала её крепко. Отец положил на конторку пачку денег.

Дежурный улыбнулся и снял с доски огромадный ключ. Подоспел метрдотель. Он отвесил нам поклон и проводил в ресторан. Гости подняли глаза от тарелок. Официанты выкатили тележки со сластями и диковинными фруктами. В дальнем углу одиноко сидел господин. Далеко от всех. Болетта пыталась свернуть с полпути, но мама не выпускала её. Господин был старый-престарый. В белых перчатках и чёрных очках. Он читал книгу, прихлёбывая кофе из миниатюрной зелёной чашечки. Кожа на лице у него была зернистая и багровая, точно он пережарился на солнце, волосы – как белый пух. Флеминг Брант. Нас он заметил не раньше, чем мы сгрудились у его столика. Он отложил книгу, Божественную комедию, и встал, он казался ошарашен, сбит с толку ещё секунду, пока не опознал нас, то есть не узнал в нас Пра. Мне не было дано узреть всего, что вобрал в себя этот миг встречи, но и я понимал: он не исчисляется секундами, в нём преломляются времена. Хотя я увидел скорбное спокойствие Флеминга Бранта, мрачную радость, когда он медленно снял с себя очки и опустил страдальческий взгляд. Мама протянула руку. – Мы приехали поблагодарить вас, – сказала она. – Поблагодарить? Меня? – Старик смотрел не на маму. Он не отрывал глаз от Болетты. – За те чудесные слова, которые вы написали о моей маме, Эллен Эбсен. – Флеминг Брант безмолвно стоял перед Болеттой, а она тоже онемела. Потом он медленно повернулся снова к маме. – Садитесь, – прошептал он. Говорил он тоже небыстро. Тут же примчались официанты со стульями. Прикатили тележку со сластями и фруктами. Выставили на стол вино и фужеры. Мы сели за стол. Что Флеминг Брант владелец гостиницы, я не сомневался, но, наверно, и озеро тоже его, и весь городок. Он поднял книгу, которую читал. – Я мечтал, что Эллен Эбсен когда-нибудь сыграет дантовскую Беатриче. – Это смешная комедия? – спросил я. Флеминг Брант задумался. Поразмыслив, ответил: – Да. А тебя как зовут? – Барнум, – ответил я. Флеминг Брант снова надел очки. – Я в высшей степени тронут, – тихо проговорил он. Отец протянул руку: – Арнольд Нильсен. – Две перчатки, чёрная и белая, обменялись рукопожатием. Флеминг первым убрал руку и принялся извиняться: – У меня появилась эта сыпь. Экзема. От фильмов. – Да, вас называют Краснокожим, – засмеялся отец. Флеминг Брант потупился. Повисла тишина. – Мой организм не выносил света и химических реактивов. Я медленно разлагался. – Мама подняла на него глаза: – Вы тоже были актёром? – Флеминг Брант покачал головой и грустно улыбнулся: – О нет, я работал монтажёром, – сказал он.

Потом мы поднялись в номер. Он был больше нашей квартиры на Киркевейен. С пологом над двуспальной кроватью, ванной, душем и балконом. Мама так долго лежала в ванной, что я даже решил пойти глянуть, как там дела. Она лежала в облаке пены и смеялась. Отец сидел на бортике. Мама обнимала его голой мокрой рукой. Мы добрались до цели. Повидали Флеминга Бранта. Скоро пора поворачивать обратно. Тут Фред, молчавший весь вечер, спросил: – А где Болетта? – Мама молчала. Отец закатал рукав, снял перчатку со здоровой руки и погрузил её в воду. – Здесь никого нет, – сказал он. Но мама не смеялась. Она порывисто встала, я отвернулся. Фред торчал у окна. Я подошёл к нему. Болетта сидела внизу, на веранде, вместе с Флемингом Брантом, кроме них не было никого, столы стояли пустые, светильники вдоль балюстрады роняли свои тёмные тени мимо них. Официант принёс плед, Флеминг Брант накинул его Болетте на плечи. И я подумал, что вот она и растревожила мёртвых. – Один вариант, – прогудел отец, – старик должен быть чертовски богат.

Флеминга Бранта я увидел наутро. Проснулся раньше всех и вышел на балкон. Он стоит внизу, на пляже. Увядшее лицо. Кожа облезает клочьями. Опирается на грабли. Взявшись за руки, на пляж выбегают первые гости, мужчины и женщины. Они боязливо заходят в воду и плывут. Флеминг Брант тщательно заравнивает их следы на песке, от лестницы до самого прибоя, где перекатываются маленькие волночки. А когда гости вылезают из воды и убегают, торопясь на веранду, к завтраку, Флемингу Бранту полагается опять разровнять за ними песок, чтобы он лёг гладким и нетронутым перед очередными купальщиками тоже.

Вот мои воспоминания: ветряки в ночи, не услышанные мною музыканты и монтажёр, граблями разравнивающий следы на песке, разравнивающий скрупулёзно, методично, чтоб ничего не осталось, и когда я вскоре спущусь на тот же пляж, монтажёр побредёт за мной по пятам стирать и мои следы с холодного, лёгкого песка, осыпающегося под ногами.

(линейка барнума)

Я не скажу, сколько во мне сантиметров. Это записано в картотеке школьного врача. Отчёркнуто на косяке нашей комнаты. Вписано в мой паспорт. Но глаза у меня голубые, не карие. Отцов только рост. Его я не обогнал. До того дня, когда в лилипутском городке на глазах у всего класса полицейский предал меня проклятию, я ничем особенно не выделялся, за вычетом разве кудрей: их вечно норовили взъерошить пожилые дамы в трамвае или магазине, но с того дня я отстал, забуксовал на месте, а все вокруг меня рванули вверх, они росли и росли, вытягивались, как корабельный лес, а я прел во мху и хвое, заложник своих смехотворных сантиметров. Учитывая, что особенно быстро человек прибавляет в росте в первые годы жизни, потом темп падает, годам к тридцати доходит до долей сантиметра в год, и тут же начинается обратный отсчёт, уповать мне было не на что. Мало утешало знание, что сердце растёт не переставая до последней секунды. Не успокаивало и то, что лет за двести до Рождества Христова я одолел бы минимальный ценз призыва в римское войско. Нижняя граница составляла 1,51. Даже девчонки обошли меня, длинноногие, горделивые, я не стоил их взгляда. Если же они изредка бросали на меня взор, то смотрели сверху вниз, строго вниз, я думаю, они наслаждались, глядя, как я задираю к ним лицо. И то – какой прок с заоблачного роста, если не эти взгляды свысока? Как если б горя жить просто с именем Барнум мне отчего-то показалось мало, я звался ещё клопом, карликом, пигмеем, малявкой, кнопкой, варежкой, пуговицей, недомерком, недоростком, моськой, полвершка, гномом и метром с кепкой. Всего не перечесть. Вот вам такая, например, история. Я возвращался из школы. Октябрь. Шёл дождь, ясное дело, шёл. От высоких сапог, слава Богу, удалось отвертеться, они доходили мне чуть нe до живота. Зонтик и зюйдвестку я отверг наотрез. На мне был только короткий жёлтый плащ, промок я, короче. Ну промок и промок. Мои ненавистные кудри, состричь которые рука, однако, не поднималась, распрямились и лежали, чувствовал я, ровно, как все нормальные волосы. Хорошая штука дождь. Я его всегда любил. С солнцем морока. Оно допекает. А в дожде предусмотрена передышка от капли до капли. Я брёл через парк Ураниенборг. Мне нравилось дойти до церкви, прислониться к деревянному ограждению и смотреть вниз на проезжающие трамваи. Иногда с самой задней площадки кто-нибудь махал мне. Тогда и я махал в ответ. Здорово было смотреть вниз – сверху вниз – на кого-то и ещё махать ему. Но сегодня на задней площадке не было ни души. Я всё равно помахал и стал вспоминать, как много человек делает того, чего никто не видит. Вот закрываешь глаза – и как проверить наверняка, что всё вокруг не пропало в тот же миг, чтоб возникнуть вновь, едва ты их распахнёшь? Не так ли Бог создал мир, моргнув два раза? А если он устал и решил больше глаз не разлеплять, или заскучал, или задремал? Так я стоял, облокотясь о деревянное заграждение, мок под дождём и думал о своём. Если Господь решит, что пошутили и хватит? Тогда как ни расшибайся, ничего не попишешь, всё пойдёт по предначертанному. Фред, кстати, перешёл в новую школу Бог знает где. Учителя заявили, что он такой придурок, что ему одна дорога – в спецкласс мужской школы на Стенерсгатен (это на линии «F», представляете, да?), туда попадают все такие, кто не осилил программу обычной школы, и говорят, там у народа такая помойка в голове, что они не смогли даже отыскать девчачью школу на Остерхаусгатен, хотя их снабдили картой, компасом, да ещё и проводили. О Фреде можно сказать много всякого, но с мозгами у него порядок, уж это Всемогущий обязан знать. Единственно, буквы Фреду отчего-то не подчинялись. То есть говорил он чисто, а на бумаге всё путалось. Своё имя он запросто мог написать как Ферд, и поначалу все над ним весело потешались. Однажды на подарке мне он вывел: Брануму. Мне страшно понравилось. Бранум. Я б не отказался от Бранума. Фред мог звать меня так сколько ему угодно, тем более такого чудесного подарка, как его тогдашний, мне не дарили никогда – это была настоящая пишущая машинка. Но веселье быстро улетучилось, никто, кроме меня, больше не смеялся, Фред продолжал писать Ферд, а когда он прочитал «Пер Гюнт» Ибсена как «Реп Гнют», классный влепил ему пощёчину, звон которой добрался даже до школьного двора, и все, кто там стоял, схватились за щёку, унимая не коснувшуюся их боль. Школа сочла Фреда глупым ровно настолько, чтобы теперь он сидел в этом отстойнике на Стенерсгатен вместе с идиотами со справками о том, что они отсталые, необучаемые и неисправимые. Я сплюнул на брусчатку внизу и услышал, задолго до того, как плевок шмякнулся на камень, что сквозь струи дождя кто-то приближается ко мне. Я открыл глаза и обернулся. Хотя уже знал. Шатия из седьмого: Аслак, Пребен и Хомяк. Они улыбались плотоядно, зубастыми улыбками, а у меня не шла из головы мысль, что, не закрой я глаз, ничего никогда б не случилось.

Выключился звук, пропал лязг трамвая на крутом повороте за школой, шелест дождя по листьям, осклизлое шуршание шин по мокрому асфальту, словно город с шумом втягивает в себя воздух, пропал хлопок, с которым шмякнулся на Холтегатен плевок – Куда намылился? – Домой, – просипел я. – Точно? – Я кивнул. – Точно-преточно? – Я снова кивнул. – Так мы тебя проводим, что ли?

Вдруг ударили церковные колокола, зазвонили в неурочный час по странной какой-то причине. Может, кто из-за дождя позабыл про похороны? Птицы снялись с крыши. Я мёрз, как тюльпан. Аслак, Пребен и Хомяк подступили ближе, нависли надо мной, они сопели у самого моего лица, как больные бешенством собаки, так что я зажмурился опять и стал ждать: одно из двух, или свора сейчас загрызёт меня, или мир немедля сгинет и пропадёт пропадом. Второе гораздо лучше. – Что я говорил, у него от рожи пахнет, как от манды. – Я медленно открыл глаза. Звон стих. Они пятились от меня, зажимая носы. – Изношенной мандой. Вот чем от его рожи воняет. Фу, паскудство. – Аслак резко дёрнулся в мою сторону, чуть не врезавшись в меня лбом, и тут же отшатнулся. – Хуем точно не пахнет. По-моему, от него несёт педерасовой мандой и пиписечкой. – Да не мучайся. Конечно, этот мандоворот пахнет и пиздой, и хуем.

Они вылупились на меня и стояли так. Ограда больно вгрызалась в спину. Насмотревшись, они переглянулись и зашушукались. Хуже не придумаешь. Теперь сразу не отцепятся. Аслак заржал: – Мандоворот, а что у тебя в ранце? Шомпол или трусы? – Умнее не отвечать. Они содрали с меня ранец, раскрыли его и вытряхнули содержимое за ограду: пенал, тетрадка по географии, ластик, половина завтрака, с сосиской, учебник физиологии, всё посыпалось в дождь и разлетелось по булыжникам меж блестящих трамвайных путей на Холтегатен. Потом они водрузили ранец обратно мне на спину, каждый погладил меня по головке. – А чего домой не идёшь, штырь? – Штырём я раньше не был. Они пошли за мной. И ничего не говорили, главное. Плохой знак. Они дышали в спину, что мне оставалось, вот я и шёл, по Бугстадвейен, мимо кинотеатра «Розенборг», где как раз снимали афиши прошедшего фильма, Дни вина и роз, а новые ещё не наклеили, так сказать, пересменок между картинами, билетёр тащил рулон с поблекшими фотографиями Джека Леммона и Ли Ремик к себе в каморку, междувременье, я бреду впотьмах, Аслак, Пребен и Хомяк наступают на пятки, капля протекла за шиворот и приклеилась внизу спины, как марка. Думаете, я это забыл? Думаете, я не помню, сколько шагов от церкви Ураниенборг до Стенспарка, в дождь, в октябре, когда сгущается вечер и кто-то преследует тебя, а твой брат учится в школе на другом краю города? Шестьсот тридцать четыре шага. Мне нужен был Фред. Не путайся он в этих буквах и пиши он своё имя без ошибок, я б так не влип. И Фред появился. Он вышел из писсуара под горкой. В одной руке он сжимал сигарету, другой застёгивал брюки, высокий, поджарый, в стильной замшевой куртке, почерневшей от воды. Я услышал шаги, остановившиеся у меня за спиной. Фред сунул сигарету в рот и долго втягивал дым, огонь приблизился к губам, тогда он выплюнул окурок, тот продолжал тлеть под дождём. Фред ни слова не говорил. Просто смотрел на меня. Все молчали. Я стоял между ними. Потом он поднял – приподнял – взгляд и посмотрел на что-то у меня за плечом, он смотрел мимо меня, это длилось секунду, не дольше, но секунда раздувалась как капля, дрожащая на ржавом кране, дело могло принять любой оборот, я замер между Фредом и шатией из седьмого класса и услышал, что они повернулись и пошли прочь, ни один человек не в силах выдержать взгляд Фреда сколь-нибудь долго, в нём было такое мрачное, что ли, спокойствие, невыносимое ни для кого; Аслак, Пребен и Хомяк трусили вдоль дома на противоположной стороне, собаки и есть, уже издали Аслак обернулся, погрозил кулаком и что-то сказал, но тем они и умылись. – Собаки! – заорал я им вслед. И вот ведь странное дело: когда я начал заглядывать в страницы с некрологами, из которых теперь уже мог выяснить кое-что о старых знакомых, то меня глубоко задело за живое обнаружившееся там однажды утром полное имя Пребена. Всего 41 год. Я помню это своё тяжёлое, горестное чувство, хотя всю школу он ел меня поедом и вымотал все кишки. Некролог написал Аслак. Он превозносил свойственные Пребену чувство справедливости, его верность и, не забудем, обезоруживающий юмор. Пребен преуспел в туристическом бизнесе, занимаясь так называемыми «коллекциями приключений», и глупо погиб, ныряя в Осло-фьорде. В эти трудные дни Аслак был мыслями с женой покойного Перниллой и их дочкой. Сам он работал юрисконсультом той же турфирмы, после смерти Пребена она разорилась, а Хомяк пустился в одиночное приключение, в лабиринты своей же башки, заплутал там и уже не оправился полностью после последней передозы. Мне случалось напороться на него в городе. Он стрелял денег на еду. Я старался обойти его по другой стороне улицы. – Собаки! – крикнул я ещё раз. – Просчитались!

Фред втоптал огонёк в мокрую траву и подошёл ближе. – Барнум, всё в порядке? – Угу. А ты знал, что они шли за мной? – Нет, я отлить заскочил. Тебе повезло, моська. – Я сглотнул. Горло сжимало. – Они вытряхнули всё из ранца, – пискнул я. – Могло кончиться хуже, – ответил Фред, начиная уставать. Я взял его за руку. – Они сказали, у меня мандоворот. – Мандоворот. Тоже не повод для слёз. Да? – Я кивнул. – Ты не плачешь? – Я помотал головой. – А то я и не подумаю стоять с тобой рядом. – Фред, я не плачу. – Молодец. – Он отнял у меня руку. – А что б ты сделал, если б они меня отходили? – Не скажу. А то ночью не уснёшь. – Я засмеялся, громко, Фред отвернулся и закурил новую сигарету. Мой смех его разозлил, подумал я, надо исправить дело, сказать что-нибудь, что вдруг да понравится ему. – У самих теперь рожи как три манды воняют, – сказал я. – Здорово ты их уделал. То есть я хочу сказать, тебе и уделывать не пришлось. – Фред пожал плечами. Да нет, он вовсе не сердился, просто повернулся спиной, загораживая огонь от ветра. – Где они выкинули всё из ранца? – У церкви, – ответил я. Фред ещё раз посмотрел на меня. – И вытри слюни, пока я тебе не помог. У тебя вид дурацкий. – Я быстро мазнул по губам рукой. Фред выпустил дым мне в физиономию. Он готов был взорваться в любую секунду, я видел это по глазам, чёрная бестрепетность колыхнулась, словно масляная плёнка на воде, и от меня требовалось быстро сказать то, что ему понравится наверняка. – Почитаем вечером письмо? – спросил я тихо. Фред отвернулся. – Хочешь, я вслух почитаю, – добавил я чуть слышно. В ответ он положил руку мне на плечо, это было до того неожиданно, что я едва не застонал от радости, но он не услышал, сужу я по тому, что он вернулся вместе со мной на Холтегатен подбирать жалкие остатки моего школьного имущества. Тетрадь по географии разорвалась на листочки, и дождь уносил их один за одним, Турция, Египет, Япония, Америка, Полярные страны, части света разлетались кто куда, я подобрал страницу с контрольной по Гренландии, за которую мне поставили «пять». Чернила почти смыло, но я помнил текст. Ледяные горы могут быть высотой в сто метров. Но части, которые под водой, бывают и в девять раз огромнее. Из-за половины моего завтрака уже сцепились сороки. Трамвай проехался по пеналу раза три, не меньше. Линейка сломалась. – Когда-нибудь я свой портфель так же вычищу, – сказал Фред и пошёл в сторону дома, я побежал следом. Фред вечно уходил вперёд, а мне, на моих плоскостопых ногах, приходилось бежать, чтоб не отстать. Так мы ходили вместе: он шагал, я бежал рядом. – Как тебе в новой школе? – спросил я. – Восхитительно. Все придурки в одном классе. – Ты не такой, я знаю. – Не какой? – Не как они, Фред. Не из придурков. – Он стал перед кинотеатром «Розенборг», перед пустыми стеклянными нишами, в которых скоро должны были появиться портреты очередных звёзд. Он упёрся в меня взглядом. Но не говорил ничего. Я снова засуетился. – Фред, как думаешь, какой фильм пойдёт? – Такой, на который тебя не пустят, – ответил Фред. Билетёр торчал в фойе и посматривал на дверь. Наверно, пытался понять, не прекратился ли дождь, потому что вдруг он раскрыл зонтик и уронил на пол рулон с афишами, зажатый под мышкой. – А из кого я? – спросил Фред. – Что ты говоришь? – Фред нагнулся вплотную ко мне: – Я не из придурков, а из кого? – Я не знал, что отвечать. А в глазах опять эта плёнка, совсем чёрная. – С буквами я тебе помогу, – выдохнул я. Фред так толкнул меня на стекло афиши, что оно звякнуло. И вдруг заорал: – Я вообще не из кого и не из каких! Понял?! Да?! – Он мазнул пальцем мне по лбу, потом вниз по щеке. – Ё-моё, да у тебя от рожи воняет, как из манды! – С этими словами он зашагал прочь, он срезал тротуар наискось, точно играя с дождём в салки, и в этот же миг выскочил билетёр. – Это что ещё? – начал он. – Решили разнести мой кинотеатр? – Нет, нет, – шепнул я. Мне нe терпелось уйти, но билетёр поймал меня. – С тобой всё в порядке? – спросил он. – Да, – кивнул я. Но он наклонился пониже. – Перекусить не хочешь? – Нет, спасибо. – Однако в порыве добросердечия он втолкнул меня в фойе, где навощённый линолеум скользил так, что я едва не загремел по ступенькам, но билетёр подхватил меня и повёл за собой, пока мы не очутились в тесной каморке за зрительным залом, здесь громоздилась огромная штуковина, притиснутая к дырке в стене, а на полу штабелем лежали круглые коробки с надписями по-английски. Days of Wine and Roses. Здесь было жарко и пахло не совсем хорошо. То есть билетёр, оказывается, на самом деле был механиком, это он крутил кино, без него экран висел бы в темноте, как тяжёлая широкая роликовая штора на окне посреди ночи. – Вот моя берлога, – сказал он. Потом достал свой завтрак – Тебе с чем: с козьим сыром или салями? – Есть мне не хотелось. Вечная история: пожилые дамы теребили мои кудри, а мужчины в возрасте пичкали меня едой. И достали меня своей заботой выше крыши. – Салями, – ответил я. Мне дали кусок. Его надо было съесть. Мы приступили к еде. – Накостылял он тебе? – любопытствует машинист. Мотаю головой. Жуём дальше. И ни с того ни с сего кинотеатр показался мне кораблём, огромным американским лайнером, бороздящим моря, а внизу машинист, его трудами крутится гребной винт и зажигаются звёзды, и пока я себе это воображал, в голове застучала новая мысль, хотя мне и не верится, что такое могло родиться у меня в мозгах, наверняка мысль перешла ко мне от того, кто сумел подумать так же раньше: по этим морям немые фильмы ходили под парусами, а ветер был машинным отделением без машиниста. – Тебя сильно достают? – спросил он. Я не сразу включился. – Что? – переспросил я. Он повторил вопрос: – Тебя многие достают? Из-за росточка. – Я ничего не ответил. Он не хотел меня обидеть. Я знаю. Но вот что я вам скажу. Тем, кто не хочет меня задеть, это удаётся лучше всех. «Многие, – мог бы ответить я. – В первую голову ты». Но я промолчал. Лишь опустил глаза в пол. Он положил ладонь мне на колено: – Раньше киномеханики были не выше пяти футов. Иначе они просто не влезали в установку. Была б тебе работёнка! – Да, – шепнул я. – Да-да. – Он проводил меня до выхода. Я бросился догонять Фреда, но его и след простыл. Поднимаясь по Нурабаккен, я высчитывал пять футов, фут – ступня, если в моих мерить, результат получится не ахти, хотя опять же как считают, в обуви или без, у тех, кто носит лыжи 48-го размера, пять футов не в пример длиннее. Я остановился перед Киркевейен. Деревья стояли чёрные и тихие. Эстер прихватила прищепками газеты на верёвке в киоске, словно собралась сушить, а не продавать. Она поманила меня издали плиткой ириса, я мог получить её в обмен на то, что сперва она запустит свои артритные пальцы мне в кудри. Но кудри размыло дождём, как чернила из тетради по географии, и я сделал вид, что не замечаю Эстер, и остался стоять, где стоял. Она свесила голову набок в глубоком удручении, как у неё повелось с тех пор, как я перестал одаривать её «спасибами», и с горя запихнула всю плитку себе в рот, темно-коричневый, кристаллизовавшийся сахар захрустел, размалываясь, у неё на зубах, я вздрогнул от этого звука. Я заткнул уши. Где Фред? Катафалк медленно ехал вниз по другой стороне дороги в сопровождении одного-единственного тянувшегося за ним «фольксвагена» с серым крестом на крыше, и меня пронзило странное, но ясное чувство, что однажды я эту сцену уже видел, а теперь у меня на глазах она прокручивалась по новой, не точно как запомнилось, с вариациями, но и катафалк, и шофёр, и белый гроб сзади, и аккуратные светлые шторки на окнах до того потрясли меня, что я прислонился к дереву, у которого стоял, в ужасе от новой мысли: это воспоминание не о прошлом, а о том, что мне вскоре предстоит увидеть ещё раз. Мужчина в «фольксвагене» хохотал. Он припал к рулю и заливался хохотом. Возможно, я обознался. Может статься, он рыдал. Или смех похож на плач, когда его не слышно. Они уехали. Я придавил ладонь к лицу и понюхал. Мандоворот?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю