444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Райт » Исповедь старого дома » Текст книги (страница 8)
Исповедь старого дома
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:35

Текст книги "Исповедь старого дома"


Автор книги: Лариса Райт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Другие же известные способы заполнить досуг давно были испробованы. Она бессчетное количество раз посетила Эрмитаж, неоднократно ездила на экскурсии в пригородные дворцы, прослушала всех смотрителей музеев-квартир, и известных, и не слишком, столько раз плавала по каналам, что выучила все их названия и вместо первоначального головокружительного восторга чувствовала теперь, как город, изначально впустивший в ее легкие столько воздуха, теперь этот воздух отнимает, все больше опутывая ее своей правильностью, строгостью и хмуростью, не разрешая дышать полной грудью. Теперь Аля ждала безветренных дней, когда можно будет пройтись спокойно, не прячась от холодных порывов, летящих с залива, и задавать Ленинграду один и тот же мучительный вопрос «За что?».

– За что? – спрашивала она у решетки Летнего сада, всматриваясь в деревья за оградой и ожидая от них поддержки, но они не слышали или не хотели слышать и отворачивались, избегая ответа.

– За что? – обращалась она к Медному всаднику, но он был слишком занят государственными задачами, чтобы опускаться до решения ее проблем.

– За что? – спрашивала она у воды, которая прежде казалась ей такой разной и постоянно меняющейся, а теперь все время представала одинаково надменно безразличной.

Аля задавала вопросы, не пытаясь понять ответа. А иначе, как знать, возможно, и различила бы она в шелесте листвы, в царственной недвижимости камня и в легком плеске воды тихое «Сама виновата. Сама… Сама…» Но она не различала.

Иногда ноги приводили ее к «Ленфильму». Она не пускалась в бегство и не пыталась ускользнуть незамеченной, а проходила внутрь, демонстрируя давно просроченный пропуск, и получала наслаждение от лжи самой себе, будто она – Алевтина Панкратова – все еще неотъемлемая часть советского кино. Это было игрой, но игрой приятной. Здесь в сквозном коридоре среди неудачников, куривших возле урн в ожидании удачи, она чувствовала себя своей. Она и была своей. А иначе почему именно здесь…

– Девушка, давайте я вас нарисую.

Сначала Аля даже не поняла, что обращаются именно к ней. Мало ли вокруг девушек, которые могут украсить холст? Но вот к ней подошли очень близко, вот взяли за руку, вот повторили в самое ухо:

– Девушка…

Она даже не успела обернуться, только по прикосновению руки, по горячему шепоту в ухо, по дыханию у шеи поняла, что пропала. Пропасть стоило: высокий, статный красавец в брюках-клеш и небрежно повязанном шарфе смотрел чуть насмешливо одним глазом: второй плотно закрывала длинная, небрежная русая челка.

– А вы знаете, кто я?

«Если знает, пусть рисует».

– Дурацкий вопрос для «Ленфильма». Скорее всего, актриса.

«Не знает. Вот она, неизбежность ушедшей популярности».

– Не угадали. Так что рисовать не стоит. Этот портрет вам известности не принесет.

– Тогда, возможно, вам он ее принесет, – сказал он с легкой иронией.

Аля хотела обидеться, но неожиданно расхохоталась:

– А вы наглец!

– Есть немного, – легко согласился он. – Ладно, не хотите позировать, хотя бы посмотрите на мои картины.

– Почему бы и нет?

Картин было много. Картин ярких, талантливых и запоминающихся. Але всегда нравились именно такие мастера, владеющие неповторимым стилем, отличающим их от других и позволяющим выделить их произведения из сонма подобных. Она любила Гогена за его таитянский период, Куинджи – за фосфор в красках, а Гойю – за мрачность в оттенках. А теперь любила и этого человека за… Просто любила.

Случай свел Алю с художником, имя которого пока не гремело, но уже становилось значимым в искусстве. Отец его был народным художником СССР, мать преподавала технику пейзажа в детской школе искусств, и сплетение подобных генов просто обязано было способствовать рождению гения. Так и случилось. К неполным тридцати годам за его плечами уже было несколько международных выставок (связи папы поспособствовали разрешению на выезд), а в копилке произведений – дюжина портретов известных людей, с удовольствием отзывавшихся о работе с ним как об оказанной им чести.

Впервые оказавшись в его мастерской, Аля почувствовала рябь в глазах от знакомых лиц и тогда же решила, что разрешит написать свой портрет только тогда, когда в галерее не станут останавливаться напротив ее портрета, недоуменно пожимать плечами и равнодушно спрашивать «А кто это?», а потом, услышав ответ, так же безразлично тянуть «А-а-а… Да-да, кажется, припоминаю» и двигаться дальше.

Но, хоть позировать она не собиралась, разделась перед ним без всякого стеснения и ложной скромности. Она восприняла эту встречу как эпизод, солнечную вспышку на хмуром небосклоне. Аля не грезила о длительном романе со счастливым концом, потому и не стала играть в невинность и тратить время на длинные ухаживания и воркование под звездным небом. Все случилось быстро, здесь же, в мастерской, на испачканном и пропахшем красками и лаком матрасе, на котором до Али (долой розовые очки!) побывали десятки натурщиц. Аля предполагала стать очередной, и не более.

Страсть преходяща, но она оттого и зовется страстью, что стоять у нее на пути невозможно. Нет, Аля честно пыталась, даже продержалась довольно долго… Три дня. Два с половиной. А потом: «Ленфильм», коридор, небрежно повязанный шарф, косая челка, матрас, пропахший красками, и дикое, упоенное, запретное и потому такое сладкое счастье. Месяц счастья. Два. Три…

– У меня выставка в Праге. Поедешь со мной?

– Я бы с удовольствием, но, боюсь, не отпустят из театра.

– Ты же говорила: у тебя простой… Ты где-то играешь? Почему не приглашаешь смотреть?

– Простой-простой… Знаешь, в театре всегда надо быть под рукой. Мало ли что подвернется. Езжай один.

А дальше – тягостное ожидание, и страх перед будущим, и неуверенность в завтрашнем дне, и каждодневная ложь, и упоение от новой встречи.

– Чехословакия пала к твоим ногам?

– Не только она. Через пару месяцев обещают Варшаву и Будапешт. Может, махнешь со мной?

– В театре как раз гастроли.

– Тебе дали роль!

– Во втором составе. – Аля густо покраснела (не от смущения, от вранья).

– Жди меня, и я вернусь.

И она ждала. По-прежнему убирала, стирала, готовила, улыбалась мужу и спрашивала «Как на работе?», бродила по набережным и мостам, но уже без привычного недоуменного вопроса «За что?». Аля поняла: она задавала не тот вопрос. Правильный был «Для чего?» – и ответ на него теперь был ей известен. Для того, чтобы она не разминулась с брюками-клеш и небрежной челкой.

– Соцстраны мои с потрохами. Теперь надо пробивать путь к капиталистам.

– Снова уезжаешь?

– Нет, Аленька. Теперь не скоро. Так сразу не пустят, помаринуют немного, подождут, пока папа с челобитной к ним явится и поручится, что я непременно выучу постановления всех съездов КПСС наизусть.

– А если не выучишь?

– Не поеду. И никакой папа не поможет.

«И никакой папа не поможет», – именно эту фразу говорила себе Аля тысячи раз, размышляя в одиночестве о возможных последствиях открытого объяснения с мужем ради вечной жизни среди красок и лаков. Она рассматривала огромное количество различных вариантов, но ни один из них не сулил положительного исхода. Она без ролей – что ж, ей не привыкать. А он без выставок, да еще и по ее вине? Нет уж, увольте! В том, что перед художником тут же захлопнутся все двери, она ни секунды не сомневалась. Захлопнутся, как пить дать захлопнутся. И никакой папа не поможет. Нет. Творец должен творить. А иначе депрессия, слезы, бутылка и до боли печальный конец. Такой сценарий Аля могла только написать, режиссировать подобную пьесу и отводить себе в ней роли она не собиралась. Ее жизненный спектакль не должен обернуться драмой, хотя в драматичности сюжета ему никак нельзя было отказать. И все же она верила в счастливую развязку. А что необходимо для счастливой развязки? Правильные действия героя в кульминации.

– Буду теперь выставляться здесь. Теперь уж ты никак не отвертишься – будешь хозяйкой выставки.

– Хозяйкой? Ты с ума сошел!

– Ладно, пусть не хозяйкой, но придешь обязательно. Придешь?

«Эх, была не была»:

– Приду. С мужем.

– С кем? Что? Но почему? Я не…

– С мужем. Он чекист. Поэтому ты не… Еще вопросы?

– Но как же так?

– Вот так. И других вариантов нет.

– Не может быть! Всегда есть выход.

– Не смеши меня! Полмира объездил, а где живешь, не понял.

– Аля, против силы и хитрости всегда найдется сила и хитрость.

– Где найдется?

– Не знаю. Где-нибудь…

– Не знаешь?

Подбородок задрожал, слезы заструились по щекам. Аля всегда гордилась своим умением плакать по заказу. Ей не надо было нюхать лук или ждать от режиссера криков и оскорблений для того, чтобы разрыдаться. Она легко входила в роль убитой горем девушки и блестяще изображала эмоции. Играла она и теперь, старательно хлюпая носом и вытирая маленькими кулачками глаза. На художника старалась не смотреть. Все же было и стыдно, и страшно. Вдруг поймет, вдруг раскусит, вдруг осознает, насколько важен для нее его ответ. Аля знала: если мужчина начнет лепетать что-то пустое, бестолковое, полезет с утешениями и ласками, попробует сменить тему – развязка ее печального замужества наступит еще очень нескоро. Она ждала решимости и смелости. Она сделала ставку на действие и не прогадала.

– Я что-нибудь придумаю, – торжественно объявил он. – Обещаю. Верь мне.

– Я верю, – откликнулась Аля, не забыв похвалить себя и за неожиданную откровенность, и за уместные слезы, и за умело разыгранную беспомощность.

Хотя почему разыгранную? Она ведь и чувствовала себя беспомощной, загнанной в угол мышью, хвостик которой уже прижала кошка, предвкушая наслаждение от предстоящей игры. Аля поверила. Поверила в то, что у нее появился союзник.

– Мы все устроим. – Он уже перешел на заговорщицкий шепот: – А пока на выставку приходи.

– Приду. То есть придем.

Пришли. Постояли у входа, разглядывая публику, побродили между полотнами.

– Занятный художник, – резюмировал муж. – Я так и не понял, к чему он тяготеет. Пейзажи у него дивные получаются, но и портреты весьма недурны. Слушай, а давай-ка закажем твой портрет, а? Такой, знаешь, в черном платье и в замшевой курточке. Ну, помнишь, в которой ты еще пришла тогда на первую встречу. Пойду договорюсь.

Аля не знала, радоваться или огорчаться. С одной стороны, она могла получить своеобразную вольную на встречи с художником, с другой же – боялась, что муж приставит к ней на это время специального соглядатая.

Она внимательно следила за оживленной беседой двух своих мужчин. Наконец один поспешил обратно к ней, а другой лукаво подмигнул и отвернулся, старательно делая вид, что совершенно не интересуется женщиной, портрет которой ему только что предложили написать.

– Согласился?

– Предлагает сначала написать мой.

– Твой? – Изумленный взгляд в другой конец зала. Получив одобрительный кивок, Аля ответила:

– Почему бы и нет? Повесим в гостиной. Ты все же хозяин дома.

– Нет, дома как-то ни к чему. А вот на даче можно.

Дачу в Комарове Аля любила. Это была, пожалуй, единственная радость, которую она приобрела в замужестве. Небольшой деревянный сруб почти на самом берегу Финского залива стал для нее олицетворением уюта и спокойствия, которых так не хватало ее душе. Именно там открыла она для себя то, что на земле совсем не обязательно работать, что совсем не всегда люди для земли, как это было в родном колхозе, но и земля для людей. Аля вдруг заметила, что не нужно сеять, пахать и вскапывать, можно просто лежать, сидеть, гулять, валяться и не чувствовать себя нахлебницей или лентяйкой.

Дачу она любила еще и потому, что муж оставался к ней в целом равнодушным. Он и об имуществе этом сообщил не сразу, а спустя месяц после свадьбы, когда она поделилась желанием посидеть у костра и пожарить мясо. Тут он и вспомнил про Комарово, даже по лбу себя хлопнул: «Вот недотепа! Что же я раньше молчал?!»

В Комарово они тогда съездили, костер развели, шашлык приготовили, но и только. Никакой веселой компании, никаких песен под гитару. А Вертинский у огня как-то не пелся… Да и не совсем одни они были. С водителем. Он, конечно, из «Волги» не выходил, не положено, но окна-то открывать никто ему не запрещал. Откроет ненароком, а начальство Вертинским балуется. Нехорошо… И забора между участками не было. А соседи вовсе не глухонемые. Соседи с глазами, с ушами, с языком и с памятью. Помнят небось, кому раньше дача принадлежала, и догадываются, в каких таких далях заканчивает свои дни прежний хозяин.

В общем, дачу муж не жаловал. Нехорошим она была воспоминанием, неприятным, будто сама хранила память о старом хозяине – директоре гастронома, давно посаженном и чудом не расстрелянном. Але же не было никакого дела ни до директора гастронома, ни до переживаний мужа. Ей нравилось проводить время на даче еще и потому, что на какое-то время (на день-другой) удавалось избавиться от присутствия мужа. От присутствия, но не от опеки. Всякий раз она замечала у изгороди тех, кто призван был проследить и доложить, с кем, когда и куда она явилась. Аля к доносчикам привыкла, а с некоторых пор испытывала к ним даже нечто вроде благодарности за то, что в Ленинграде их подобной работой не баловали. Видимо, ее муж был из числа тех людей, которые считали, что ради удовлетворения похоти необходимо отбыть куда-нибудь подальше.

Алю такой расклад устраивал. До появления в ее жизни художника она часто сбегала из города, объясняя свое желание необходимостью как-то обустроить дачную жизнь перед появлением ребенка.

Она действительно во многом преуспела. Конечно, ни о какой детской женщина даже и не задумывалась, но неисправная печь теперь отлично грела, из углов исчезла паутина, окна на террасе блестели чистотой, а Аля чувствовала себя настоящей Хозяйкой большого дома, которая только и делает, что отдает распоряжения. Конечно, ей и в голову не пришло еще и здесь самой убирать, чинить и драить. В соседней деревне нашлось немало охотников помочь милой молоденькой барыне. Дом стал ухоженным, теплым и гостеприимным, и, хотя гостей в нем по-прежнему не было, Аля чувствовала, что дом рад ее видеть, что с удовольствием принимает ее, что благодарен за все перемены и даже считает ее своей. И вот теперь все испортить? Повесить портрет, чтобы испортить присутствием мужа последний островок счастья? Ну уж нет!

– Пусть напишет наш, и повесим дома. – Она улыбнулась, изображая невинную просьбу, и в ответ получила согласие, выраженное поглаживанием по руке.

Художник ничего против совместного портрета не имел, сказал только, обращаясь к мужчине:

– Начнем все равно с вас. Так проще. Женщины же всегда всем недовольны. То щеки слишком пухлые, то скулы слишком высокие, то рот кривой, то нос длинный. Вот и приходится переделывать, переписывать и подправлять. Так что давайте уж с вами закончим, а потом и за супругу вашу возьмемся.

Муж с готовностью согласился и начал два раза в неделю позировать возлюбленному жены. Жена же пребывала в недоумении и растерянности до тех пор, пока однажды он не сказал:

– Что-то неважно я стал себя чувствовать, Аленька. Старею, наверное.

– Что случилось? – За испуг в глазах и фальшивое беспокойство ее похвалил бы сам Станиславский.

– Сам не пойму. Слабость какая-то, сплю плохо, гадость мерещится всякая. Вроде с утра все нормально, а к вечеру усталость накатывает неимоверная, особенно после сеансов этих, будь они неладны. Видно, в моем возрасте уже не портреты надо заказывать, а эпитафии. Я бы уже отказался от портрета, да неудобно. Художник ведь рассчитывает.

– Значит, сеансы на тебя плохо действуют… – задумчиво произнесла Аля.

– Мышцы затекают, суставы болят и голова иногда кружится.

– Голова, говоришь…

Аля испугалась. Не за здоровье, конечно. За художника своего.

– Ты в своем уме?! – кричала она. – Забыл, кто он? Думаешь, он штучек с лекарствами не раскусит?

– Аля, это, конечно, психотропный препарат, но привыкания не вызывает. Все будет хорошо, поверь мне!

– Привыкания не вызывает, вреда не наносит, а зачем тогда ты ему подсыпаешь?

– Ну, любит заказчик чаи гонять во время сеанса, грех что-нибудь не подсыпать.

– Не юродствуй! А вдруг он догадается?

– Так я только этого и жду.

– Зачем?

– Скажу, что травлю его специальным ядом, что содержится в испарениях красок, и что если он тебя не отпустит подобру-поздорову, противоядия ему не видать.

– Его, значит, травишь, а сам не травишься? Он, что, по-твоему, идиот?

– Это я, по-твоему, идиот? Я, между прочим, каждый раз маску надеваю во время сеансов.

– Браво! Просто профессор Мориарти! Только противник твой не на хлебозаводе работает. Ему ничего не стоит кровь сдать да проверить, что там и как в организме.

– Результатов ждать – коньки отбросить. Я ему так и скажу.

– Ладно. Допустим, у тебя есть противоядие, ты благородно даруешь жизнь своей жертве, и что же теперь ей, здоровой и сильной, мешает отомстить нам, имея для этого и средства, и изобретательность, и опыт?

– А это хороший вопрос, Аля. Очень хороший. Ты же говорила, что он тебе про работу иногда болтает лишнего…

– Случается.

– А ты записываешь?

– Бывает.

– Вот и записывай. А потом писульки эти разнеси по друзьям и знакомым с указанием передать в прессу в случае твоей внезапной смерти или даже простого недовольства жизнью.

– Да он вроде ничего такого не говорил.

– Он на грудь принимает?

– Иногда.

– Так как же он может помнить, что он говорил тебе, а что нет? Тут главное припугнуть всерьез. Ты же актриса, у тебя получится.

– Допустим. Но зачем тогда огород городить с ядовитыми испарениями, я не понимаю.

– Для надежности, для подстраховки, так сказать.

Страховка оказалась более чем надежной. Услышав про яд, полковник КГБ вскочил в ярости с дивана, отбросив на пол чашку с недопитым чаем, бросился на художника с кулаками, но, недобежав пары шагов до обидчика, упал замертво на тот самый матрас, испещренный следами краски, лака и неверности своей жены. Он умер мгновенно от оторвавшегося тромба, оставив Але тетрадь с так и не понадобившимися конспектами деятельности известного ведомства, дачу в Комарове (пожалели вдову, отбирать не стали) и трехмесячную беременность.

Сама она неоднократно потом изводила себя вопросом, что заставило ее в тот раз сохранить ребенка. Страсть к художнику не являлась основной причиной. Она, как многие женщины, каким-то шестым чувством ощущала, кто на самом деле был отцом ребенка. Но пресловутые «а вдруг» и «может быть» все же не позволили ей решиться на последний шаг.

И не только они. Подействовали и предупреждения врачей («Смотри, Панкратова, заработаешь себе миому или, не дай бог, рак шейки после стольких-то чисток»).

И где-то услышанная информация о том, что беременность омолаживает организм лучше всяких кремов и процедур, – полезное знание для актрисы.

И слова завтруппой театра, где она все еще числилась:

– Показывайся в других театрах, не показывайся, все одно к себе не возьмут.

– Почему? Я же не занята в спектаклях.

– Ну, а им-то откуда знать? Вдруг тебя занять собираются… Нет, нашему режиссеру дорогу никто переходить не станет. Раз держит тебя столько времени без ролей, значит, на то есть причины. Вот разве что…

– Что?

– Если бы ты в декрет ушла, то оттуда могла бы, пожалуй, попробовать в другой театр вернуться. Под беременную актрису-то репертуар держать точно никто не станет, других в роли введут. Так что в этом случае отсутствие с твоей стороны каких-либо обязательств было бы гарантировано.

Многое повлияло на желание Али сохранить беременность. Но самое необходимое так и не появилось: ни пресловутого материнского инстинкта, ни хотя бы призрачного представления, как изменит маленький человек ее жизнь, ни какого-либо теплого чувства… Впрочем, о чувствах к ребенку вообще говорить не приходилось.

Аля была поглощена совершенно другими ощущениями, настроениями и планами. Она перебралась к своему художнику, которого мало занимали бытовые вопросы. В мастерской царил творческий беспорядок, полностью устраивававший хозяина, а Але, все же привыкшей за год семейной жизни к аккуратности, оказалось легче не замечать пыли и грязи, чем снова хвататься за швабру и тряпку. Свои женские обязанности она ограничила мытьем пары тарелок и варкой супа на неделю, рассудив, что в случае недовольства художника спишет все на беременность и усталость.

К счастью, никаких отрицательных эмоций он не проявлял, иначе Але сложно было бы объяснить, почему провести пару часов у плиты ей гораздо сложнее, чем полдня на «Ленфильме». В коридорах студии она появлялась каждый день, как на работе, заглядывая на все площадки, общаясь со знакомыми и не слишком ассистентами режиссеров, уверяя каждого, что она доступна, мобильна, свободна и (разве они забыли?) талантлива. Все, как один, вежливо улыбались, согласно кивали головами, обещали, что, как только, так сразу, и только одна из них (постарше и попроще), кивнув на Алин уже заметный живот, поинтересовалась:

– А дите-то на кого оставишь?

Аля только плечами пожала. Она никакой проблемы не видела. Это у балетных было принято отказываться от карьеры ради детей, а драматические как-то умудрялись оставаться в строю, таская детей за кулисы и в экспедиции.

Она же вообще никого никуда таскать не собиралась. У нее были дача в Комарове (свежий воздух, покой, тишина) и готовая в любой момент сорваться из своего колхоза мама.

Мать разочаровалась, наконец, в коммунизме, когда приехавшие по вызову врачи «Скорой помощи» отказались везти мужа в больницу без взятки, сославшись на отсутствие мест, и оставили его в мучениях умирать от дизентерии.

Аля на похороны не поехала. Телеграфировала о плохом самочувствии и скором появлении ребенка. Мать ответила длинным письмом со следами слез на бумаге и исходившим от чернил запахом горя. Аля пробежалась глазами по строчкам о том, что жизнь прожита зря, что ценности оказались ложными, а вера – поруганной, что зла на дочь теперь совсем не осталось, да и как можно злиться, если «Аленька теперь – единственное, что осталось на все белом свете». Але бы поплакать да погрустить, а она только и подумала, что отец перешел в мир иной весьма кстати, а иначе мать так и осталась бы и при своих убеждениях, и при колхозе.

С художником, правда, поделилась.

– Рожу – мать, наверное, приедет.

Ждала вопросов, была даже готова к недовольству, но в ответ получила рассеянный кивок:

– Хорошо-хорошо, я ее как-нибудь нарисую.

Художник готовился к очередной выставке, после которой уже наверняка рассчитывал получить приглашение в капстрану, и не реагировал на внешние раздражители. Алю такое поведение поначалу не ущемляло и не расстраивало. В конце концов, она, как человек увлеченный и творческий, полностью его понимала. Личная жизнь определенным образом устроилась: он получил любимую в полное свое распоряжение и мог себе позволить уйти в работу. Как человек порядочный (ровно настолько, насколько может быть порядочен тот, кто угрожает другому ядовитыми испарениями своих картин) он предложил Але руку и сердце, которые она не приняла.

– Потом как-нибудь. Ребенка сейчас на покойного мужа запишут, и замечательно. А твоим будет, так и дачу могут отобрать, и квартиру.

Аргумент казался весомым. Пусть у женщины, носящей под сердцем чужое дитя, будут пути к отступлению, а расписаться можно и позже. Формальности для творческой единицы – дело десятое.

Кроме того, хоть и испытывал он к Але уважение за то, что не стала пускать ему пыль в глаза (сказала бы «твой ребенок» – он бы поверил, и на руках бы носил, и любой каприз…), но не мог отделаться от чувства, что происходящее – начало расплаты за смерть человека. Конечно, судьба уберегла его от шантажа и пустых угроз, но все же он не мог забыть этих устремленных на него искаженных яростью и страданием глаз, этого перекошенного рта, из которого вырывались чудовищные хрипы, и распростертого на полу его мастерской скрюченного последней судорогой тела. Аля была живым напоминанием всего этого. Но если с ее присутствием в своей мастерской он смирился (в конце концов, ради этого все и случилось: и портрет, и шантаж, и тело на полу), то появления ребенка он страшился – ребенка, отца которого он убил. Равнодушие, с которым он принял сообщение Али о приезде матери и о намерении поселить ее с будущим ребенком на даче, было наигранным. За безразличием художник скрывал безграничную радость от того, что ему не придется заботиться об этом воплощении черной стороны своей натуры.

Алю же угрызения совести нисколько не терзали. Того, кто вставал на пути между ней и зрителем, требовалось отодвинуть на обочину любой ценой. Полковник КГБ отправился на кладбище, рожденная через полгода после его смерти слабенькая девочка – к счастью, не так далеко, но на достаточное расстояние для того, чтобы не мешать матери с удвоенной силой претворять в жизнь свои актерские амбиции.

– Она крохотная и слабая, – почти брезгливо заявила Аля, передавая малышку матери. – На смесях быстро вес наберет. Хотя там, в деревне, если хочешь, можешь кормилицу взять.

– А ты разве не поедешь с нами, Аленька?

– Я?! – Аля едва не рассмеялась.

– А вы? – Мать робко взглянула на художника.

– Мама, ну что ты говоришь! – Аля искренне возмутилась. – У человека выставка на носу, а ты лезешь! Что он там писать будет? Залив? Он, между прочим, не маринист! И кстати, ребенок – недешевое удовольствие. Его, кстати, содержать надо, разве ты не помнишь?

– Помню, Аленька, помню, – мать взглянула на дочь с каким-то странным, совершенно непонятным Але сочувствием. – Только я и другое помню: ребенку нужны родители.

– Вот и будешь ей за родителей, – отмахнулась Аля.

– А ты? Что будешь делать ты?

Теперь уже Аля смотрела на мать, сочувствуя ее недальновидности и простоте. Разве можно было не понимать таких простых, таких очевидных вещей? Аля устала быть просто Алей. Она собиралась вернуться к тому, кем была на самом деле, снова стать блистательной, несравненной Алевтиной Панкратовой. Аля возвращалась на сцену. А те, кто недоволен, – прочь! На обочину! Куда подальше! Места на кладбище на всех хватит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю