Текст книги "Исповедь старого дома"
Автор книги: Лариса Райт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Я еще почитаю, а потом определюсь.
И она читала. Но металась вовсе не между Наташей Ростовой, или Татьяной Лариной, или тургеневской Асей. Нет, ей больше импонировали совсем другие героини. Она приходила в восторг от умения плести интриги, которым в совершенстве владела Элен Кулагина, ее восхищали властность Кабанихи и демонизм Настасьи Филипповны. Алю не привлекала праведность, ее прельщал порок. И когда книг было прочитано достаточно, она наконец открыла себе себя. Эгоизм и жажда славы господствовали в ней над всеми остальными чувствами. Не восхищалась она нравственностью и моралью, не дорожила человеческими нормами, а жаждала следования своим. Литературное зерно, как и любое другое сильное оружие, должно упасть на благодатную почву для того, чтобы ростки превратились в добрую пшеницу. Из Али же начал прорезаться к свету и запутываться в колючие, блестящие, коричнево-красные тонкие ветви красивый и злой куст шиповника: майская роза, что прекрасно цветет, одурманивающе пахнет и больно ранит.
И когда в очередной раз «мужлан» поинтересовался, сделала ли она выбор, Аля снисходительно кивнула:
– Я приняла решение.
Сказала так царственно, будто она одна могла указывать, что именно репетировать и чем заниматься театральному кружку.
– Я не буду участвовать в этой самодеятельности, – сказала, как отрезала, и хлопнула дверью.
Закрыла без сожалений за собой и дверь кулинарного техникума. Директор училища пытался было отговорить ее, пообещал даже не отдавать документы без письменного ходатайства родителей:
– С нашей профессией нигде не пропадешь: ни в родном колхозе, ни на чужбине. Это тебе не только я, но и мать с отцом скажут. Так что, коли дурь в башку втемяшилась, сначала их уговори, а потом уж ко мне являйся.
– Понимаете, я слишком люблю жителей своего колхоза, – скромно потупила глазки Аля.
– То есть?
– Боюсь отравить их своей стряпней. Нет, я, конечно, не ангел, – заговорщицки продолжила она, – я вам больше скажу: я первостатейная стерва и парочку односельчан с удовольствием бы отправила к праотцам, но так чтобы всех скопом – это увольте. Тут ведь знаете как: они копыта откинут, судебное расследование, туда-сюда, откуда взялась, где училась, кто диплом выдал, кто бумажку подписал. А я девушка честная, во всем, как на духу, признаюсь. И что оценки были плохие, и что предметы не учила, и науку не жаловала, и поваром работать не хотела, а меня заставил сам товарищ директор, потому что училищу нужны кадры. А что потом происходит с этими кадрами и как они кормят наших советских людей, товарища директора не интересует, потому что дальше собственного носа он не видит и живет исключительно своими интересами, а не интересами партии. Вот так. И пойдете вы если не по статье за «халатность», то по миру уж точно.
– Ах ты… – только и смог вымолвить директор, но документы отдал.
Аля забрала вещи из общежития и отправилась на поиски ценных фолиантов, хранящихся в библиотеке руководителя драмкружка.
– Я с тобой поживу, – с порога заявила она оторопевшему «гению художественной школы» и, заметив робкую, радостную улыбку, тут же остудила его пыл: – Только недолго, полгода примерно, или когда там экзамены в Москве начинаются. В общем, самодеятельности мне не надо, я в профессионалы мечу. А ты, уж будь добр, раз станешь пользоваться моей неиспорченной молодостью, помоги взлететь, обучи, чему нужно. Басня, стихотворение, проза – чтоб все в нужном виде, договорились?
– Договорились.
Договор «мужлан» сдержал. За пользование юным телом отплатил сторицей. Аля была полностью готова штурмовать столичные подмостки. Дарование соответствовало предъявляемым требованиям, вот только внешний вид девушку не устраивал. Три колхозных платьица могли, как ей казалось, отпугнуть московских педагогов, но денег на пополнение гардероба не было. Ее учитель то пропадал в техникуме, откуда приносил жалкие крохи, которых едва хватало на хлеб, то занимался с ней, то возлежал на диване, постигая глубину поэзии Тредиаковского.
– Мог бы улицы с утра подметать, – позволила себе как-то взъерепениться Аля. – Хватило бы не только на хлеб.
– Мне больше ничего не надо.
– Так это тебе не надо!
– А больше у меня никого нет, – только и ответил он. – Жены нет, детей нет, никому ничем не обязан. А если кому и обязан, – он смерил Алю насмешливым взглядом, – так обязательства свои выполняю.
– А если будут? – не успокаивалась Аля.
– Кто?
– Ну там жена, дети…
– Была у меня жена, и ребенок был.
– Ушла?
– Убили. Немцы. И ее, и сынишку годовалого, пока я бойцов на передовой анекдотами да стишками развлекал.
– А если бы ты с винтовкой в атаку, они бы живы остались?
– Нет, конечно. Но это я сейчас понимаю. А тогда актерство возненавидел просто. Туда сунулся, сюда – а ничего ведь не умею больше, только и могу, что читать да декламировать.
– А потом?
– А что потом? Из одного театра сам ушел, из другого вежливо попросили, из третьего выперли со скандалом, потому как, видишь ли, мораль у нас такая: ты пей, пей, да не напивайся.
– Так завяжи.
– Я, Аленька, когда пью, о семье своей забываю, а пить брошу, так они передо мной, как живые, стоят: жена голову на плечо склоняет, а сынишка ручонки тянет, на закорки просится.
– Это у тебя белая горячка. Заведи семью новую – и дело с концом.
– Эх, Аля, Аля! Читай не читай, а простоту души из себя не выселишь. Все у тебя как-то по-деловому, все бесчувственно.
Аля промолчала, стерпела укор. «Не хочет жениться – его дело. Хотя что хорошего в пустом упрямстве? Столько ведь вдовых баб осталось, его бы каждая вторая с удовольствием приголубила, а он уже лет двадцать по убитой жене слезы льет. Чувства ему подавай. Жизнь-то идет, не стоит на месте, ему лет сорок пять, а выглядит на все пятьдесят и ничего не хочет с этим делать. Ну, ни капельки не желает соответствовать молоденькой девушке, что ложится с ним в постель. Не станет покупать ей платьев, да и шут с ним, а о себе мог бы и позаботиться».
Однако новые наряды были, по разумению, Али атрибутом, совершенно необходимым для появления в Москве. И она знала лишь один источник получения дохода.
– Доча! – Отец крепко обнял едва шагнувшую на порог Алю. – А мы как телеграмму получили, так и ждем не дождемся. На зимние-то каникулы ты не приехала, так мы уже соскучились, невмоготу прямо. Мать-то столько наготовила, погреб ломится. Я говорю: кончай кашеварить, к нам повар едет, а она все никак не уймется. Мать, иди глянь, кто приехал.
– Алевтинка! Ягодка моя! Вот и славно, вот и замечательно! Давай-ка, Андрюш, беги к председателю, пусть присылает.
– Кого присылает? – насторожилась Аля.
– Так сватов же.
– Каких сватов? Вы о чем? Я думала, мы при коммунизме живем.
Родители смутились:
– Ты права, дочка. Мы – люди советские, но в колхозе все одно должно быть все чин по чину. Захотел человек жениться – прислал сватов, получил согласие, а там уж и сельсовет не за горами.
– Ясно. А кто жениться-то захотел?
– Так сын председателя.
– А на ком? – Ответ был известен.
– На тебе. Председатель уж и в горкоме договорился: колхозу средства на постройку столовой выделят, будешь там начальницей, наберешь себе поварих и будешь верховодить.
– Значит, я замуж выхожу?
– Ты ведь не против, Аленька?
– Что ты, мамочка? Я очень даже «за». Невесте ведь положено новое платье.
– Конечно, милая. Как заявление подадите, талоны дадут, так и помчитесь в район отоваривать. А о деньгах не беспокойся, у нас припасены, да и председатель добавит.
Аля решила не искушать судьбу и не ждать того, что добавит председатель. Денег, которые обнаружила она на следующий день в ящике с постельным бельем, должно было хватить и на пару новых платьев, и на начало столичной жизни, и, собственно, на билет, чтобы до этой жизни добраться.
Аля добралась. Когда она потом вспоминала о своем бегстве, всегда с гордостью рассказывала, как у нее хватило смелости и решимости противостоять родительской воле и ринуться навстречу мечте. Хотя о том, что ринулась она к ней, прихватив с собой чужие пять сотенных, никому не рассказывала. Зачем лишние подробности? Что сделано, то сделано, а сожаления – удел слабых. Да и не сожалела Аля ни о чем. О чем жалеть? Все туры прошла, в институт поступила, в общежитии устроилась. Значит, деньги брала не зря. Значит, поступила правильно. А разве правильные поступки можно назвать воровством?
Девушка стала студенткой театрального вуза со всеми вытекающими последствиями: репетициями, мастер-классами, спорами до хрипоты о видении образа, посиделками до утра с гитарой и бутылкой вина, походами на киностудии и пробами, пробами, пробами, на которые Аля всякий раз собиралась, как на праздник, выводя из себя соседок по комнате. Вот и сейчас:
– Ты идешь? – нетерпеливая соседка снова распахнула дверь. – Опоздаем же!
– Иду, – Аля нехотя оторвалась от зеркала. Теперь, когда она удостоверилась, что во внешности нет ни малейшего изъяна, можно было и поспешить на встречу с именитым режиссером. Все закрытые прежде двери просто обязаны были распахнуться перед ней.
– Идешь? – раздался визг из-за двери.
– Иду. – Аля вышла из комнаты.
– Иду, – Анна с подносом в руках вошла в комнату. – Что стряслось?
– Ты копаешься!
– Извини, я старалась.
– Ладно, ставь.
Анна поставила поднос с едой на колени к больной:
– Сама поешь? Покормить?
– Сама. Оставь меня.
Анна быстро метнулась к двери, но неожиданно дарованную свободу тут же снова посадили на цепь:
– Постой-ка, по-моему, он висит криво. – Больная показывала на портрет на стене.
– Вроде нормально.
– А я говорю, криво. Мне отсюда виднее. Пойди поправь. Правее. Нет, теперь левее, еще чуть-чуть. Вот так. Теперь вроде сгодится. Иди.
И Анна пошла. На пороге чуть замешкалась, обернулась, снова взглянула на портрет: тонкая кость, благородный профиль, правильная осанка – все висит ровно. Даже размашистая надпись в правом нижнем углу, которая все время казалась Анне какой-то корявой и скособоченной (буквы, словно пьяные, смотрели в разные стороны), теперь выглядела более четкой. Анна прищурилась и даже с такого расстояния смогла прочитать то, что знала наизусть: «Несравненной Алевтине от…»
Росчерк художника – тайна галочек и закорючек, но кто, как не Анна, может сложить из них простую фамилию?
4
– Фамилия? – Врач строго смотрела на Михаила из-под очков.
– Моя?
– Зачем мне ваша? Больного.
Михаил нервно сглотнул:
– Я как-то… Я, в общем… Я, короче, не спрашивал.
– Живете здесь, – женщина сверилась с записями, – третий месяц и не знаете фамилии того, с кем делите крышу над головой?
– Он, – едва не сорвалось с языка «в этой глуши», – здесь почти сорок лет прожил, вам никто его фамилию не скажет.
– Как это?
– А так: отец Федор и отец Федор. При чем здесь фамилия?!
– Фамилия, Мишка, это я тебе скажу, не ерунда какая-то. Ее носить уметь надо.
Отец не кричал, но говорил раздраженно. Мишка всегда пугался именно таких моментов. Отец мог вспыхнуть от малейшей провинности: гаркнуть, отвесить подзатыльник, мазануть обидным словечком, но тут же остывал, как засунутая под холодную воду раскаленная сковородка, и начинал покаянно пыхтеть. Мог он и долго и нудно читать нотации, повторяя миллион раз одно и то же и доводя Мишку до белого каления постоянным заглядыванием в глаза и вопросом: «Ну, ты меня понял?» Эти минуты ввергали мальчишку в уныние и тоску: они были неприятны, но страха не приносили. Отец орал, когда был уставшим (а уставшим он бывал частенько: академиками бездельники не становятся) или когда ругался с бабушкой, что тоже случалось нередко.
Мама в такие минуты превращалась в мотылька, который если и летал по квартире, то делал это очень тихо и аккуратно: так, чтобы ни в коем случае не задеть никого своими неприметными крылышками. Мишка же в силу возраста и безалаберности грозы не чувствовал, поэтому не спешил укрыться в безопасности своей комнаты при первых раскатах грома: вертелся под ногами, сыпал вопросами и, как результат, неизменно попадал под удар. Молния сверкала на семейном небосклоне, приходила из ниоткуда и исчезала в никуда. Вслед за грозой выходило солнце: отец снова улыбался, называл Мишку «проказником» и обещал «надрать уши», а Мишка заливисто хохотал и шепелявил:
– Академики уши не надилают!
Лекциями же о правилах хорошего тона, которые соответствовали статусу отца все же больше, чем громы и молнии, но случались гораздо реже, мучили Мишку исключительно по настоянию матери. Испробовав тысячу и один ласковый способ воздействия на сына, она вынуждена была апеллировать к мужу. Впрочем, как помочь и что именно говорить, отец (даром что академик) не имел ни малейшего понятия. Он привык объяснять и доказывать взрослым, а сын был для него субстанцией чуждой и неизученной, потому нотации выходили скучными и бестолковыми.
Мишке тяжело было разобраться в терминах и выражениях, которыми сыпал отец, он боролся с зевотой, разглядывал обои и думал лишь о том, чтобы не упустить момент, когда нужно будет утвердительно кивнуть на вопрос: «Ну, ты меня понял?». Мишка знал, что вести себя надо прилично, но никак не мог взять в толк, какое отношение к нормам поведения имеет квантовая механика или теория какой-то там относительности, изобретенная каким-то там Эйнштейном. Да и сам отец, рассуждавший монотонным голосом о непонятных вещах, казался невероятно скучным. А разве можно бояться скучного человека?
Мишка и не боялся. Ни скучного и тихого, ни громогласного и буйного. А вот строгого, раздраженного все же опасался. И не потому что расстроенный и уязвленный отец прибегал к каким-то особым мерам воздействия, а исключительно от того, что его грусть и разочарование передавались мальчику, и становилось так мучительно стыдно, что хотелось как можно скорее исправить ошибки и вернуть на лицо отца безмятежное выражение: такое, с которым он рассуждал о молекулярных частицах или светодиодных потоках. А поскольку в своих желаниях Мишка был вполне последователен, то в меру своих сил он старался их претворять в жизнь: слушал папу внимательно, обдумывал сказанное, делал выводы и искренне обещал исправиться.
Вот и теперь ему больше всего на свете хотелось выбежать во двор и навешать тумаков приятелям, которые уже минут десять без устали орали под окном: «Труба, выходи!»
Услышав окрик в первый раз, Мишка залихватски крикнул в форточку: «Иду!» – и метнулся было к двери, но был безжалостно остановлен вопросом, заданным холодным тоном:
– Что значит «труба»? – Отец выглянул в коридор из кабинета: брови нахмурены, глаза смотрят строго поверх очков.
– Так это от фамилии, па! – Мишка решил, что разговор окончен, и даже дернул ручку двери.
– Что значит «от фамилии»?
– Ну, там Михей – Михеев, Клочок – Клочков, Сухарь – Сухоткин, а Трубецкой, выходит, Труба.
– Это у кого выходит?
Пришлось закрыть дверь и обернуться, только вот в глаза посмотреть не получалось. Мишка уставился на носок своего левого ботинка и предпринял новую, такую же неудачную попытку защититься:
– Так у всех.
– Да? А у меня, например, не выходит. У меня Трубецкой – это Трубецкой.
– Ну… я… это… Всех ведь по фамилиям как-то, ну и меня тоже. Пап, да мне не обидно.
– Не обидно тебе? – Отец сощурился и покачал головой, глядя на Мишку так укоризненно, что у того в момент зачесались веки. – А мне, представь себе, очень обидно от того, что мой сын до семи лет дожил, а фамилию носить так и не научился.
– Носить? – Мишка недоуменно оглядел себя: носят футболку, шорты, кеды. Еще сумку носить можно или носовой платок в кармане. Даже, пожалуй, стрижку можно, но фамилию?
– Фамилия, Мишка, это, я тебе скажу, не ерунда какая-то. Ее носить уметь надо. Из таких вот «Клочков» да «Михеев» клочки с михеями и вырастают, а коли хочешь вырасти Трубецким, будь добр впредь на Трубу не откликаться.
Мишка пообещал. И не откликался. И дворовых постепенно (кого тумаками, а кого и слезными просьбами) приучил называть себя просто по имени, но все же не давала ему с тех пор покоя одна мысль: «Так ли уж важно, какая у тебя фамилия? Сонька Хорошева – девчонка симпатичная, но противная. Степка Беленький – чернявый, да и глаза у него темно-карие, а Васька Лень – и вовсе лучший ученик в классе».
Как-то не выдержал, спросил:
– Пап, а разве важно, какая у тебя фамилия?
Ответ был однозначен:
– Без сомнения. Без нее ты никто, понимаешь? Нуль без палочки. А с ней человек, да не какой-то там Клочков, а Трубецкой. Так что давай-ка, брат, чти и не позорь, лады?
– Лады.
– Без фамилии тебя знать не знают и ведать не ведают. Усек?
– Усек.
Мишка усек. И с тех пор старался, чтобы фамилия всегда шагала впереди него. Она и шагала. И пришла в тупик. И уперлась в глухую стену. И теперь может помочь своему владельцу одним лишь: как можно дольше оставаться неузнанным. Незачем местным знать, кто он такой.
– Ладно, – смилостивилась врач «Скорой помощи», – вы, если его фамилию не знаете, свою скажите. Мы пока на вас оформим, а вы, как выясните, сообщите. Должен же здесь кто-то знать. Вы старожилов поспрашивайте. Или документы поищите.
– Хорошо.
– Так как? – Врач прицелилась ручкой в бумагу и приготовилась писать.
– Что «как»?
– Фамилия у вас какая?
– Моя? – Михаилу показалось, что биение его сердца заполнило глухим частым стуком всю маленькую келью. «Сейчас она попросит документ, и все кончено».
– Корнеев его фамилия, – вдруг раздалось с постели, – а моя, доктор, Исаев. Мою пишите, я же не помер еще.
– Смотрите, доктор, очнулся! – Михаил кинулся к кровати. – Видите, ему лучше! Может, не надо забирать, а? Отец Федор, скажите, вы ведь здесь мечтали, в своей кровати. Зачем же в больницу? Какой в ней прок?
– Мне, сынок, никакого, – Старик хитро улыбнулся и сказал ясно и звонко, будто и не лежал больше часа в забытьи: – Едем, доктор!
Уехали. Оставили за собой столб пыли на проселочной дороге, запах болезни в келье и смятение в душе Михаила.
«Прав, старик, снова прав. Он взял меня под опеку и теперь считает себя обязанным жить как можно дольше. Пока он жив, меня не тронут. Старик решил, что в больнице проживет дольше, хотя хотел уйти в своей постели. Наступил на горло собственной песне в угоду моим интересам. Еще и фамилию мне придумал. И чем же мне расплатиться?»
Михаил растерянно оглядел вмиг опустевшее помещение, услышал, как внизу, в ризнице, скрипнула дверь, увидел небрежно повешенную на крючок рясу, вздохнул, горько усмехнувшись: «Вот она – расплата», облачился в церковные одежды и спустился к посетителю:
– Слушаю, сын мой.
– Батюшка, Христа ради, дайте совет…
«Христос ради меня лично ничего не сделал, сколько бы церковь ни утверждала обратное, а вот ради отца Федора я тебя послушаю. Я вас всех послушаю. И советы дам, и грехи отпущу, и на путь истинный наставлю. Вы обретете счастье и покой. А я? Я буду ждать того, кто отпустит мои грехи и отыщет для меня в лабиринте дорог ту единственную, по которой не страшно пойти».
5
Дорога до магазина в любую погоду казалась короткой и ровной. На самом деле она была усеяна ямами, рытвинами и ухабами, туда-обратно – три километра. Но дорога была ровной – Анна шла, углубившись в свои мысли, и не замечала дефектов, – и короткой, так как женщина никогда не успевала всего передумать. А еще дорога была хорошей, изумительной, просто прекрасной, потому что, идя по ней, Анна отдыхала.
Шаг за калитку – и старый дуб у соседского забора начинал выскрипывать ветвями мелодию свободы. Первая сотня метров – поворот и напряженное рычание собаки: за железной изгородью живут две сиамские кошки. В жаркие дни они лежат на заборе, подставив спины солнцу и свесив хвосты вниз. Кончиками хвостов они лениво поддразнивают собаку: «Все равно не поймаешь!» В холод и дождь кошек не видно и не слышно, но собачий инстинкт не дремлет: псина недовольно фыркает и успокаивается только через два дома у красного забора, где стоит лавочка. На лавочке сидит старушка и каждый раз произносит, завидев собаку:
– Ах ты, моя бедненькая!
Собаке такое обращение нравится, она ластится к бабушке, тычется мордой в морщинистые руки, просит новых теплых слов и комплиментов. Для нее любой звук, изданный нежным тоном, – комплимент. Анна собаку не зовет, не торопит, терпеливо ждет, когда старушка вдосталь потреплет жесткую шерсть и снова скажет умильно:
– Ах ты, моя бедненькая!
И тогда Анна окликнет собаку, и они пойдут рядом, и каждая примет бабушкины слова на свой счет.
Через триста метров – колонка с водой. Бывает, Анна останавливается и обливает водой собаку, если та слишком громко дышит или слишком сильно высовывает язык. Иногда женщина складывает ладони в лукошко и пытается донести до собачьей морды немного воды, вода проливается, собака недовольно фыркает и отбегает от колонки. Садится на пыльную дорогу, наклоняет морду, настороженно водит ушами и отворачивается: «Сама пей». Анна такую воду не пьет: в ней микробы, да и колонку трогают все, кому не лень, а у Анны дед от дизентерии умер.
Путь продолжается. Дома и заборы внезапно исчезают, и Анна с собакой входят в березовую рощу. Собака сразу убегает, начинает мельтешить среди ветвей едва уловимой тенью: разнообразие запахов и звуков заставляет ее беспорядочно кидаться из стороны в сторону, пытаясь унюхать что-то самое яркое – то единственное, по следу которого необходимо нестись, не видя и не слыша ничего вокруг. Женщина, в отличие от зверя, всегда идет прямо по тропинке, не отвлекаясь на шорохи и пейзажи. Ничто не может отвлечь ее от дум: ни земляничная поляна, ни куст ежевики на расстоянии протянутой руки, ни мелькнувшая в листве белка, ни выстукивающий мелодию дятел…
Анна торопится. Там, за рощей, после нескольких домов с симпатичными палисадниками ждет новый поворот, а за ним наконец и магазин. Женщина скрывается за дверью, а собака усаживается на землю у входа терпеливо ждать хозяйку с какой-нибудь вкусной подачкой. Собака уверена: Анна стремится быстрее попасть в магазин именно для того, чтобы накормить свою псину куском вареной колбасы или отщипнуть от батона хрустящую теплую горбушку. Собака ошибается. Хозяйка просто спешит скорее покончить с обязательным меню из трех блюд (старушка, роща, прилавок) и перейти к десерту. Десерт, кстати, бывает далеко не всегда.
Довольно часто женщина возвращается домой тем же маршрутом, нигде не останавливаясь и ни на что не отвлекаясь. Но бывает, выйдя из магазина и подождав, когда собака покончит с трапезой, она направляется в другую сторону. Собака семенит сзади и не понимает, радоваться такому повороту событий или огорчаться. С одной стороны, они будут дольше гулять. К тому же на параллельных улицах, по которым они теперь пойдут, можно встретить сенбернара Джека и обменяться с ним новостями. Но с другой стороны, большую часть дополнительного времени собаке придется просидеть у бестолковой, совершенно несъедобной свалки, наблюдая за тем, как Анна ковыряется среди деревяшек и железяк. Впрочем, собака готова поскучать немного, потому что иногда женщина выбирается из горы рухляди с блаженной улыбкой на лице и каким-то непонятным предметом в руках.
– Смотри, какую вещь выкинули, – довольно говорит она собаке. Та послушно тычется мокрым носом в скучный кусок старого дерева и виляет хвостом, делая вид, что одобряет находку. Радости собака не испытывает. Теперь хозяйка понесется к дому, вместо того чтобы, как обычно, идти прогулочным шагом, то и дело останавливаясь и разглядывая уже знакомые и изученные вдоль и поперек домики и дворы. И у калитки тоже стоять не будет, пытаясь оттянуть момент возвращения, а распахнет ее и почти бегом бросится к крыльцу, прижимая находку к груди, словно драгоценность. И даже на вопрос «Ты вернулась? Ну-ка, иди сюда!» ответит не сразу, а только после того, как уберет странный, почти бесформенный кусок дерева в шкаф на террасе.
Таких кусков в шкафу хранилось уже штук пять, и собака недоумевает, зачем заполнять пространство, которое можно приспособить под хранение чего-то гораздо более полезного (мешков с кормом, игрушек или даже одеял, на которых так приятно валяться холодными вечерами), абсолютно бесполезными вещицами.
– Дрова собирает, – шепнул ей как-то на ухо дом. – Зимой печку топить будет.
Собака только недоверчиво дернула мордой. Дом был неглупым, но широко мыслить не мог: слишком мало сторон жизни видел он на своем пристанище за забором. Откуда ему знать, что по ту сторону изгороди все сосны обклеены объявлениями и по одному из них Анна звонила уже несколько недель назад? Потом даже сказала собаке, потрепав ее по холке:
– В ноябре привезут. Сложим поленницу у сарая под навесом, получится компактно. Думаю, на зиму нам хватит.
Собака могла бы рассказать об этом дому, но не стала. Она догадывалась, что, как только эти два этажа любопытства поймут, что ошибались в своих предположениях, то сразу же начнут строить новые и докучать собаке просьбами разнюхать, разведать и доложить. Собака же любила покой и ради его сохранения не собиралась раскрывать тайну сбора деревянного хлама. Хочется хозяйке таскать щепки – пусть таскает.
И Анна таскала. Таскала до тех пор, пока однажды не вытащила из груды мусора почти правильный прямоугольник массива размером шестьдесят на сорок сантиметров.
– Есть! – восторженно сообщила она собаке и, как обычно, поспешила к дому. Прислонила кусок дерева к стене сарая и снова выскочила за калитку:
– Пойдем! Пойдем! – нетерпеливо окликнула она собаку.
Они почти бежали до незнакомого здания с названием «Почта», и Анна пропала там на целых полчаса; собака только ловила через открытое окно отдельные слова:
– Заказным… А что долго ждать? А в дороге не растекутся? Как не несете ответственности?
Анна вышла, держа под мышкой какой-то бумажный сверток. Дома развернула его и повесила на стену. В верхней части была какая-то картинка с деревьями и птицами, а в нижней – палочки и крючочки, которые женщина перечеркивала каждое утро красной ручкой.
– Это календарь, – объяснил дом собаке. – У моих позапрошлых хозяев такой был. Они там тоже все черкали да черкали, пока до дня, обведенного в кружочек, не дошли.
– А потом?
– Пришла машина, грузовик здоровый, они погрузились и уехали.
– Думаешь, мы уезжаем?
– Все когда-нибудь уезжают.
Собака промолчала. Полный стеллаж деревяшек, заботливо убранный в сарай прямоугольник, который Анна перед этим долго рассматривала, оглаживала тряпками и объясняла собаке: «Настоящий дуб, понимаешь?», никак не вязались с мыслями о грядущем отъезде.
Отъезда и не случилось. В обведенный красным кружочком день женщина с собакой снова оказались у вывески «Почта» – Анна внутри, собака у окна, шевелит ушами, ловит каждое слово. Счастливый голос Анны вылетает на улицу серебристым колокольчиком:
– Пила, стамески, шпатлевки, набор молотков, зажимные скобы, стальная вата для полировки, жидкие гвозди. А это что? А… в подарок набор тряпок. Ладно, и на том спасибо, хотя тряпок у меня полон дом. Так, с инструментами все, теперь материалы. Дайте мне накладную. Лаки ретуширующий и светостойкий, морилка, пчелиный воск, растворитель, витражная пленка, мебельные фломастеры, набор красок, очиститель, освежитель цвета, клеи. А где клеи, девушка? Я не вижу. Тут нет. Должна быть еще коробка.
– Сейчас посмотрю.
Колокольчик стихает. Теперь собака только слышит нервный дробный стук. Это Анна, нервничая, барабанит костяшками пальцев по прилавку.
– Вот, нашла. – Что-то тяжелое выпускают из рук.
– Я открою? – Колокольчик слегка дрожит.
– Конечно. – Звук рвущегося картона. – Это все клей? А зачем столько?
Девушке на почте скучно. Почему бы не разнообразить праздное безделье получением знаний?
– Тут обычный ПВА, еще резорциновый и смола.
– Смола?
– Да, желтый клей, или алифатическая смола. Он сильнее и влагоустойчивее, к тому же более вязок и менее текуч. В общем, хорошая штука.
– А это?
– Это анимальный клей.
– Какой?
– Анимальный. Из животных сделан.
– Как из животных?
– Из кожи, нервных тканей или костей, – спокойно объясняет колокольчик. Собака нервно сглатывает слюну, а девушка за прилавком ужасается:
– Какая жестокость!
– Какая жестокость! – сокрушался старшекурсник, слушая сбивчивый рассказ семнадцатилетней Ани о несправедливости членов приемной комиссии. – Так и сказали?
– Да, – девушка размазывала по щекам слезы и поплывшую тушь. – Природа на вас отдохнула. Поищите себя на другом поприще.
– Ну… Может, это дельный совет?
– Что?! – Анна вскочила и рванулась в сторону. «Да уж, хороша! Развела нюни перед чужаком. А он-то просто смеется. Она думала, он пожалеть хочет, а он… Они, старшекурсники, небось все такие, приходят в дни экзамена поглумиться над несчастными абитуриентами да похвастаться своей удачей».
– Да погоди ты! Я, между прочим, тут тоже три года пороги обивал, прежде чем пропустили, и тоже всякого наслушался, но я верил, что они не правы, и у тебя, раз ты в это веришь, тоже все получится.
– Я не знаю, верю или нет. Они все-таки мастера, а я кто? Девчонка.
– А режиссеру ты поверишь?
– А ты что, режиссер?
– Ну, почти.
– А что ты снял?
– Потому-то и почти, что не снял еще ничего. Ничего стоящего. Так парочку курсовых.
– Типа «Убийц»? [1]1
Курсовая работа 1956 г. студентов ВГИКа, снятая Александром Гордоном и Андреем Тарковским по одноименному рассказу Эрнеста Хемингуэя.
[Закрыть]– Аня улыбнулась сквозь слезы.
Во взгляде молодого человека мелькнуло уважение:
– Сечешь в кино?
– Люблю Хемингуэя.
– Ну, до старика Эрнеста мне далеко. Разве что иногда тоже застрелиться хочется, а так ничего общего.
Девушка засмеялась.
– Значит, ты будущий режиссер?
– Ага. Почему бы будущему режиссеру не прослушать будущую актрису?
– Будущему режиссеру полезно прослушивать актрис настоящих, а будущим актрисам надо учиться у настоящих режиссеров, так что я, пожалуй, пойду. – Аня сделала несколько шагов в сторону, обернулась: – Значит, три года, говоришь, стучался в закрытые двери?
– Было дело.
– Значит, у меня еще полно времени. Ну пока.
– Пока. Подожди, а звать-то тебя как? Мне же надо знать, кого приглашать сниматься в своих шедеврах.
– Аня. Анна Кедрова.
– Кедрова… Кедрова… Кого-то ты мне напоминаешь, Кедрова, а кого, понять не могу.
Девушка лишь пожала плечами:
– Откуда мне знать?
Она лукавила. Кому, как не ей, знать. «Перелетные птицы», «Рассвет у порога», «Письма издалека» и еще несколько десятков названий известных картин, в которых он мог лицезреть улучшенную копию ее лица.
– Прикольная ты, Кедрова. И Хемингуэя знаешь. Мне почему-то тебе помочь хочется.
Девушка скривилась:
– Спасибо. Не нуждаюсь.
– Спрячь ты гордость. Я по-дружески. Метры и койку предлагать не собираюсь, а на руку и сердце не рассчитывай.
– Откровенно. Чего ж так?
– Ну, метры тебе не нужны. Я по речи слышу, что москвичка. Да и сердце тебе мое ни к чему. Во всяком случае, пока я только почти режиссер.