355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Райт » Исповедь старого дома » Текст книги (страница 5)
Исповедь старого дома
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:35

Текст книги "Исповедь старого дома"


Автор книги: Лариса Райт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Кабинет бы убрать. Мне бы кабинет убрать!

– Я же ясно выразилась, – щеки бесцветной дамы грозили приобрести свекольный оттенок, – Юрий Николаевич в командировке. В кабинете прибрано, и без его разрешения…

– У вас свое начальство, у меня свое. Пыль, она всюду проникает – и через окна закрытые, и через двери заколоченные. А ну как на меня проверку напустят, что тогда? И уволят ведь по вашей милости, а меня на руках двое младшеньких после смерти родителей остались. – Аля шмыгнула носом и провела грязной рукой по вмиг покрасневшим глазам. – Чем я их кормить стану? Ну что вам стоит кабинет открыть, а? Я ж одна нога здесь, другая там: пыль смахну, пол освежу, и готово. Вы постойте со мной, посмотрите, если не доверяете.

– Ладно.

Женщина встала из-за стола, держа спину настолько прямо, что, казалось, та сломается при любом неосторожном движении. Спину, однако, держали уродские широкие каблуки и предостерегали ее от перелома. Каблуки застыли на пороге кабинета, прислонив спину к косяку двери. Плотно сжатые губы и цепкие глаза неотрывно следили за перемещениями девушки и тряпки. Аля и сама не знала, что хотела найти в кабинете, какую зацепку, какую помощь. Быстро стреляла глазами по сторонам, не забывая орудовать шваброй. Ее внимание привлек томик Тургенева, неожиданно затесавшийся среди собрания сочинений Ленина, неизменного «Капитала» и, конечно же, Конституции. Под портретом Брежнева стоял комод с незатейливыми статуэтками и несколькими курительными трубками. На маленьком столике у торшера лежала прикрытая «Правдой» книга. «Марина Цветаева», – прочитала Аля, смахивая со столика пыль. Тургенев, Цветаева, трубки – хорошие детали для успешной реализации плана, но того единственного, бьющего прямо в цель элемента Аля пока не видела. Она взялась за письменный стол хозяина кабинета – и вдруг…

– Какая красивая! – Она повертела в руках фотографию женщины, осторожно обтирая тряпкой рамку.

Губы надзирательницы сжались еще плотнее, потом процедили:

– Поставь на место, пока не разбила.

– Конечно, конечно. – Аля выпустила снимок, отвернулась, отложив в памяти темные, чуть раскосые глаза, светлые волосы, высокие скулы и волевой подбородок. – А кто это? – спросила почти небрежно.

– Много будешь знать… Давай заканчивай, некогда мне!

– Только со шкафа смахну. Она, знаете, на маму мою чем-то похожа. Та тоже красавицей была, пока ее болезнь проклятущая не доконала. – Алю нисколько не смущал момент похорон собственной живой и вполне здоровой матери. – Вот не поверите: если в профиль посмотреть, так прямо вылитая мама, – новый всхлип и движение грязных рук по глазам.

– Эта женщина тоже умерла, – голос секретарши потеплел. Почему-то многие считают, что лучшим утешением в переживаниях может стать рассказ о чужом тоже свалившемся на кого-то горе. Аля склонна была считать, что от трагедии отвлекают положительные эмоции, но мнение очкастой дамы в данный момент играло ей на руку. – Жена Юрия Николаевича. Ее уже десять лет как нет.

– Такая молодая! – Аля решила, что имеет полное право снова подойти к портрету. Взяла фотографию, повертела в руках.

– Да, – сухо произнесла секретарь, оказавшись рядом с Алей. Она тоже смотрела на снимок, и в холодных глазах ее, как показалось девушке, на мгновение мелькнула жалость. – Рак, – отрывисто добавила женщина и потом чуть более нежно: – Юрий Николаевич так убивался.

– Я тоже до сих пор не могу оправиться от смерти родителей.

– Вот и он все никак забыть не может, – в голосе неожиданно послышалось отчаяние. – Столько лет прошло, а он…

«Классический пример влюбленности в шефа», – догадалась Аля.

– У меня-то забот много, не погрустишь особо. Брат с сестрой еще маленькие, о них заботиться надо.

– А ему заботиться не о ком. Она ему и женой была, и ребенком. «Зачем, – говорил, – мне дети, если у меня Светланка есть?» Надышаться на нее не мог, если бы только пожелала, он бы и звезду для нее достал.

– А она? Она его любила?

– Да я-то откуда знаю! – неожиданно разозлилась женщина. – Давай выметайся, хватит лясы точить!

Аля послушно покинула кабинет. Она узнала более чем достаточно. Объект ее интереса был одинок, нелюдим и безнадежно влюблен в давно покойную супругу – отличный материал для достижения собственных целей.

Перед назначенной встречей Аля провела целый час в кресле гримера. Не потому, что сходства было так сложно достичь, а потому, что образ она собиралась воспроизводить много дней подряд и требовала от художника подробнейшей инструкции, что, как и в какой последовательности наносить. После того как у актрисы не осталось ни малейших сомнений в своих способностях, она отправилась в костюмерную «Ленфильма», откуда под расписку забрала черную юбку-карандаш ниже колена, черную же кашемировую водолазку, высокие сапоги и короткий жакет из светлой замши, – все то, во что была одета женщина со снимка. В номере девушка переоделась и придирчиво себя осмотрела: новые пробы обязаны были закончиться полным ее триумфом.

Триумф не заставил себя ждать.

– Простите, меня сложно узнать, – сказала она, подходя к скамейке, на которой до этой минуты безучастно восседал человек, встречу с которым по собственной воле не назначил бы ни один нормальный актер. Человек взглянул на нее и онемел. Аля же безмятежно продолжала: – Для роли перекрасили, придется теперь так походить (на ней был парик, но съемочных дней осталось совсем немного, и уж тогда ничто не помешает отправиться в парикмахерскую).

– Вам очень идет, – выдавил он, нервно сглотнув.

– Спасибо. Пройдемся?

– Конечно, – он встал со скамейки и осторожно взял ее под руку.

И они пошли. Она говорила, говорила, говорила…

– Есть предложение сыграть Асю. Не могу решиться. Уже стольких великих переиграла, а на Тургенева не решаюсь. Знаете, он ведь мой любимый писатель. По-моему, нет никого более трогательного и проникновенного.

Он ничего не отвечал, только осторожно пожимал ее локоть.

– Так быстро летит время. Смотрите, уже темнеет, а небо какое красивое, – продолжала Аля как ни в чем ни бывало, – помните, как у Цветаевой: «Облачко, белое облачко с розовым краем выплыло вдруг, розовея последним огнем…»

– «Я поняла, что грущу не о нем, и закат мне почудился – раем», – подхватил он, уже прижимаясь к ней все теснее и не сводя с ее лица восторженных глаз. – Может, зайдем в кафе? Становится прохладно.

Аля не кокетничала и не робела. Она старательно играла в естественность:

– С удовольствием.

Удовольствие заключалось в хорошем кофе с коньяком, который появился на их столике через минуту после демонстрации удостоверения, и в осознании того, что ни одно из сказанных ею слов не пропадает даром, ни один из продуманных жестов не остается незамеченным. Аля могла бы всю жизнь прожить в далеком колхозе, не позволяя мечтам распространиться дальше избы или скотного двора, но судьбе было угодно, чтобы она стала актрисой. И она ею стала. Хорошей актрисой, такой, которая может без малейшего напряжения сыграть очень сложную партию и смотреться в ней настолько органично, что самый искушенный зритель не заметит подвоха.

Не заметил и он. Не рассмотрел игры ни в речи, ни в движениях, ни во взгляде. Ни в том, как она нежно улыбалась, ни в том, как сиюминутно, будто от волнения, поправляла волосы, ни в том, как позволила проникнуть в голос дрожащему серебристому колокольчику, когда вдруг всплеснула руками и смущенно проговорила:

– Ох, Юрий Николаевич, я и забыла, у меня же для вас подарок!

– Подарок?!

– Да, честно говоря, это презент одного режиссера. Иностранного, он приезжал знакомиться с «Ленфильмом», зашел к нам на съемки, всех осыпал благами, которые нам, право, ни к чему. Женщине такое, – она робко протянула своему спутнику сверток, – действительно без надобности, но мне почему-то показалось, что вам это пригодится. Я ведь не ошиблась, Юрий Николаевич? Такой мужчина, как вы, просто обязан быть ценителем хорошего табака. Я просто вижу вас в кресле с трубкой. Есть у вас дома такое кресло?

Он держал в руках пачку отменного американского табака, который Аля на свой страх и риск приобрела у пилота международных авиалиний.

– Я обязательно вам его когда-нибудь покажу, – только и сказал он, и тут же смутился, засуетился, начал оправдываться: – То есть, конечно, если вы согласитесь, если позволите. В общем, не сочтите за дерзость…

Она лишь положила руку на его ладонь и осторожно ее погладила. А потом снова говорила, придумывала истории из детства, никогда с нею не происходившие, рассказывала о дедушкиной библиотеке, в которой «просиживала часами». Оба деда умерли до ее рождения, один погиб на войне, другой скончался еще раньше от туберкулеза, и ни один из них не то что не владел раритетной библиотекой, но и книги в руках не часто держал. Аля вдохновенно сочиняла душещипательные рассказы и не проронила ни слова, ни полслова ни о коллегах, ни о режиссерах, ни о других влиятельных в индустрии кино людях, слова и поведение которых могли быть интересны представителю всем известных органов власти.

А он ни о чем и не спрашивал, охваченный наваждением. Он уже не помнил об истинной цели встречи и мечтал лишь об одном: чтобы она никогда не закончилась. Конечно, он не сможет повернуть время вспять. Конечно, не сможет предложить этой женщине то, что мечтал подарить той, другой.

Пятнадцать лет назад он – еще молодой и зеленый капитан – женился по большой любви и увез жену на несколько лет в Канаду. Он работал в посольстве, она изучала французский, гуляла по улицам Оттавы, заходя в магазинчики и покупая дешевые вещички для их казенной квартиры. Она была совсем юная, нежная и талантливая. Ему хотелось защищать ее от всех и всего, а в те минуты, когда она, чуть наклоняя голову, так, что светлые локоны заслоняли половину лица, перебирала струны и затягивала глубоким, чуть хриплым голосом «Я ехала домой…», он точно понимал, что он уже приехал, нашел свой дом и другого ему не надо. Этого тихого счастья, этого ничем не объяснимого поклонения не понимал и не принимал никто из его окружения. Ни коллеги, не упускавшие шанса стряхнуть с себя на какое-то время семейные оковы и организовывавшие «сугубо мужские» выезды то на рыбалку, то на экскурсию в Монреаль, то «на задание» в Ванкувер, ни жены этих коллег, встречавшие его на территории посольства под руку с женой, в то время как их благоверные «трудились на благо Отечества», и злобно пожимавшие плечами и ядовито шептавшие: «Что он в ней нашел?»

Если бы каждый мог объяснить, что такого необыкновенного и особенного он нашел в своем любимом, магия чувства испарилась бы. Любят просто потому, что любят, без всяких причин. И он любил. Любил девушку вполне ординарную, не хватавшую звезд с небес и не обладавшую уникальными талантами. Многие умеют играть на гитаре, имеют приятный голос и легко ориентируются в иностранных языках, ни о чем больше не мечтая и ни к чему не стремясь. Его жена не задумывалась о будущем, не планировала заводить детей. Возможно, была инфантильна, радовалась заботе и вниманию мужа и боялась того, что придется с кем-то это делить. А может быть, она просто интуитивно понимала, что будущего у нее нет. Но он ничего такого не ощущал, он продолжал мечтать, рассказывать ей, как отвезет ее в Париж («Года три на Родине, милая, и ты будешь стоять у Эйфелевой башни»), как выведет на Елисейские Поля, как отведет в «Максим» и будет с упоением слушать ее очаровательный голосок, заказывающий lescargot [3]3
  Улитка ( фр.).


[Закрыть]
.

Через три года, перед самым назначением в новую командировку и за неделю до того, как ему дали майора, у нее обнаружили рак. Предстояла серьезная операция, длительное, тяжелое лечение, реабилитация.

– Поезжай, – говорила она. – Я справлюсь, есть родители, они помогут. Постой у башни за меня.

– Но я хочу стоять с тобой, а не за тебя.

– Я поправлюсь и приеду, – пообещала она, но обещания не сдержала.

За два года было три операции, шесть курсов химиотерапии и бесконечное количество медицинских светил, беспомощно разводивших руками. И такое же бесчисленное количество обещаний при-ехать, устроить, разобраться… Но майор – это не пустой звук. Звание – не награда, а обязанность. Он был вынужден находиться там, где ему предписали, и казнить себя за то, что не отказался от назначения и все же уехал в Париж. Он казнил себя, когда она болела, казнил, стоя у гроба, казнил и через десять лет после ее смерти, так и не сумев разубедить себя, что в таком исходе красивой истории нет его вины. И сидевшая перед ним молодая женщина казалась ему не просто точной копией той, другой, давно ушедшей, а самим искуплением.

Да, он был уже немолод, не мог предложить ей прогулок по Елисейским Полям, хотя его опыт и связи могли помочь проложить дорогу к красной дорожке Канн (все же он был не последним человеком). Погоны майора он давно сменил на полковничьи, и генеральские не казались ему недостижимыми. Он обзавелся собственным кабинетом и верной секретаршей, как собака, охранявшей вход, преданно заглядывавшей в глаза и плохо скрывавшей за старомодными очками и плотно сжатыми губами влюбленность в хозяина.

Конечно, он давным-давно не занимался слежкой за актерами, для этого существовали подчиненные, которых он время от времени проверял лично. Впрочем, во Дворец Первой пятилетки он отправился совсем не по работе, он хотел посмотреть спектакль. Высоцкий, Хмельницкий, Золотухин – имена. Собирался пройти через служебный вход, но, как назло, из-за угла навстречу к нему выскочил один из тех, кого он самолично направил курировать гастроли свободомыслящего театра.

– Виноват, товарищ полковник, – доложили ему тихим шепотом, – покурить отлучился. Пойдемте в фойе, там много интересного можно услышать. Я уже столько всего записал. В антракте, наверное, тоже весело будет, но это уж мой сменщик будет на ус мотать.

– Идите домой, капитан. Вы свободны, – только и ответил он, и протиснулся в фойе, предъявив удостоверение.

Как тут смотреть спектакль, когда уже через пять минут, казалось, только ленивый не окинул его презрительным, всепонимающим взглядом? И разве сможешь доказать им, что просто хотел посмотреть пьесу? Да и разве станешь что-нибудь доказывать? А зачем тогда приходил? А вот хотя бы за этой девушкой, рвущейся к выходу.

– Вас проводить?

Он думал просто притвориться, что пришел за ней, а оказалось, что только за ней он и приходил. Если бы только она теперь в это поверила, если бы только захотела, если бы только она согласилась…

– Мы увидимся снова? – только и решился спросить он за время всей встречи.

– Когда? – Ее вопрос был скорее деловым, чем смущенным.

– Завтра? – Его голос звучал гораздо более робко.

– Хорошо, я позвоню завтра, когда закончатся съемки, – кивнула Аля, исчезая за дверью гостиницы.

На следующий день она позвонила лишь извиниться, сказала, что все еще занята на площадке (обманывала), и на другой, и на третий… И лишь спустя неделю, когда он уже готов был бежать и переворачивать вверх дном павильоны «Ленфильма», назначила новую встречу.

Никто не смог бы объяснить, откуда в юной Але взялись такая женская искушенность, такая опытность в любовной игре, такое умение манипулировать. Тем не менее не прошло и месяца, как она получила официальное предложение, которое без лишних раздумий приняла.

Свадьба для без пяти минут генерала казалась довольно скромной: несколько проверенных друзей одного с женихом возраста. Столько же их жен, похожих одна на другую, как матрешки: костюмы одинакового кроя (юбки ниже колен, подчеркивающие скорее недостатки фигур, чем достоинства, и пиджаки, обтягивающие телеса, привыкшие к праздной жизни). Ушные мочки оттягивали драгоценные камни; золото душило шеи; тяжелые от шиньонов, а не от собственных волос «бабетты» делали своих обладательниц еще более массивными, а елейные голоса, расточавшие комплименты, поздравления и пожелания долгой и счастливой жизни, казались искусственными на фоне завистливых глаз и кривых ухмылок.

Пришли еще директор универмага, товаровед, директора каких-то институтов, хирург и два стоматолога – все, как на подбор, скучные и занудные, одним и тем же стандартным поцелуем прикасавшиеся к руке невесты, одним и тем же монотонным голосом певшие дифирамбы жениху и зачитывавшие бездарные, совершенно неоригинальные, давным-давно кем-то придуманные поздравления. И никакого капустника – только чинные тосты. И ни одного анекдота. Как можно? Ни грамма портвейна – только качественная водка и непременно с икрой. И ни танцев, ни плясок, ни актерского кабацкого угара с шутками-прибаутками, гоготом, матом и папиросами… Чинные беседы, вежливые, приторные улыбки, кольца хорошего табака из дорогих трубок.

– Ты хоть его любишь, Алечка? – только и спросила приехавшая на свадьбу взволнованная, но довольная мать, которой Аля все же сподобилась отправить телеграмму: «Познакомилась человеком. Приезжай свадьбу».

На свадьбу мать и приехала, но с каждой минутой праздника делалась все задумчивей и печальней.

Аля лишь отмахнулась: мол, люблю не могу, что за вопросы!

– Тебе жить, – коротко, но емко парировала мать.

Аля только плечами повела, взглянула искоса, будто хотела сказать: «Да что ты можешь знать о жизни? Больше половины просидела сиднем в одном колхозе, пахала как лошадь, а толку ноль. Из интересов – одни коровы, а царь и бог – председатель. Хотя о любви все же заговорила. Собственно, почему нет? У них же с отцом она одна на двоих: святая и неразделенная, к нашей советской родине. Интересы государства куда выше и значимей собственных. Вот и вся любовь. Спасибо, увольте. Такого счастья мне не надо».

– Аленька, а деток-то рожать? Уж больно не молодого ты выбрала себе в спутники.

– А не спеть ли нам, Юрий Николаевич, чего-нибудь этакого?

Аля быстро схватила гриф гитары, пока причитания матери не дошли до чужих ушей. Она чуть склонила голову: так что светлые (уже свои) локоны спустились на один глаз, тронула струны и завела нежным бархатистым голосом: «Я ехала домой…» Гитару она освоила на первых съемках, вокал поставили в институте, ну, а про давнюю любовь мужа к романсам догадаться ей было нетрудно по звучавшим из его проигрывателя Шульженко, Камбуровой и Вертинскому.

Аля взяла последнюю ноту. Гости одобрительно закивали, кто-то даже раздобрился на несколько хлопков, мать умильно промокнула платочком глаза. Аля мысленно скривилась – для кого был разыгран весь этот спектакль, купился в очередной раз, встал с наполненной рюмкой и искренне произнес:

– Моя жена – прекрасная женщина.

Послышался поддерживающий мужской шепоток и делано равнодушный женский. Аля заметила, как снова заулыбалась мать, принимая похвалы в адрес дочери на свой счет. «Смейтесь, кивайте, шепчите, завидуйте, улыбайтесь, – думала Аля. – Вы можете сколько угодно соглашаться с ним или нет. Да-да, вполне можете не соглашаться, даже спорить. Что верно, то верно: не такая уж я и прекрасная женщина. Я прекрасная актриса, и я предоставлю вам возможность это понять».

Так думала она, склонив светловолосую голову и нежно обнимая инструмент. И никто не смог бы угадать в этой истинной ласке и нежности, в этой скромности и невинности того напора, той страсти, того огня, что будет пылать через много лет на портрете в старом доме перед кроватью немощной старухи.

7

Женщины в церковь заходили чаще. Михаил по неопытности сначала считал их более набожными, чем мужчин, более скованными предрассудками, убеждениями и традициями, но вскоре получил отличную возможность убедиться в ошибочности такого взгляда. Отнюдь не все женщины направлялись к иконам, не все склоняли колени и ставили свечи, большая часть, негромко переговариваясь, терпеливо ждала очереди на исповедь.

Исповедовались охотно и много. И не потому, что грешили часто, а потому, что словом перемолвиться да совет получить от умного человека каждой хотелось. В интеллигентности и прозорливости служителей церкви никто не сомневался, а потому и Михаила воспринимали если не в качестве истины в последней инстанции, то, во всяком случае, в качестве доброго и мудрого наставника.

А Михаил… Михаил так устал смиренно улыбаться, покачивать головой и выдумывать утешения на слезы и жалобы! Ему претило играть, ему наскучило наставлять. Если бы он получил знак о пользе своего занятия, то, возможно, смиреннее относился бы к своей участи, но прихожане выливали на него свои проблемы, ждали с надеждой, когда же он выловит из этого котла людских поступков, смердящего хитростью, похотью и трусостью, что-нибудь стоящее и наградит спасительным «Покайся», или «Прочти трижды «Отче наш», или еще каким-нибудь мало значащим и совершенно, с точки зрения самого Михаила, не успокаивающим совесть лекарством… Он выслушивал, и награждал, и отпускал с миром, но сам мира не чувствовал. Не ощущал своей пользы, не чувствовал необходимости. Да, приходили, да, делились, да, внимали. И только.

Если бы был с ним рядом отец Федор, то объяснил бы, что любому человеку не так важно, чтобы с ним говорили, гораздо важнее, чтобы его слушали и слышали. Но Михаил остался один, и некому было вести с ним философских бесед о природе человеческой души. А души между тем в большинстве своем были настолько бездуховны, что если и могло их спасти нечто, то уж никак не троекратное прочтение молитвы.

– Я, батюшка, не виноватая, вот те крест. Щас нормальных-то днем с огнем не сыщешь, а чтоб у него еще и руки не из одного места росли, такие попросту перевелись. Ну ежели ходит ко мне мужик, даром что женатый, что же, мне его гнать, что ли? Он мне и пол залатает, и потолок побелит, и детям гостинцы принесет. Как же его гнать-то, коли от него одна польза?

А что ответить? У него самого познаний на этот счет не больно много. Разве что:

– Блуд – это смертный грех.

– А меня пугать не надо. Я пуганая. Я пришла, рассказала. Может, и покаялась даже. А раз покаялась, грех отпусти – и дело с концом.

«Лихо получается. Ворочу, чего хочу, а отвечать за это не собираюсь». Но так Михаил только думает. Произносит старое, знакомое, ожидаемое:

– Иди с миром.

Или другая исповедь:

– Я если о чем и жалею, отец, так о том только, что хворостина оказалась никуда не годной и сломалась через пять ударов. Так бы ему, обормоту, несдобровать. Ишь удумал, учительнице на стул жабу положить! Ни стыда ни совести!

– Зато ребенка своего дубасить – это и не стыдно вовсе. – Мысли оказываются мыслями вслух.

– А чего ж тут стыдного? Скажете тоже! Будто вас мамка никогда ремешком не охаживала?

Женщина, не стесняясь, говорит то, что думает, и тут же зажимает руками свой болтливый рот. Вот ведь бес попутал священнику такое ляпнуть! Но священник-то ненастоящий, поэтому конфуза не замечает, удивляется только:

– Меня?

Михаил пытается представить свою мать с ремнем в руках. Тщетно. Не получается. Разве что тоненький ремешок, и не в руках, а на поясе собственноручно связанного трикотажного платья. Мама за всю жизнь пальцем его не тронула, даже голос не повысила ни разу. Окрики, нотации и поучения были отцовской повинностью. У мамы же для «любимого Мишеньки» имелись только ласка в неограниченных дозах и в самых обильных порциях.

– Пару схватил.

– По какому?

– По географии. Не смог перечислить все пятьдесят американских штатов.

– Позор! – резюмировал отец. – И это сын академика! И это наше будущее!

– Неплохо было бы знать хотя бы сорок девять, – мягко говорила мама.

– Позор! – заключал отец и громко хлопал дверью. И почти одновременно с хлопком двери мать прижимала его к себе и весело шептала в ухо:

– Лично я вспомню разве что десяток. А ты сколько вспомнил?

– Двадцать пять.

– Герой!

– Я Петьке Сафроненко по физии смазал.

Бабушка хватается за сердце, отец брезгливо кривится:

– Михаил! Что за выражения! Надо говорить: «Ударил по лицу».

– Ну, ударил, – покорно соглашается Мишка, но на отца не смотрит, не сводит взгляда с матери, которая старательно изображает недовольство, пытаясь нахмурить брови. Но те не слушаются, ползут вверх удивленными домиками и открывают веселые искорки в глазах. Наконец глаза становятся серьезными:

– А за что ты его ударил?

– За дело.

– Господи помилуй! – чуть не крестится испуганная бабушка.

– Не дерзи! – продолжает кривиться отец.

– Ну… за дело, значит, за дело, – протягивает соломинку мама. – Пойдемте лучше чай пить.

И только после чая допрос с пристрастием – и выяснение причины, и разговоры о том, что драка – это не метод. Это отец так считает. Он меряет шагами комнату и монотонно рассуждает о том, что «добро, которое должно быть с кулаками, – и не добро вовсе, а так, одно название».

– Но это ведь не я придумал! – пытается выстроить защиту Мишка.

– Не ты. А тот, кто помудрее и поизвестнее, придумал еще и теорию «непротивления злу насилием», но тебе, видно, слова великих нипочем.

– Папа, я же девочку защищал!

– Тоже мне, Ромео! Ты мне и директору школы прикажешь про эту любовь-морковь рассказывать? – Отец сокрушенно качает головой и выходит из комнаты, как всегда, оставив последнее слово за собой.

– Девочку, говоришь? – Мама уходить не спешит. – Герой!

И столько искренней гордости в этом слове, столько довольства, столько нежности, что Мишке и в голову не приходит сомневаться в собственном героизме.

– Так что же ты молчала? – Михаил с искренним недоумением разглядывал новую знакомую.

Впрочем, новой знакомой эту девочку назвать можно было с большой натяжкой. Она приходила уже второй месяц. Но приходила всегда по-разному. То врывалась шумным ураганом, внося с собой в комнату сначала тепло бабьего лета, потом кружащий голову яркими красками листопад, затем холодный, пробирающий до костей ветер. То вдруг робко останавливалась у порога, словно не имела ни сил, ни желания пройти дальше, походила на брошенную собаку, которую выгнал хозяин и не сказал, куда ей теперь податься. То вдруг, не церемонясь, не раскланиваясь, но и не стесняясь, быстро проходила в комнату, усаживалась на кровать, поворачивала голову к окну и смотрела вдаль с отрешенным видом, словно хотела сказать: «Ах, мне совершенно все равно, что вы мне сейчас будете говорить».

Она никогда не была одинаковой. Она казалась книгой, в которой, если Михаил и мог что-то прочесть, то не больше одного предложения. Потому и встречал ее всякий раз с настороженностью, потому и относился до сих пор как к новому человеку.

А как иначе, если уже целый месяц он пересказывал ей мастер-классы известных актеров, помогал ставить этюды, разучивал с ней басни и до хрипоты спорил о том, какое слово надо выделять в строке «Февраль. Достать чернил и плакать…», а она даже не потрудилась сказать ему, что все эти занятия ей попросту не нужны? Она бы и дальше не потрудилась рта раскрыть, если бы только он не включил ей запись. А как гордился собой, как ликовал, что удалось выклянчить, достать хотя бы на один день. А каким самодовольным голосом заявил, усаживая ее перед телевизором:

– Смотри и учись!

Она посмотрела минут пять, потом пожала плечами:

– Я это видела раз десять.

– У тебя есть запись? – Он не мог поверить. Видеомагнитофоны были огромной редкостью. Если кто и мог похвастаться подобной вещицей, так только сын академика.

– Нет. Я так видела. Живьем.

– С ней в главной роли?

– А с кем же? Она дублеров не выносит.

– Откуда тебе знать?

– Поверь, я знаю.

– Тьфу! Терпеть не могу злой бабской зависти. Она – великая актриса. А ты кто? Девчонка! Как ты можешь с таким пренебрежением отзываться?!

– А вот могу!

Она вскочила со своего излюбленного места на кровати. Глаза пылают огнем, мелкие кудряшки трясутся. Миша тоже сердится, но ее воинственный вид отчего-то его смешит. «Надо сказать ей, чтобы избавилась от мелкого беса на голове. Сделала из себя овцу и блеет теперь».

– Да ты права не имеешь! Ты ее совсем не знаешь, и она тебе никто.

«Будет дальше спорить, пошлю к черту. Зависть, конечно, – двигатель прогресса, и в творческих кругах без нее не обойтись, но все хорошо в меру. Великими восхищаться надо, уважать их и…»

– Она – моя мать.

Вот так. И разве можно назвать эту девочку не незнакомкой, а как-то иначе? Целый месяц бегать к студенту на обучение, слушать, затаив дыхание, его разглагольствования, входить в образ и читать тексты так, как он скажет, слушать его советы, словно он не третьекурсник, а маститый режиссер, – и все это когда у тебя дома, под боком самая настоящая, состоявшаяся, успешная, знаменитая актриса! Да какая актриса – звезда! Как тут широко не раскрыть глаза, не схватиться за голову, не закружиться по комнате в вихре непонимания и не вымолвить:

– Так что же ты молчала?

Никаких объяснений. Пожатие плеч, взгляд в окно. Наконец спокойное, ничего не выражающее:

– А зачем говорить?

– Как?! – Теперь она представляется ему не просто незнакомкой, а по меньшей мере незнакомкой-идиоткой. – Ты зачем сюда ходишь, свое время тратишь, если у тебя дома такой профессионал?

– Дурак ты! – Она вспыхнула.

Он действительно дурак. Тут же спохватился, начал извиняться неумело:

– Я не то хотел сказать. Ты приходи, сколько хочешь. Я просто не понимаю, к чему все эти уроки, репетиции, копания в текстах. Мы могли бы сходить в кафе, или в кино, или вот на дачу съездить. Поехали, а? Я тебя с нашими познакомлю. Режиссеры знаешь какие фантазеры? Не соскучишься.

– А мне и так не скучно.

– Нет, серьезно, Ань, – он осторожно взял ее за руку, рука немедленно отдернулась, – мы могли бы просто дружить, если тебе есть с кем заниматься.

– Да не с кем мне. С чего ты взял?! – Теперь уже девушка кружила по комнате недовольным вихрем.

– Ты же сама сказала, что она твоя мать. Она могла бы с тобой заниматься.

Вместо ответа – оглушительный, резкий смех, но совсем не веселый.

– Ладно, допустим у нее нет времени: гастроли, слава, мужчины. – Девушка недовольно кривится, и Миша тут же осекается («Вот незадача – болтанул лишнего, но он же не виноват, что пресса никогда не побрезгует известить публику об очередном громком романе звезды»). – Ань, но ты же не станешь спорить с тем, что она в состоянии нанять для тебя любого, даже самого дорогого репетитора.

– Да не станет она никого нанимать!

– Но почему?

– Я же сказала: не терпит она ни дублеров, ни конкурентов. И своими руками растить себе смену тем более не станет.

– Это, по-моему, бред какой-то! Да какая нормальная мать откажется помочь своему ребенку?!

– Да? – Вихрь на секунду остановился, а потом обрушился на него всей мощью обиды: – А какая нормальная мать, жена академика, станет выселять своего сыночка из шикарной квартиры в общежитие? Думает, видак разрешила из дому взять, сразу лучшей на свете мамашей стала?

Громкий хлопок пощечины, резкий крик:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю