Текст книги "Исповедь старого дома"
Автор книги: Лариса Райт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Заткнись!
Она – незнакомка. Те, кого он знает, никогда не простили бы. Схватились бы за алеющую щеку, залились бы слезами обиды и выскочили бы за порог, чтобы больше никогда на нем не появляться. А она только на кровать осела. Глаза сухие, смотрят без обиды, скорее с осторожным любопытством, и голос спокойный:
– Извини.
– И ты меня.
С тех пор разговоры о матерях между ними – негласное табу. А жаль. Ему так хотелось тогда рассказать о том, что когда-то, не так уж давно, он был героем, и мама была той, что никогда не даст своего героя в обиду. Он и расскажет со временем, чуть погодя. Все это было так давно… А теперь:
– Родители меня не били, – спокойно ответил Михаил испуганной своей откровенностью тетке.
– Оно понятно. Они же у вас, наверное, люди интеллигентные. Словами объяснять умеют.
– Это не объяснить словами.
Четырнадцатилетний Мишка притаился за кухонной дверью и слушал, как мама своим обычным спокойным голосом о чем-то говорила с подругой. Хотя нет. Не совсем обычным. Что-то ведь заставило его подкрасться к двери и навострить уши? Если бы разговор был праздным, мальчишка им бы не заинтересовался.
Подруги к матери приходили часто. Всем нравилось бывать в хорошо обставленной большой квартире, пить, сидя за дубовым столом в светлой двадцатиметровой кухне, дорогой, привезенный из-за границы кофе. И непременно с конфетами, причем не с карамелькой, не с батончиками, а с «Белочкой», или с «Суфле», или с «Мишкой» (тем, что на Севере). Женщины сидели за столом, обжигали губы о горячий напиток, разлитый в настоящие чашки из тонкого фарфора, стряхивали пепел с импортных сигарет, что мама, не скупясь, доставала из недр бара, и неспешно беседовали о премьерах, о выставках, о каких-то общих знакомых, имена которых Мишка не знал и не пытался запомнить. Мама никогда не пыталась избавиться от его общества. Он уходил сам. Эти разговоры с перебиранием фамилий, впечатлений и чувств, которые в силу возраста были мальчику чужды, а потому неинтересны, казалось, не привносили в его мир ничего, кроме скуки.
– Вы подписались на Джека Лондона? – задавался вопрос между глотком и затяжкой.
– Я уже получила первый том, – в голосе матери слышалось оживление. – Потрясающие рассказы. Не оторвешься!
– А «Маленькая хозяйка…» в каком томе будет?
– Говорят, в третьем. Но рассказы, поверь, ничем не хуже. Лондон мне открылся с какой-то новой стороны. Так жизненно, так правдиво! Такое впечатление, что написанное происходит не где-то и с кем-то, а с тобой здесь и сейчас.
– Да, Лондон – великий писатель.
Очередная затяжка – и Мишка спешил ретироваться, пока его не спросили, читал ли он Лондона, Драйзера, Голсуорси и великих русских писателей, трудами которых заставлены полки в гостиной.
Немного теплее относился он к воспоминаниям. Иногда вместе с сигаретами из бара доставали коньяк – и тогда Мишка с удовольствием появлялся на кухне послушать, как разомлевшие от спиртного женщины ударяются в веселые, одновременно меланхоличные и нескончаемые «А помнишь?» Именно подогретая алкоголем память маминых подруг помогла ему узнать, что отец, будучи доцентом, играл на гитаре не только романсы, но и вовсю горланил дворовый шансон, а порой даже снисходил до еще малоизвестных бардов. Мишка хотел бы это услышать. Пение в их семье считалось прерогативой матери, и пела она в основном иностранные, но отчего-то родные Мишкиному сердцу песни.
– Tombe la neige [4]4
Падает снег ( фр.).
[Закрыть], – разливалось по комнате бархатистое сопрано, и Мишке казалось, что пушистые снежинки кружатся в доме вместе с мелодией.
Отец же давно превратился в слушателя, гитару в руки не брал и снисходил лишь до того, чтобы иногда, увидев, как гости – такие же важные, как он сам, ученые, профессора и академики – начинали покачиваться в такт дивной музыке, подпеть несколько слов, изображая удовольствие.
Из воспоминаний Мишка узнал и то, что знакомство родителей состоялось в студенческом походе, и что мама была старостой курса, отличницей и подающим надежды биологом, и что она отказалась от какого-то невиданного международного гранта на обучение, полученного в аспирантуре, потому что в случае отъезда никогда не смогла бы выйти замуж за отца.
– И курила бы ты сейчас те же самые «Мальборо», – говорила хорошо принявшая на грудь очередная подруга, – и запивала бы «Наполеоном», и обстановочка была бы такая же богатая, только твоя личная, а не казенная. И разъезжала бы небось на «Мерседесе», а не на «Волге».
– Ну, зато «Волга» с водителем, – пыталась отшутиться мама.
– Я серьезно, – обижалась подруга.
– В таком случае, – мама тоже вмиг становилась серьезной, – объясни мне, пожалуйста, зачем мне квартира, машина и коньяк без него? Хотя без него только и останется, что коньяк.
Подруга терялась, отмахивалась, говорила непонятное Мишке:
– Ничего-то ты вокруг себя не видишь.
Мама соглашалась:
– И не хочу.
А Мишка терялся в догадках: чего такого особенного она не видит и почему, если мама могла иметь столько всего интересного без папы, она этого не имеет.
Впрочем, такие воспоминания случались довольно редко. Гораздо чаще на кухне раздавалось:
– А помнишь, как Тамарка надела парик и отправилась к Борьке на свидание, а он ее не узнал и все пытался познакомиться?
– А помнишь, как бутылку портвейна на билеты в Большой поменяли?
– Ага. Пришли, а там Плисецкая в главной партии.
– А помнишь, в доме кино рядом с Лановым сидели?
– А на выставке Дали у служебного входа с Глазуновым столкнулись.
– Вот видишь, как выгодно быть женой академика.
И женщины смеялись, а Мишка восторженно крутил головой и слушал, слушал, слушал до тех пор, пока воспоминания не приобретали опасный характер:
– А помнишь, в Политех бегали?
– Да, столько народу собиралось на литературные вечера.
– И ведь заслушивались же, и стихи знали, и учили, и повторяли.
– Удивительно. Сейчас как-то уже не так.
– Да, меняются поколения.
Тогда Мишка соскальзывал со стула и спешил укрыться в недрах квартиры от разговоров о вымирании культуры, деградации молодежи и просьб прочитать хотя бы несколько строк из Вознесенского или Рождественского.
Он даже представить себе не мог в те годы, что посиделки с подругами матери оказывают на формирование его личности гораздо большее влияние, чем нотации отца, который читал лекции до того скучным голосом, что физика и математика представлялись Мишке не менее скучными и нудными. Зато литература, искусство, живопись, поэзия казались ему живыми. Они были наполнены эмоциями, царившими на кухне, весельем, беззаботным смехом и затаенной грустью. Мальчик начал читать, и в подростковом возрасте мог и поддержать беседу о Джеке Лондоне, и продекламировать что-то из Евтушенко. Иногда его просили, и он с удовольствием откликался на просьбы, видя, какое удовольствие доставляет этим матери. Но чаще о нем не вспоминали, потому что он сам потерял интерес к кухонным посиделкам. Нового там ничего не происходило, а все старое он знал наизусть. К тому же у любого нормального подростка найдутся дела гораздо более важные, чем участие в беседе двух, а то и трех-четырех не вполне трезвых женщин. Возможно, он не рвался туда и потому, что при желании мог слышать все из своей комнаты. Дверь на кухню никогда не закрывалась, а женщины говорили возбужденно и громко, так что нужды таиться и подслушивать не было никакой.
Не было бы ее и в тот день, который начался как обычно: звонок в дверь, поворот ключа в баре, пачка сигарет, бутылка коньяка и фарфоровые чашки на столе. Голос матери – спокойно и тихо о чем-то рассуждающий. Тихо. Слишком тихо. Мишка выглянул из своей комнаты, прошлепал по коридору: кухонная дверь была закрыта. Странно, непонятно, интригующе и даже немного страшно. Ну, как тут не опуститься на корточки и не превратиться в слух?
– Этого не объяснить словами, – услышал он, как с грустью повторила мама.
– Ну, сделай усилие! Мне действительно непонятно, что может заставить настолько раствориться в человеке, настолько забыть о собственной гордости?
Долгое молчание. Мишка даже губу прикусил, чтобы ненароком не выдать своего присутствия. Потом мама ответила:
– Может, это просто любовь?
– Люби! Люби, кто тебе не дает? Но и о себе не забывай тоже!
– А я только о себе и думаю в данной ситуации.
– Глупости!
– Вовсе нет.
О какой любви говорили женщины, какую такую ситуацию имели в виду, Мишка так и не понял. Заметил только, что подруга эта к ним в дом больше не приходила. Впрочем, как и другие. Не было больше беззаботных посиделок, песен под гитару и дыма в форточку. Мама становилась все грустней, все больше лежала на диване, уткнувшись в книгу, а то и без нее и на все Мишкины расспросы лишь отмахивалась:
– Это не объяснить словами.
– Оставь ее, – только и вздыхала бабушка, – не приставай!
Мишка не приставал, хотя ему очень хотелось понять, куда подевались веселые тетки, чем так озабочена мама и почему папа теперь пропадает в своем институте даже по выходным.
Мамина дружба с диваном закончилась так же внезапно, как началась. В один прекрасный день она поднялась и объявила, что пойдет работать.
– Работать? – охнула бабушка. – Да куда? Кто тебя возьмет-то?
– Кто-нибудь да возьмет, – мама побежала к зеркалу, вытащила из ящика косметичку и начала краситься.
– Работать! – обрадовался Мишка.
Ему было пятнадцать, и отсутствие в доме матери открывало радужные перспективы. Конечно, оставалась еще и бабушка, но она имела обыкновение ходить на рынок, в магазин, в прачечную. К тому же у нее тоже были подруги, которых время от времени необходимо было проведывать.
Работу мама нашла в каком-то научном биологическом журнале. У нее появились коллеги, авторы и цветы. Папа перестал работать в выходные, снова стал обращать на Мишку внимание и читать нотации. Хотя однажды вместо нотации прозвучало:
– Ты скоро станешь старшим братом.
И Мишка полез обниматься к отцу, потом накинулся на маму, поднял ее – маленькую, хрупкую, закружил по комнате, а она смеялась довольным, бархатистым своим сопрано, а бабушка все охала, охала и причитала:
– Поставь скорее, еще уронишь!
Отец просто наблюдал. А потом мама взяла гитару и запела про падающий снег, хотя на дворе зеленел май и снега в помине не было.
Мишка вдруг задумался о том, как несколько недель назад не смог ответить на вопрос учителя литературы, что такое счастье. А теперь он знал: это падающий снег и скользящее по нему бархатное сопрано. Но только все равно он не смог бы это объяснить словами. Да и зачем? Слова были не нужны.
– Не все можно объяснить словами, – неожиданно согласился Михаил с драчливой прихожанкой, – но бить детей все же не следует.
– Я уж постараюсь, батюшка.
Женщина была его ровесницей, и Михаил с трудом сдержался, чтобы не прыснуть от этого все еще непривычного ему обращения. Но сутана требовала соблюдения правил игры, и он поднял правую руку, собрал пальцы в горсть и осенил крестом свою доверительницу. Она ушла успокоенной, не ведая о том, какую бурю чувств подняла своим признанием в душе того, кого принимала за священника.
Михаил вышел из церкви, пересек двор и вошел в дом, в котором наконец-то снова смог превратиться в себя самого. Он снял сутану, аккуратно повесил на гвоздик (уроки отца Федора не прошли даром), лег на кровать прямо в джинсах и в футболке и перед тем, как провалиться в тяжелый сон, вспомнил лукавый стариковский взгляд, ничуть не омраченный тяжелой болезнью, и подумал: «Ох, неспроста вы это затеяли, отец Федор. Ох, неспроста…»
8
Непростые отношения собаки и дома достигли апогея. Собака ходила, валялась и лаяла, где хотела. Всюду совала нос, что-то вынюхивала и постоянно шевелила ушами, не желая делиться с домом своими наблюдениями. Вообще, дом ничего не имел против собак. Они всегда нравились ему больше кошек. Возможно, потому, что люди, жившие в доме, оказывались преимущественно собачниками, а может быть, потому, что однажды летом к гостившей в доме кошке сбегались все коты округи и устраивали ночью такой концерт, что не давали спать обитателям дома, чей покой он привык охранять. Кошки с домом не церемонились: точили когти об обои, а то и об обивку мягкой мебели, висели на занавесках, отдирая их от карниза, рылись в мусорном ведре, раскидывая помои по кухне. Собаки были все же аккуратнее: сворачивались у камина и грели косточки, сладко похрапывая. На шторах не качались, по шкафам не скакали и не орали по весне дурными голосами. Собаки существовали, не нарушая того, что дом ценил превыше всего: его собственного покоя. Они относились к нему с почтением, не претендуя на лучшие места в комнатах и признавая главенство людей.
Эта собака была другой. Она все время вертелась около женщины, мешая дому рассматривать новую хозяйку и делать умозаключения. Женщина суетилась возле больной, и собака вертелась тут же, будто могла помочь протереть пролежни или поменять белье. Женщина отправлялась в сад, собака бежала следом, не отставая ни на шаг. Женщина доставала свои сокровища: начинала шкурить, клеить и красить, собака садилась подле, внимательно рассматривая инструменты в коробке, будто размышляя, каким из них может воспользоваться, чтобы помочь хозяйке.
Дом сердился. Люди были его привилегией. Он хотел знать о них все, он любил слушать и делать выводы из разговоров, обрывков фраз и даже взглядов. Но женщина разговаривала только с собакой, да и то как с ребенком:
– Сейчас мы здесь подкрасим, а вот тут покроем лаком. У нас знаешь какой комод получится? Всем комодам комод.
Или еще:
– Это, Дружок, называется кисть. Кисть, понимаешь? Ну, что ты тычешься носом? Я же сказала: «Кисть». Получай по носу, любопытная Варвара.
Дому бы радоваться: собаку ругают, но в этой ругани столько любви, что дом только еще больше завидует и возмущенно скрипит дощечками под легкими шагами женщины.
А иногда она садится на кухне, опускает руку вниз к собачьему уху, говорит:
– Давай, Дружка, с тобой посидим, повспоминаем, – и замолкает.
Пальцы женщины скользят по густой, блестящей шерсти. Собака сидит, боясь шелохнуться, и вздрагивает только тогда, когда ей на голову неожиданно падает горячая капля из слез женщины. Тогда собака вскакивает, ставит лапы ей на колени, заглядывает в глаза и пытается облизать лицо. В такие минуты дом почти любит собаку, потому что она утешает его любимицу, жалеет ее. Но дом старше и мудрее собаки. Он знает, что гораздо больше пользы вышло бы не из собачьего сочувствия, а из его – дома – участия. Если бы женщина только доверилась, если бы начала говорить, стены бы все услышали, и приняли бы, и впитали, и растворили бы без остатка. Да только она молчит, сидит и плачет. И если что и способно вырвать ее из тягостных раздумий, так только зычный окрик:
– Ну-ка! Иди сюда.
Дом всегда удивляется: у немощного тела – такой сильный голос.
Собака не удивляется, тут же оборачивается и скачет на зов веселым козликом и даже не видит, что хозяйке совсем не весело, что она не спешит на клич, что походка ее из легкой, девичьей превращается тут же в тяжелую поступь. А дом все видит, да только объяснений не находит. Слышит только:
– Ну-ка, подай! Ну-ка, принеси! Ну-ка, помоги!
Женщина подает, приносит, помогает. В основном молча. Иногда задает сухие вопросы, получает такие же сухие ответы, и все. Никакого движения, никакой информации. Дом даже имени женщины не знает, и это его с каждым днем угнетает все сильнее. И безумно раздражает собака, которая своим присутствием снимает в женщине напряжение и помогает ей плакать молча, не выплескивая наружу всех своих чувств.
Но на любой улице, как правило, наступает праздник. Во вселенной все же не забыли о доме и о его пристрастии к всезнайству. Прислали же зачем-то к воротам этого большого человека, который стоял и кричал на всю улицу:
– Анюта! Принимай гостей.
«Анюта, – понял дом. – Красивое имя».
Не успел он порадоваться долгожданному подарку, как тут же получил второй. Женщина поманила собаку в комнату и оставила ее за закрытой дверью. Тут же послышалось недовольное сопение и обиженный скулеж, заскреблись когти, но женщина, не обратив внимания, поспешила к воротам.
Дом был так счастлив, что тоже не стал придавать значения тому урону, который может нанести двери расстроенная заточением собака, и стал внимательно прислушиваться к разговору, который от ворот неторопливо перемещался к крыльцу.
– Вот теперь Москва тебя поймет, – говорил большой человек. – А то все негодуют: «Куда подевалась? Почему пропала?» А теперь все понятно: срослась с природой, живешь – горя не знаешь.
– Да уж куда мне, – невесело усмехнулась женщина, распахивая входную дверь и пропуская гостя на террасу.
Дом почувствовал негодование: что он себе позволяет, этот толстяк! Свалился как снег на голову, рассказывает о безоблачной жизни, а она, между прочим, ревет через день.
Но мужчина неожиданно погладил женщину по голове, и дом осенило: это он пошутил так неудачно, это у людей такие странные приемы поддержки. Пускай. Анюта улыбается, и ладно. А собака пусть знает, что не одна она утешать умеет.
– Ты чего запропала-то, мать? Операцию сделала. Лицо давно поправила. Выглядишь как новенькая. Иди играй. Театры ждут, зрители в нетерпении, режиссеры готовы удвоить гонорары, – он говорил громко, заполняя собой все большое, светлое пространство террасы.
«Актриса, – понял дом. – Хорошая актриса, зачем-то сбежавшая из Москвы. И операцию делала. Болела, наверное…»
– Нет, подумать только, куда забралась… Знаешь, как только я скажу, где ты обитаешь, здесь выстроится очередь из жаждущих с тобой пообщаться и заграбастать в очередной проект.
– Только попробуй кому-нибудь ляпнуть, где я…
Если бы дом мог сесть, он бы сел или просто упал бы в обморок от удивления. Он не предполагал, что эта женщина может командовать и угрожать. Да еще как командовать: решительно, бесцеремонно – тут любой пойдет на попятный.
Огромный незнакомец не стал исключением: картинно поднял вверх руки, сделал несколько шагов назад, сел на стул:
– Ладно, ладно, я – могила. Кто там у тебя? – Он обернулся на дверь, из-за которой слышался нетерпеливый скрежет.
– Дружок.
– Новый? Старый? Молодой? В годах? Я его знаю? Он из наших? Где снимался? У кого? На «Кинотавр» приезжал? Что ты смеешься?
– Не знаю, на какой вопрос ответить.
– На все.
– Ладно. Это собака.
Гость немного смутился, но тут же пришел в себя:
– Какая порода? Сколько лет? Где взяла? А родословную получила? Знаешь, питомник имеет большое значение. Ну, что ты смеешься?
– Смеюсь, потому что ты пытаешься выглядеть докой даже в тех вопросах, которыми тебе интересоваться ни к чему.
– Ты об аллергии? Не думал, что ты помнишь. Так слушай, моя последняя пассия откуда-то притащила кошку, и ничего… живем.
– Вместе?!
– Ага. Она с кошкой, я с антигистаминными. Так что с утра дозу принял. Можешь выпускать своего кобеля.
– Это девочка.
– Дружок?
Дому замечание показалось справедливым, он хотел бы услышать разумное объяснение, но женщина не посчитала нужным углубляться в историю происхождения имени собаки.
– Я не на псину тебя посмотреть пригласила.
– Извини, как я сразу не догадался. Тебе нужна роль? Какую ты хочешь? Ты решила играть в моем новом фильме? Я польщен. Беру, не глядя. Ты поэтому держишь в тайне свое местопребывание? Я понял: после случившегося ты решила покрыть себя ореолом тайны. Слушай, классный ход! Сама догадалась или продюсеры надоумили? Они нынче ушлые. Ой, на прошлой неделе, представляешь, подходит один…
Анна уже жалела, что позвонила Эдику. Она настолько привыкла к одиночеству за эти месяцы добровольной ссылки, что теперь ей было бы тяжело выдержать общение с любым, даже спокойным человеком. А спокойствие и Эдик – понятия несовместимые. С другой стороны, если бы у нее был другой вариант, она бы им непременно воспользовалась, но из всех кандидатур, что она перебирала в голове последние несколько недель, Эдик был, как ни крути, самой подходящей. Конечно, он слыл (и являлся) известным балаболкой, но не трепачом. Выражением «Я – могила» бросался со значением, а не для красного словца. К тому же всегда чувствовал грань, перед которой необходимо остановиться, то есть при всей кажущейся простоте и склонности к панибратству обладал феноменальной интуицией. Кроме того, Эдик был отличным профессионалом, обладал хорошими связями и, как никто другой, мог оказаться Анне очень и очень полезным.
– …нет, ну надо же такое вообразить, а? Лезть ко мне с подобными просьбами! Будто у меня времени вагон и маленькая тележка и…
– У меня тоже просьба к тебе…
– Во, мать, я же знал, что не просто так зовешь.
Дом вдруг увидел, как изменилось лицо Анны: из усталого, немного раздраженного, но живого и даже приветливого оно вдруг превратилось в холодное и отстраненное, заледенело. Дом даже забеспокоился: «Сейчас она его выставит, и я опять ничего не узнаю: ни кто он такой, ни зачем приезжал, ни почему она его пригласила». Но опасения оказались напрасными. Мужчина оставался верен себе: он прекрасно чувствовал настроение собеседника и мгновенно уловил, что Анна дошла до точки кипения.
– Все. – Он быстро приложил руку к груди, слегка наклонившись, мол, извиняется, и сделал вид, что закрывает рот на воображаемую молнию. – Молчу, молчу. Говори, я весь внимание.
– Говорить мне нечего. Буду показывать.
Анна скрылась в смежной с террасой комнатушкой, и через мгновение оттуда донеслись странные звуки: словно что-то тяжелое толкали по полу.
– Тебе помочь? Что ты там делаешь? – забеспокоился гость.
Собака же за другой дверью перестала скулить и притихла. Если бы дом мог усмехнуться и злорадно потереть руки, он бы непременно это сделал. Мужчина не имел ни малейшего понятия о происходившем в кладовой, а собака наверняка сейчас сидела в замешательстве и шевелила большими ушами, пытаясь определить, кто, что и куда тащит. Да куда ей! Зато дом все видит, все слышит, все знает, да и в отсутствии логики его нельзя упрекнуть. Кто, как не он, был свидетелем многочасовой работы Анны с лобзиком, лаком и красками? Собака в тот раз просто лежала рядом, сладко похрапывала и совсем не интересовалась процессом. Она не следила за тем, как куча старого дерева превращалась в по-настоящему красивую вещь, и даже не проснулась, когда воодушевленная Анна резко вскочила на ноги и громко воскликнула: «Готово!» А дом все видел, и радовался за женщину, и живо представлял, как в этот симпатичный шкафчик она поставит посуду, или книги, или одежду, или… Но Анна сначала выставила его на поляну – единственный открытый солнцу пятачок на участке, а через несколько дней, когда первоначально яркие цвета поблекли под воздействием ультрафиолета и смотревшаяся новой вещь приобрела налет старины, спрятала мебель в кладовую и, казалось, совершенно забыла о ней. «Почему? – недоумевал дом. – Для чего столько стараний, столько времени, столько трудов? Для того чтобы похоронить все в темной комнате? Выходит, все зря…»
Теперь дом ликовал. «Ничего не зря. Все со смыслом. С одной ей, Анне, пока известным смыслом». Дом тоже чувствовал себя причастным к тайне. Ведь он точно знал, что именно собиралась женщина вытащить на террасу и продемонстрировать гостю.
Дом не ошибся. Через секунду Анна возникла в проеме, таща за собой какую-то бандуру, покрытую серой тканью. Мужчина бросился на помощь, но она ее не приняла.
– Сядь на место и смотри внимательно!
Анна подтянула свой секрет на середину террасы и, внимательно осмотревшись вокруг и проверив угол падения света, сбросила ткань на пол.
И гость, и дом не сводили глаз со шкафа. Дом проверял свою память, сопоставлял две картинки (прежнюю и настоящую), рассуждал сам с собой о том, правильно ли он запомнил основной цвет, количество цветов и завитков на рисунке, расположение резьбы и других декоративных деталей. А мужчина… Мужчина замер на несколько секунд от неожиданности, затем нерешительно привстал, присвистнул то ли от изумления, то ли от внезапно охватившего его волнения, бросился к шкафчику и принялся его осматривать со всех сторон, робко поглаживая корпус и повторяя, словно в бреду: «Оно! Оно!»
Только Анна не смотрела на свое творение; она внимательно следила за Эдиком и с каждой новой секундой, с каждым его очередным «Оно!» чувствовала, как ее раздражение, злость, неуверенность и боязнь разочарования сменяются всепоглощающей радостью. Она не ошиблась. Она позвала того, кого надо было позвать. Того, кто все понял без лишних слов, того, кто сразу оценил, того, кто найдет этому нужное применение.
Эдик без устали вертелся вокруг шкафа, не переставая дотрагиваться до него. Он то подходил ближе, то отходил дальше, то вдруг бросился к выключателю, оставив на террасе только сумеречный свет от тусклого бра.
«Хороший ход, – подумала Анна. – Я до этого не додумалась». А вслух сказала:
– По-моему, будет прекрасно смотреться из зала.
– Я вижу, – отрывистый отклик, и больше ничего.
Эдик не мог оторваться от предмета своих исследований. Он вдруг сделался очень увлеченным и перестал реагировать на внешние раздражители. Отличный признак попадания «в яблочко». Анна развеселилась.
– Ты похож на собаку, встретившую хозяина после долгой разлуки. Скачешь вокруг шкафа в полном восторге, обнюхиваешь, трешься вокруг.
– Если бы у меня был хвост, я бы вилял им до тех пор, пока он не отвалился бы, – откликнулся мужчина, наконец оборачиваясь к Анне. – Но хвоста нет. И как я могу выразить свое восхищение?
Он широкими шагами пересек террасу, сгреб женщину в охапку и звонко расцеловал в обе щеки, оторвав от пола. Когда же бурное проявление чувств было закончено и Анна вновь крепко стояла на земле, Эдик разжал объятия и пытливо спросил:
– Ну, и где ты этому научилась?
Аня возвращалась домой, продолжая раздраженно спорить со своим горе-учителем.
«Ишь, умник нашелся! Какая нормальная мать не наймет педагога своему ребенку?! Нормальная, может, и наймет… Тоже мне режиссер! Где это видано? «Тарковский», мыслящий ярлыками. Еще и руки распускает. Нет, тут, конечно, она сама виновата, болтанула лишнего. Только кто ему дал право лезть с нравоучениями: «Зачем тратишь время? Попроси маму! Мама научит, мама подскажет…» Ну, как тут сдержаться?»
Она и взорвалась. И дала маху. Ну, так извинилась же и на пощечину даже не слишком обиделась. Нет, все-таки немножко обиделась. Руками махать все равно нельзя. Он, правда, тоже одумался, даже дружбу стал предлагать и на дачу к друзьям позвал. Как же, поедет она, раскатал губу! Но все равно приятно. Хотя, может, это он так, по доброте душевной старается ее от занятий отвлечь? Понял, что не выйдет из нее никакой актрисы, вот и пытается перевести отношения в другую плоскость, чтобы она позабыла о несбыточных мечтаниях. Нет, пустяки. Зачем ему целый месяц тратить на читки пьес и разбор эпизодов, если она – полная бездарность? Во всяком случае, не ради ее прекрасных глаз. Уж в чем-в чем, а в этом можно было быть уверенной на сто, даже на все пятьсот процентов. Она, конечно, девочка симпатичная, с этим не поспоришь, но вряд ли увлеченный ею юноша станет являться к ней на встречу с другой, всячески демонстрируя близость отношений.
А Мишка романтические встречи с представительницами прекрасного пола не скрывал. Забытые кем-то из пассий вещи не прятал, записную книжку, пестревшую женскими именами, держал на видном месте, да и несколько раз знакомил пришедшую чуть раньше оговоренного времени Аню с девушками, сидевшими не просто в его комнате, а на его коленях. Разве станет так себя вести влюбленный и очарованный? Нет. А уж если он не влюблен и не очарован, то пыль в глаза пускать не будет, и если сочтет ее полной бездарностью, то так и скажет. И не станет ломать голову и тратить время на поиски новых методик преподавания и интересных заданий. А значит, как ни крути, надо его слушать, пытаться выполнить требуемое, даже если это обидно, даже если ей кажется, что он не прав.
Вот сегодня, например, когда буря утихла и они начали заниматься, он что сказал? Сказал как Станиславский: «Не верю!» Как она ни старалась грустить о смерти чеховской Маруси, ничего не получалось. Он все продолжал кричать, что не верит, а она верила в то, что он не верит, расстраивалась, но ничего не могла с этим поделать, пока он, наконец, не спросил:
– Ты хоть понимаешь, чего я от тебя хочу?
– Понимаю. Подлинности. Ты же сам говоришь.
– А где она должна быть, эта подлинность?
– В речи, во взгляде, в движениях.
– В душе, Ань. В душе должна быть подлинность. Ты думаешь, если ты звуками скорбишь, а в голове рассуждаешь о том, какой суп на завтра сварить, зритель этого не заметит?
– Я не думаю про суп.
– Да какая разница, про что? Ты должна думать о том, что у людей любовь, а она умирает, и он ничего не может сделать. Боже мой! Какой ужас! И тогда тебе поверят. Поверят только тогда, когда ты будешь чувствовать то, что чувствуют твои героини.
– Если подлинно страдать с каждой из них, то можно сойти с ума!
Он вдруг побледнел.
– Ты что?
– Ничего. Ты здесь ни при чем. Страдать не надо, но надо понимать это страдание. Надо чувствовать, надо понимать, почему так, а не иначе, надо проникать в сознание героев, представлять все тонкости их душевной организации, ощущать причинно-следственную связь слов и поступков и сопереживать им в полной мере. Иначе невозможно любить отрицательных героев. А если не любить своих героев, то невозможно играть.
Она подумала над его словами. Сопереживать Марусе из «Цветов запоздалых» было легко: прекрасная, но несчастная, умирающая от чахотки девушка, слишком поздно нашедшая свою любовь и почти не имеющая времени насладиться наконец обретенным счастьем. Что может быть проще сочувствия такой героине и понимания всех горестей ее бытия? Но понять и принять зло гораздо сложнее.
– А как полюбить отрицательного персонажа? Как научиться сочувствовать его зависти и склонности к интригам? Как отстаивать его право на плохие поступки?
– А ты не начинай с персонажей. Начни с людей.
– Как это?
– Обрати внимание на нечто априори неблаговидное и попробуй это принять, понять, а потом и полюбить.
– Маньяка? Вора? Убийцу?
– Не лезь в бутылку. Кроме откровенного зла, в мире полным-полно недостойного материала. Ищи!
Легко сказать. А где искать? Кого? Как? Об этом он не сказал. Видите ли, его задача «только направить на путь, а идти по дороге надо ей самой». А куда идти? Об этом он сказать не удосужился. И где найти прекрасное в ужасном? В этом нищем, что ли?
Аня замерла как вкопанная. Мужчина сосредоточенно копался в помойке, не обращая на нее никакого внимания. Время от времени он удовлетворенно крякал, вынимал из железных баков какие-то видавшие виды деревяшки, складывал на землю и снова углублялся в пристальное изучение мусора. «Найти прекрасное!» – приказала себе Аня и тут же обозлилась на себя за доверчивость к несостоявшемуся режиссеру и за собственную глупость. Что прекрасного можно найти в грязнуле, копающемся в помойке? Она собиралась двинуться дальше, как вдруг: