Текст книги "Московские Сторожевые"
Автор книги: Лариса Романовская
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Это как? Он же мирской! – изумилась я.
У нас такие вещи не то чтобы сильно в редкость, но… Они как абсолютный музыкальный слух или художественная одаренность – встречаются нечасто и от рождения, про это всем сразу становится известно. Маленькую ведьмочку или ведуна с такими особенностями задолго до посвящения всем представляют, вводят в круг. На несерьезные мероприятия всегда прихватывают, навроде украшения. Будь у Гуньки такая особенность раньше – мы бы знали. Может, Старый в курсе сразу был? Потому на мальчишку именно обет молчания наложил? Красивая версия, но не подходит: Гунька мирской. А что тогда? Афоня молчал, Дуська тоже.
– Может, яблоки? – неуверенно спросила я. Не могла я больше про Дорку молчать, а про что говорить – не знала.
– А чего яблоки? – не сразу сообразила придреманная крылатиком Жека. – Ему что, сердце яблочное растили?
– Ну да. Оно еще приживалось долго, Тимофей недоумевал.
– Тогда понятно… Наверное, – неуверенно кивнула Жека. У нее сердце никогда не заменяли. Даже после расстрела. Тогда пуля в висок вошла. А время военное, мука по карточкам, дрожжи так вообще… Хорошую закваску для мозгов трудно было сделать. Потому, наверное, следующая жизнь, кинозвезды Лындиной, у нее так легко и прошла?
– Ленусь, мы поедем, наверное, ладно? Не сердись, но сил никаких нету.
Афоня уши плеером утеплил и тоже с табуретки поднялся: тяжелые у нас сутки были впереди. С этими встречами да с солнцестоянием. Непраздничный праздник.
2
Крыльцо у магазина грязное, запорошенное еще вчерашним, несвежим снегом. Ступеньки – бетонные, ребристые, щербатые – сейчас кажутся почти округлыми из-за намерзшего жирного льда. Карабкаться по ним опасно. Но девочка все равно упорно лезет, хватаясь за кривые перекладины перил и не обращая внимания на материнский рык. Все лезет, и лезет, и летит кубарем, едва не задев веснушчатым носом коварную наледь. Размазывает по куртке снег и грязь и вновь начинает свой путь. Мать упрочняет крик, почти визжит заполошно:
– А ну слезь немедленно! Я кому сказала! А ну…
Имя девочки тонет в ее же требовательном визге:
– Ну хочу! Ну купи! Ну хочу «Малс»! Ну купи!
– А больше ты ничего не хочешь? – Мать (вообще-то, наверное, мамочка или даже мамуля, когда она вечерняя, ласковая, усталая и с книжкой перед сном) выплескивает сейчас не слова, а ненависть. К этому муторному февральскому дню, бетонному небу, грязи и гололеду под ногами, слишком тонкому пальто и подмокающей обуви. А еще – к множеству нулей на ценниках… Перед обветренным маминым лицом щерится гирляндой витрина коммерческого магазинчика с вкусным, пестрым, импортным и невыносимо дорогим. Вот оно – лицо златозубой продавщицы в добротном и тоже сытном каком-то лиловом пуховике. И улыбочка у торговки липкая, как глазурь дорогостоящей дрянной шоколадки: «Женщина! Ну порадуйте ребенка! Видите как просит?» Ребенок просит, да. Зычным сопливым криком, от которого вздрагивает даже синюшный алкаш, уносящий за пазухой литру «Белого орла». И есть же деньги на эту сивуху? Лучше бы ребенку… Да еще и держит свою бутылку с такой нежностью, будто это у него щенок или котенок за полой продранной куртки… Гад!
– Ну, мам! Ну купи! Ну я буду себя хооосо вести, ну мамоцка, мамоцка, мамоцка!
– А ну отойди от стекла, сейчас ведь разобьешь! – механически орет женщина и густо краснеет: больше от страха за то, что и впрямь придется платить за витрину. А чем?
В карманах пальтеца нащупывается сложенный во много раз облезлый пестрый пакет с бодрой надписью «Libre», одна мохнатая перчатка невыразимо-желтого цвета и почти пустая пачка сигарет с полусдохшей зажигалкой внутри. И ни одной купюры – даже бледной голубенькой сотни, на которую жетон в метро сейчас не купишь. Закурить или перетерпеть? До вечера все равно не хватит, придется стрелять у соседей или даже у подростков, оккупировавших и без того мрачный подъезд.
– Ну поза-алуйста! Ну, мамоцка, ну купи!
Перетерпеть. Вот это все: от желания закурить до мерзотной зимы с ее снегами, гололедом, нищетой и безработицей, дотерпеть до одиннадцатого, у этого козла десятого зарплата, он обещал алименты, если, конечно, не наврет, что опять задер…
– Ну, мама! Ну купи!
Снова орет, паршивка. И куртку опять измазала, и капор вон как сбился, а что с перчатками теперь…
– Ма-ма-ма-мааааа… – Рывком за шкирку, на асфальт, оттянуть на себя так, что курточный капюшон аж хрустит в руках, а линючий капор пляшет перед глазами, скрывая от матери зареванные веснушчатые щеки и огромные, глубокие от слез глаза. Как у отца, честное слово, вся в этого ушлепка, такая же упрямая уродилась. Господи, ну что за наказание такое, за что мне это все, Господи, вся вот эта нескончаемая, безнадежная зима, весь этот кривой асфальтовый февраль, с его поземками и потерянными перчатками…
– Замолчи! Замолчи! Замолч…
– Ну, мама, ну позалуйста, ну…
– Замолчи немедленно, а то я тебя… Я тебя…
Я же тебя придушу сейчас, честное слово, ты хоть понимаешь это?
Всхлип. Вот теперь уже не обиженный, а испуганный. Поверила в страшное. Но не успокоилась, а…
– Я тебя сейчас вот этой тете отдам, поняла?
Тетя взялась неведомо откуда. Не молодая и не старая, никакая совсем. Как невозможное небо. Неубедительная какая тетя, жалко. Надо было про «дядю» сказать, того, что со своей бесценной бутылкой уже смылся. Он-то страшный, похмельный, а тут… Тетя, елки-ковылялки. В приличных сапогах и канадском пуховике, губы вон все в перламутровой помаде, на макушке береточка мохеровая, в одной руке перчатки зажаты – тоже дорогие, рыночные, на голых ладонях капельки снега. Стоит, блин, дубина такая, пальчиками своими наманикюренными перебирает – будто на невидимом пианино играть собралась. Глухонемая, что ли?
– Мама, не надо, позалуйста, мамоцка, не надо, не отдавай!
– Замолчи! А то ведь правда тете отдам!
– А давайте я возьму! – смеется тетя. И пальцы шалашиком сплетает. Подыгрывает вроде как. Ухоженная какая. Наверняка по детским площадкам не топчется, драный линолеум не надраивает. Холеная! У-у-у, ведьма. Вон из кармана чего-то тащит, небось ключи от иномарки:
– Не прикурите?
Приходится лезть за «Явой», демонстрировать облезлую зажигалку и драную подкладку кармана. А у тетки-то «Мальборо-лайт», стомиллиметровка, такое только в дьюти-фри и бывает, наверняка из заграницы приве…
– Угощайтесь… – шепчет эта холеная курильщица перламутровыми губами. – А лучше совсем возьмите, я не курю почти, давно бросила, а тут вот…
А пачка-то свеженькая, в ней всего одной сигареты и не хватает. Подачка, да. Бело-золотистая, ароматная подачка в лакированном целлофане с липкой ленточкой. Вкусно-то как, мамочки мои. Не унижаться не получается. По обветренным щекам опять бежит позорный румянец. Да только благоухающая перламутровая тетка и не смотрит на нее совсем, протягивая свое «Мальборо». У нее картинка позабавнее: на углу моржом разлегся тот давешний алкаш: не то поскользнулся, не то ноги заплелись. Водке, естественно, кирдык, вон как бутылочное горлышко кружится по ледяному асфальту, прямо волчок какой-то. Так тебе и на… Да шут бы с тобой, убогий, боже, какой дым нежный, прям вкусный такой, словно все эти «Баунти» с «Твиксами» вместе взятые. Вот что такое райское наслаждение, что бы там ни говорили в рекламе…
– Как вашу девочку зовут?
Дочкино имя вязнет на губах, заставляет расставаться с волшебным дымом.
– Меня Айна зовуть! – вмешивается в разговор эта паразитка. Уже не кричит и не плачет, но на тетку смотрит с недоверием.
– Ирина? И сколько же тебе лет, Иринушка? – Перламутровая чуть нагибается, заводит осиротевшие пальцы в карман.
– Алина! Она не все буквы еще говорит. – Надо бы повежливее, а получается опять раздражение. А ведь это плохо, ребенок смотрит и пример берет.
– Ничего, научится еще, – вновь улыбается столь неубедительно страшная тетя. – Сколько ей сейчас?
– Четыре и два. Ой, то есть четыре и три.
– Точно научится, да, Алин? – Тетка сейчас сидит почти на корточках, но равновесия не теряет, заглядывает в зареванное лицо, чуть присвистывает на пару секунд – словно пытается сдуть детские слезы. Алинка даже не кивает в ответ, раскрыла рот и пускает слюни на ворот капора. Потому как сперва у перламутровой из кармана на асфальт вываливаются все те же многострадальные перчатки, потом смятый фантик от мятной жвачки, а затем на серый февральский свет выныривает немыслимый трехгранный тубус, похожий на очень большой карандаш.
– Можно? – вопрошает перламутровая и как-то застенчиво улыбается.
– А что это? – Дурацкий вопрос, позорный, наверняка выказывающий нищебродство и… А сигарета все не кончается и не кончается, как будто ее кто заколдовал, ей-богу.
– «Тоблерон». Это шоколадки такие…
На цыганку тетка не похожа, а вот на мошенницу…
– Вы не берите в голову. У меня своих детей нету, а вот… – печалится на секунду перламутровая. И понятно, что по возрасту она куда старше, чем выглядит, от нее прям сквозит грустью – так же безнадежно, как холодом на перекрестке.
– Ну, может, родите еще.
– Не в этой жизни, – отмахивается тетка, беззаботно расставаясь с шоколадным сокровищем.
– Алина! Что надо сказать?
– Ну что, пойдешь ко мне жить? – с несмелой надеждой спрашивает перламутровая.
– Неть. Я к маме ить пойду. – И Алинка изо всех сил вцепляется в шоколадку – видимо, чтобы не отняли.
– Это правильно. – Она словно выдыхает сейчас невидимый дым, эта бывшая курильщица. – Любишь маму, Алин?
– Юблю…
– Ну и мама тебя любит. Даже когда сердится, то все равно любит. Поняла? – Перламутровая выпрямляется, наводит порядок в карманах, улыбается нежно и виновато.
– Вы не думайте, мы с ней обычно…
Но собеседница не слышит никаких оправданий. Смотрит внимательно глазами в коричневой подводке. Жалко, что она только курить бросила, а не краситься еще, допустим. Странный взгляд. Не как у человека, а… словно светофор мигает. Может, она эта, из экстрасенсов? Как там оно, эн-эл-пэ, что ли?
– Улыбнитесь, – почему-то просит она. И сама улыбается: так четко и аккуратно, будто показывает, как это надо делать. Не как в рекламе жвачки и пасты, а словно учительница у доски: вот так пишем букву «О», а вот так крючочек, а вот так улыбаемся… Смешно. Как в детстве. И легко тоже как в детстве. И даже хочется немножко побезобразничать, совсем чуть-чуть. Хорошо, что сегодня снег липкий, можно будет…
– Алинка, ты обертку от шоколадки не выбрасывай, мы из нее нос снеговику сейчас сделаем!
– Какому снеговику? – У дочки веснушки скрылись под толстым слоем шоколада. Вот бывают же чудеса, а?
– Большому, белому, важному такому. Мы его сейчас с тобой…
Надо бы обернуться, поблагодарить странную перламутровую прохожую. Но ее как будто нет сейчас. Взревел тремя нотами черный телефон в недрах модного пуховика, ощетинилась антеннка:
– Алло, Семен? Как хорошо, что ты позвонил! Сейчас, подожди секундочку, я…
Муж, наверное. А может, и нет – не было у перламутровой на пальце кольца, ни золотого, ни…
– Сейчас, Семен! Ну что, Алинка, пока?
– Пока-ааа…
– Маму больше не обижай?
– Лано…
– Спасибо вам, вы себе не представляете, какое именно…
– Сейчас, Сеня… А ты, Алинка, если передумаешь, то приходи ко мне жить… Хорошо?
– Хоосо… А ты мне купишь…
– Я тебе все куплю. Весь мир. Ага, Сеня, я сейчас буду. – Перламутровая поворачивается, чтобы куда-то бежать – кажется, на дорожную обочину, ловить частника. И вдруг притормаживает: – У вас перчатка не пропадала? Алинка, это не твоя висит?
Мохеровая перчатка и вправду перекинулась через кривые перила магазинного крыльца. Смешная такая, желтенькая. Как цыпленок. Как мимоза весенняя, честное слово. Или… нет. Как будто кто-то облака растормошил и выпустил им сюда солнечный луч. Весна будет.
3
Давно мне такие четкие сны не снились. Или это прошлая жизнь осколком вдруг выстрелила? Я бы и дальше посмотрела, но вот крылатик… Клаксон орал. Нагло, бодро и крайне весело, не понимая своим кошачьим умишком, что сейчас я как-то не в состоянии шкрябать по потолку мокрым веником, сшибая хрусталинки с люстры и развлекая этого крылаткиного детеныша.
Отсутствие оставшейся у Старого мамы-кошки и сгоревшей насмерть мамы-Доры Клаксона не смущало. Он оказался зверем вполне самостоятельным и на р-р-редкость активным, требующим корма и внимания, причем одновременно. Именно благодаря нехитрой схеме «кормить – играть – снять с люстры – убрать – кормить – убрать – снять с занавески в ванной – опять кормить» я не спятила, не впала в маразм и панику, и каким-то непостижимым образом справилась со своими рабочими обязанностями.
В отличие от моей ласковой мирской Софико или балованной, но весьма воспитанной Цирли, этот рыжий заср… питомец начинал побудку не с мурлыканья, а с шумного хлопанья крыльев и виляния хвостом. Надо ли говорить, что крылья и хвост проезжались по моей, как правило, зареванной и припухшей со сна морде лица?
Приходилось вставать, нащупывать тапки, открывать глаза и топать на раздачу кормежки. Пить столь полезный для котят глинтвейн Клаксончик отказывался. Малолетний котяра требовал мадеры, которую все больше размазывал по поилке и клетке, чем потреблял. Впрочем, в трех окрестных магазинах, торгующих алкоголем (приходилось их чередовать, как последней спивающейся забулдыжке), на меня уже слегка… посматривали. Больше с сочувствием, как я понимаю. Горем от меня фонило так, что мирские оглядывались. В особенности молодые люди, которых нелегкая заносила по ночам в круглосуточный. Кого-то из них я наскоро протрезвляла, кому-то улыбалась, снимая завтрашнюю боль, одному сотворила небольшую галлюцинацию – так, что он и впрямь завязал со злоупотреблением. Но все это без души, по инструкции. Невкусное было колдовство.
На самом деле, если бы не требующий еды, ласки и всевозможных развлечений Клаксон, я бы вообще не выходила из дома. Так бы и шаталась бессмысленно от дивана к кухонному чайнику, протаптывая маршрут – не короче, чем тот, что был мной отхожен в Инкубаторе. С балкона и из коридора мирские ссоры прослушивались легко, чужое беспокойство само лезло в уши. Я от него почти отмахивалась – смысл вмешиваться, если завтра вместо этой чужой беды ко мне прилипнет новая? Это безнадежно все – примерно как посуду мыть. Ты ее сделаешь теплой, гладенькой, блестящей и приятной на ощупь, а она вскоре опять украсится следами от чего-то жирного, вредного, вкусного и давно съеденного. Так что работала я почти брезгливо, как приговоренная к кухонной мойке домохозяйка.
Клаксон сидел на пороге настежь распахнутого балкона, смотрел, как я машу пустыми руками, сею невидимое над черным дном двора. Уют сеялся плохо, сворачивался обыденностью и усталостью. Развеянные ветром поздние заоконные огни дрожали, снег таял на лету, не желая заносить светлым весь наш двор и Софийкину могилку, из которой уже проклюнулись сухие прутики забей-травы. Крылатик отфыркивался от снега и встряхивал слабыми крыльями. В теплой и темной комнате свистел телефон, отзванивала печальным звоном Анна Герман, настроенная на Семена. В другой раз взяла бы трубку, не раздумывая, не веря услышанному. А сейчас не шевелилась. Только мирская бытовая радость ссыпалась с пальцев, оборачивалась не тем, да и разлеталась по двору.
– Лиля, да ты куришь, что ли? – прокаркало с соседнего балкона.
Клаксон выразительно повел мордой, мявкнул и шкрябнул меня по ноге. Переодеваться перед работой мне не хотелось – так и выскочила без чулок, в одном халате и накинутой поверх него курточке. Кажется, она была модной и дорогой – не знаю точно, но Жека мне никогда дряни не дарила.
– Доброй ночи. – Я притормозила, убрала руки в карманы, проследила за тем, как крупинка семейного уюта вспыхнула в темноте, маскируясь под сигаретную искру. Потом повернулась к соседке, выдыхая холодный воздух и отбрыкивая от себя кота. Телефон в комнате, кажется, снова вопил, но на этот раз Жекиным сигналом. Клаксончик вопил еще хлеще, но, к счастью, не каркал.
Тамару я за эти дни, может, и видела, но об этом толком не помнила. Наверняка здоровалась, но в разговоры не лезла. Она, после того как ей в глаза дунули, меня, естественно, вспомнила – двоюродная внучка покойной Лики, маленькой была – к бабушке ездила, а сейчас вот выросла – да и не узнать. Где я все эти годы была и чем занималась – я, непутевая, толком не придумала, вот и отмалчивалась, чтобы не врать. Так что приходилось с Тамарой осторожничать. А сейчас вот она сама первая в разговор полезла:
– Тоже не спится, Лиль?
– Угу. – Я попыталась ухватить кошака за шкирятник.
Я после того, как Жеку с Фоней проводила, отрубилась наглухо – с половинки коньячной рюмки такого не бывает. Первый раз со времен Доркиной смерти именно спала, а не тело отключала. Даже сон видела. Точнее – воспоминание про уличный скандал между мамой и дочкой-дошкольницей. Еле на работу встала, – Клаксончик разбудил.
– Ну вот и мне не спится. Все дела переделала, мои все спят, а я чего-то ну никак не могу… Как сквозняк какой внутри.
Мать честная, это ж старость у Тамары скулит, усталость от бытовых хлопот. Одной улыбкой снять можно, а я все откладывала на завтра.
– Это проходит. – Я увернулась от Клаксона, вцепившегося когтями в подол халата. – Вы сейчас ляжете, уснете, вон само к утру отпустит.
– Да что ты мне говоришь… – Тамара махнула через перила незажженной сигаретой. – Я уже и элениум пила, и этот… бальзам успокоительный на алтайских травах, не проходит – и все тут, ну вот хоть режь меня.
Обидел кто-то. Внутрисемейная обида, тихая и незаметная, как плесень под кухонной мойкой. А не уберешь вовремя – все в доме ею пропахнет и тухнуть начнет. Тут кроме улыбки еще слова хорошие нужны, а я, опять же, запустила Тамару.
– Тамара, вы не переживайте, пожалуйста. Это у всех бывает, просто вы устали очень, – как можно мягче профыркала я сквозь усиливающуюся метель. Клаксон цеплялся когтями за халат и пер по нему вверх – под теплую куртку.
– Да чего там устала, Лиль… День как день, а от тоски хоть вешайся. – Соседка вытащила свежую сигарету взамен невыкуренной.
Это она меня считала. Позорище какое! Никогда со мной так не… Хотя нет, почему, очень даже было, когда Маня погибла. Но я тогда в теплушке ехала, эвакуировали нас всех, подальше от Москвы. Сама специально в эшелон с детскими садами напросилась, чтобы их в сохранности довезти. Нельзя было по-другому, тогда каждая ведьма на особом счету была. Там на весь поезд чужой бедой так разило, что свою учуять было нельзя. Да что ж я делаю-то теперь!
– Ты, Лиль, извини, что я тебе все это… зря, наверное.
– Да нет, ничего, наоборот.
– Ну… «наоборот», – как-то почти дохнула дымом Тамара. – Хорошая ты вроде, Лиль, а чужая какая-то… Я тебе в подружки не напрашиваюсь, но вот, знаешь, бабушка твоя покойная… знаешь, каким человеком была… С ней не то что поговоришь – поздороваешься – уже легче становится. И эта, которая у нее тут квартиру снимала, тоже такая же… Как улыбнется, так и все… Как солнышко всходило… Понимаешь?
– Да, – по-старушечьи прошамкала я, выдирая из котейкиных зубов пуговицу от халата. В прореху сквозило холодом, а от меня – стыдом и неловкостью. – Она вам тут на память кое-что оставила, квартирантка, вы извините, я тут закрутилась совсем, забыла сразу передать. Давайте сейчас.
– Прям через балкон? – удивилась Тамара. – Лиль, погоди, я сейчас на лестницу выйду.
Я вымелась в квартиру, отшвырнула куртку вместе с угнездившимся Клаксоном на неприбранную кровать и рванула в рабочую комнату к Доркиным сумкам.
Я с того дня так сюда и не заходила: в морг к покойникам, и то не так страшно было бы. А тут… ну все откладывала эту заботу, тяготилась ею. А ведь никто, кроме меня, это сделать не мог: надо было Доркины вещи раздать добрым людям, оставив себе то, что в хозяйстве может пригодиться, – литературу, подковки серебряные, кой-какие семена, фотографии со всех жизней. Драгоценности – в общую шкатулку, она у Старого хранится, тоже в рабочей комнате. На вид та шкатулочка – чистый чемодан, вроде тех, с которыми командировочные полвека назад ездили. Ну да это пустое, потом. Мне сейчас в личных вещах какую-то безделицу найти надо было, причем ровно за минуту.
Вещи Доркины висели как попало – частично смятые, частично вывернутые наизнанку. Их страшнее всего трогать – все равно как покойника за руку держать. Но мне и не надо было. Я в карман дорожной сумки сунулась – туда, где Дора всякую дамскую дребедень хранила: браслетки, клипсики, шейные платки, еще чего-то. Зажмурилась, сплюнула, про соседку подумала хорошее и вытянула малюсенький пакетик из дьюти-фри с нераспакованной коробкой неведомых южных духов. Наверняка виноградный запах, она такими всегда пользовалась, крылаткам он нра… Ой, Дора-Дорочка, да что ж ты…
На площадке Тамара дверью хлопнула: нетерпеливо, как ребенок, ждущий подарка.
Я отколупала от пакетика ценник, уложила духи покрасивее и пошла, улыбаясь, работать работу.
За эти элементарные пять минут подлый Клаксон забрался в шкаф с Доркиными платьями и сбросил вниз все вешалки. Еще и пуговицы на одном жакете пообгрызал, бандит рыжий.
4
– Ну куда ты руку тянешь, а? Не подходит он нам, сама смотри…
– Вижу! Быстрее можно?
– Было б можно – я бы сделал. Ленусь, ну что ты так изводишься? Ничего за час не случится.
– Дорка то же самое говорила! Фоня, ну побыстрее давай! И какого ж ляда Старый мобильным телефоном не пользуется? Это ж удобно так, ну что он не понимает?
– Да понимает, я так думаю… Ну жили же мы сколько лет без них – и ничего. Сама вспомни.
– И вспоминать не хочу! Лови скорее машину! Ну опаздываем же, Афанасий! Ну я не знаю! Вот чем тебе этот не угодил?
– Злой и болтливый. Так вот, если не знаешь, то стой себе в стороне спокойно. Я сам сейчас поймаю. – И Фоня меня на тротуарчик так аккуратно оттеснил, а сам голосовать принялся. А я стояла, отдыхала спокойно. Приводила себя в порядок после всей нынешней беготни.
День только в вечер клониться начал, а я уже себя выжатой чувствовала. С этими презентами от меня-покойницы и разговорами ни о чем. «Хорошая женщина была, царствие ей небес… Она овдовела вроде, а квартира, значит, вам?», «Я свечечку за упокой поставлю, вы не волнуйтесь! Говорят, она болела сильно в последние годы?», «Да, Лика-Лика… Как вы с ней похожи сильно. Прям как дочка. И за что ее Господь бездетностью наградил?», «Золотая женщина была, да. Ой, какой же барашек хорошенький, прям сейчас мекать начнет. Я же Телец по гороскопу, неужели Лика Степановна запомнила? Мы ведь с ней сто лет не виделись!»
Ну мирские скажут тоже! Встречи раз в сто лет даже у нас не происходят: народу ведьмовского не сильно много, все друг про друга все знают. Хоть раз в одной жизни, а увидишь кого надо и не надо. Это в Черные времена ведьма или колдун практически в каждой деревне водились, тогда и впрямь со своими разминуться можно было. Я лично с этим не сталкивалась, а вот мамуля моя кусочек тех времен застала, правда, совсем короткий, половинку самой-самой первой жизни. Но про мамулю как-то не хочется думать.
Лучше уж про сегодняшнее – вышел ведь толк от этой беготни с безделушками. Нашли мне Спицыных.
– Ну быстрее! Быстрее лови! Ну что ж ты делаешь-то? – Афанасий очередного частника притормозил, а потом отпустил. Вроде как цена его не устроила. На самом-то деле, конечно, другое. Нам же в машине обсудить кое-что нужно, такое… мирским не понять. Значит, и водителя надо брать особого – погруженного в свои мысли, неразговорчивого, не особо любопытствующего. Ну и, естественно, чтобы водил хорошо и цену нормальную назвал. А уж без пробок и аварий он с нашей помощью точно доберется.
– Да договорись ты хоть с кем-нибудь уже! Ну давай, родной, бери авто и поехали скорее! – Я декабрьского холода и ветра не чувствую почти. Телефонный номер про себя повторяю, не понимая, чего какая цифра значит. – Ну что ты этого-то отпустил? Пятую машину по счету бракуешь, чего ж тебя не устраивает-то опять? Что ты мне нервы-то тянешь, изверг?
Это я не вслух, конечно, а про себя шиплю, вслух не надо: все-таки нельзя мужчине объяснять, что он неправ, даже если это и так в самом деле… Особенно если ты с этим мужчиной вместе к одной цели шагаешь.
Как же непривычно с напарником работать. Особенно с кавалером. Наш Афанасий, он ведь такой… Если с современными мужчинами сравнивать, то я даже и не знаю. Это же не воспитание и не манеры, а просто как стержень внутри. Уважение к собеседнику за счет себя, а не к себе за счет собеседника. Нынешние мирские так не умеют, даже когда стараются. У ведьмовских такое – отшлифованное временем, как камушек морской волной. Пусть хоть как ехидничает, но виду не подаст, что с тобой, женщиной, ему куда хлопотнее, чем в одиночку все решать. Наоборот, всеми силами показывает, что без тебя он бы не справился. И это Фоня, который обсовременился как мог. А уж какой Семен обходительный – я вообще молчу. Те, кто не знает, эту вежливость с непривычки за интерес могут принять. Особенно всякие дурочки молоденькие, которые Сене моему в жены доставались. Эх!
– Леночка, прошу! – Афанасий сторговался наконец с каким-то облупленным «жигуленком». Заднюю дверцу приоткрыл, потом меня к машине подвел через скользкий тротуар. Вроде мелочь, ерундовина, а так приятно, когда ухаживают. На фоне моей независимо-одинокой жизни такие пустяки особенно хорошо ценишь.
Да и водителя славного нам Фоня подобрал: он весь такой влюбленный, что это даже считывать с лица не приходится. Как броский заголовок в газете. Ну вот похоже бывает, когда в метро едешь, а у пассажира напротив в руках некая пресса. И там на всю страницу броские красные буквы, сенсация-однодневка. Такая, знаете ли, вроде ежедневных дамских гигиенических приспособлений. Которые с утреца свежие и ароматизированные, а ближе к вечеру их только в помойное ведро и можно. Ну между газетой и прокладкой вообще много общего можно найти, да я сейчас не об этом. В общем, водительская любовь аж в глаза бросалась, хочешь не хочешь, а прочтешь. Нам такое только на руку: шофер в эти свои благие мысли как в целлофан завернутый, сквозь них чужие разговоры не проникают. Вот и отлично. Молодец, Фоня. А я второпях схватила бы кого попало, некомфортно бы поехали.
– Et bien… Ma chérie, comment ça va? [3]3
Ну хорошо. Дорогая, как твои дела? (фр.)
[Закрыть]– на дурном гимназическом французском поинтересовался Афанасий, дождавшись, когда я пристегнусь.
– Oui, ça va bien, merci, – отозвалась я точно по учебнику. – Фоня, cet garçon est vraiement normal, parle russe, ça suffit de grimacer. [4]4
Все в порядке, спасибо. Шофер – нормальный, говори по-русски, нечего кривляться (фр.).
[Закрыть]
– Ну хорошо, – выдохнул Афанасий, который этот самый французский ненавидел чуть ли не со времен учебы в Пажеском корпусе. А если учесть, что вылетел он оттуда аккурат в тысяча девятьсот двенадцатом году, то вопрос о языковой практике можно было считать закрытым. А то я бы поболтала с удовольствием: соскучилась по языку. Я это поняла, когда совсем недавно, в Инкубаторе Гунечке материалы переводила. Якобы для тезисов будущей научной работы, а по сути – в удовольствие.
– Нормальный так нормальный. T'as appris quelque chose? Racontes vite! [5]5
Что у тебя получилось? Рассказывай давай! (фр.)
[Закрыть]
Мы сегодня так толком и не успели переговорить: я как ошпаренная по разным станциям метро носилась, исполняя последнюю волю себя-покойницы и вчитываясь в сильно постаревших и сдавших коллег. Фоня, как правило, пасся у меня за спиной, шагах в десяти, – следил за тем, чтобы меня никто не обидел. Как свидание кончалось, так он меня под локоть и дальше, по следующему адресу, опережая минутную стрелку. Я все это время молчала изо всех сил, чтобы не расплескать информацию, рассортировать ее мысленно: сплетни к сплетням, зависть к зависти, дифирамбы покойнице – на несуществующую могилу, а все, что про Спицыных, – на передний план, чтобы не забыть. Не сильно много информации, но набралось.
Но сейчас я ее вываливать не спешила. Не потому, что драматическую паузу держала, а… ответственность, что ли, чувствовала. Вот я рот раскрою, Фоне все свои подозрения озвучу, потом мы их еще раз для Старого повторим, и все, завертится наша ведьмовская машинка, перетрет в муку Венечку Спицына, бывшего Винни. Ведь по Контрибуции за умышленную смерть ведьмы мстить разрешено. В ограниченных, правда, масштабах, но… А мне жалко было. Не столько самого давно выросшего мальчика, сколько его непутевых родителей-диссидентиков. Особенно маму.
– Ленусь, ну не томи. У меня уже информационный голод начался, последняя стадия. Сейчас истощение наступит.
– Вам радио включить? – вынырнул из своего любовного кокона шофер.
Я, честно говоря, с удовольствием бы Бетховена послушала, он душу полощет хорошо, а она у меня сейчас вся в жирных пятнах от этих несвежих сплетен, но… Под музыку все сложнее делать. В том числе и ненавидеть. А у меня ну никак не получалось зло к этому дурацкому Вене испытать. Может, это все-таки не он был тогда у наркомана в мозгах? Тогда вся наша суета впустую прошла. Ну да и шут бы с ней, зато сколько мелкого добра и здоровья хорошим людям раздали. А Венечка… Ну… Если он меня так ненавидел (понять бы еще почему, ну да ладно), что убить был готов, то у него это получилось. Мне моего заледенелого сугроба надолго хватит. Я не из впечатлительных, две мировые войны пережила, а все равно… Получается, что меня все равно снасильничали, просто не снаружи. Так что мы с Венечкой квиты. Непонятно, правда, в чем. Никому я зла не желала и не творила и дальше не хочу. Чего мне за себя мстить, тем более – мирскому? Но вот если этот мирской каким-то боком к Доркиной смерти примазался, то…
Все равно рука не поднимется, и пальцы ведьмовство не сработают. Никак. Дорка бы, наверное, сама его простила, она же отходчивая была. Злилась шумно, остывала быстро. Вот, уже в прошедшем времени о ней говорю, привыкла к ее гибели, что ли? Да нет. Просто кажется, что Дора уехала куда-то. То ли к себе в Хайфу эту невиданную, то ли в Киев, то ли в спячку залегла. В этой жизни больше не увидимся, а вот в следующей… Такими вещами себя хорошо обманывать, я это еще со времен Манечкиной смерти помню. Утешение есть, а вот ненависти, без которой месть не сработает, нету. Ну это у меня. А Старый и Фоня – мужчины. Настоящие. Они такое не спустят. Вот я сейчас Афанасию расскажу, что знаю, так они и не спустят.
– Леночка, золотая моя, ну не тяни! Все душу мне вынула, – почти шутит Фоня. И желваки у него играют. Как солнце на поверхности кастета.
– Погоди, дай с мыслями собраться… – Я еще потянула время. – Сам же знаешь, какая у мирских каша в голове. Я с одной разговариваю, а она мнется, мекает чего-то – боится домой опоздать, у нее в восемь любимый сериал начинается. Все думает про то, кто же это Иоланту в прошлой серии убил.




























