Текст книги "О книгах, о поэтах, о стихах"
Автор книги: Лариса Миллер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
"И как нашел я друга в поколенье,/ Читателя найду в потомстве я". (Баратынский). Почему поэт верит, что его истинный читатель лишь в будущем? В той же статье Мандельштам говорит: "Обращение к конкретному собеседнику обескрыливает стих, лишает его воздуха, полета". Но дело, всё-таки, не только в этом. Обращаясь к читателю, поэт совершает теракт, покушаясь на чужое время и душу, втайне надеясь вывести читателя из равновесия, выбить из колеи, заставить пожить в своей температуре. Возможно ли это? В самом счастливом случае – да, но лишь иногда и ненадолго. А поэту надо всегда, потому что он "выкладывается" в каждом стихотворении. "Так пел я, пел и умирал..." (Пастернак), – говорит поэт, а убаюканный ритмом слушатель думает о своем. "Моя судьба сгорела между строк,/ Пока душа меняла оболочку" (Тарковский), а читатель скользит по строчкам взглядом. И тогда поэт пишет горькие и желчные стихи:
Как обидно – чудным даром,
Божьим даром обладать,
Зная, что растратишь даром
Золотую благодать.
И не только зря растратишь,
Жемчуг свиньям раздаря,
Но еще к нему доплатишь
Жизнь, погубленную зря.
(Георгий Иванов)
Но виноват ли читатель, которого и жаждет ("Читателя, советчика, врача...") и поносит ("жемчуг свиньям раздаря") поэт? Адекватное восприятие – что это такое? В одном из своих произведений или писем Томас Манн говорит, что любит открывать книгу на случайной странице, потому что иногда мысль или фраза, выхваченные из контекста, запоминаются лучше, чем при чтении подряд. Но можно ли таким способом читать самого Томаса Манна с его длинными периодами, медленным развитием сюжета, предельно насыщенным текстом? И классики, живи они сегодня, вряд ли были бы удовлетворены тем, как их читают – растащили на цитаты и забыли. Часто ли перечитывают классику? Конечно, всего не вместить. Память выборочна и капризна. Что вчера казалось откровением, сегодня общее место. И наоборот. Забывчивость, короткая память, наверное, необходимы, чтобы жить дальше и на что-то решиться. Рискну процитировать свои давние стихи: "И в доме, что Овидий и Гораций/ Воспели и оплакали стократ,/ Как браться за перо? И как не браться?" Перечитывая Пушкина, я испытываю не только радость, но и отчаяние: он все сказал, зачем же множить строки? Забывчивость спасительна – она раскрепощает. Но именно забывчивость, а не невежество. Ведь забывая детали, помня лишь отдельные строки и общие очертания, мы дышим воздухом, в котором растворено все некогда любимое нами, и вновь созданное вырастает из прежнего опыта, пусть и неосознанно. "Я получил блаженное наследство/ Чужих певцов блуждающие сны;/ Свое родство и скучное соседство/ Мы презирать заведомо вольны./ И не одно сокровище, быть может,/ Минуя внуков, к правнукам уйдет,/ И снова скальд чужую песню сложит/ И, как свою, ее произнесет". (Мандельштам).
Лет двадцать назад одна моя знакомая, которая училась в ту пору в консерватории, рассказывала мне о своем преподавателе по сольфеджио: "Он творит чудеса: у меня открылись уши". И, поднеся к ушам ладони, она медленно выпрямила и раздвинула пальцы. Я вспомнила этот эпизод, читая рассказ американского писателя Ирвина Шоу "Шепоты в Бедламе".
Герой рассказа по имени Хьюго приходит к врачу с жалобой на левое ухо, которым почти перестал слышать. Врач, осматривая больного, делится с ним своей любимой мыслью о несовершенстве человеческого слуха. "Во время исполнения поздних квартетов Бетховена в концертном зале, – говорит он, люди должны были бы попадать с кресел и в экстазе кататься по полу. А они что делают? Смотрят в програмку и соображают, успеют ли до отхода поезда пропустить стаканчик пива". Позже, оперируя Хьюго, доктор наделил его необычайным слухом; тот стал слышать не только произнесенное далеко от него, но и тайные мысли собеседника. А во время исполнения органной мессы в храме был так потрясен, что упал на пол и стал кататься в экстазе. Измученный, он прибежал к врачу, требуя вернуть ему прежний слух. "Вы хотите снова оглохнуть?" – изумился доктор. "Так точно", – ответил пациент. Час спустя, выйдя от доктора с забинтованным ухом, Хьюго был счастлив: он снова чувствовал себя закупоренной бутылкой.
Острота восприятия – дар и наказание. Инстинкт самосохранения заставляет смотреть вполглаза и слушать вполуха. Потому и возникает у художника томление по собеседнику. "Стихи скрыты под непроницаемым покрывалом, они спят в ожидании Эдипа, который придет разгадать их, чтобы они проснулись и снова замерли в молчании..." (Лорка. Лекции и статьи). И не сетовать надо на несовершенство восприятия, а удивляться тому, что иногда происходит чудо, и простой смертный превращается в Эдипа, способного разгадать загадку Сфинкса.
Март – апрель, 1993 г.
Часть II. Несовпадение
Пиши поверх чужих письмён,
Чужих имён, чужого пыла,
Пиши поверх всего, что было,
За время смены всех времён.
Поверх чужих черновиков,
Беловиков, чужого текста
Иного не осталось места
По истечении веков.
За годом год, за слоем слой...
Поверхность новую тревожа,
Пиши, сумняшеся ничтоже,
Свой дерзкий стих, бессмертный свой.
1. Перевод с родного на родной
"И дурак понимает Шекспира, но как по-своему!", воскликнул, если не ошибаюсь, Станислав Ежи Лец. Но разве только дурак? Умный тоже.
"Мысль изреченная есть ложь", – заключил поэт, отчаявшись адекватно передать свои чувства. В таком случае мысль, достигшая чьих-то ушей или глаз, – ложь вдвойне, поскольку неадекватность выражения помножена здесь на неадекватность восприятия. Даже если считать, что поэт пишет, как он слышит (а слышит он, по его собственному неоднократному признанию, Божью диктовку), то и тогда неточности и погрешности неизбежны: ухо смертного, в том числе и поэта, несовершенно.
Но не сам ли Господь Бог создал прецедент, сотворив не тот мир, который замыслил? Настолько не тот, что даже решил его потопить. Однако и постпотопный мир оказался далёким от идеала. Если уж у Всевышнего случаются такие накладки, то нам тем более без них не обойтись. Выходит, ножницы между замыслом и результатом неизбежны. Но, может быть, это и к лучшему? Может быть, только меж двух разомкнутых лезвий и возникает не райская, а истинная жизнь, не диктант – пусть даже и небесный, – а поэзия. Сомкнись эти лезвия – и незримый кабель, по которому поступают энергия, сигналы, осуществляются всяческие связи, окажется перерезанным. То есть, выражаясь старомодно-романтическим языком, прервётся нить жизни.
Выходит, дефект слуха или зрения, ведущий к несовершенству восприятия, не только неизбежен, но и необходим. Сам изъян становится достоинством. Цепочка: Божий глас – ухо поэта – ухо слушателя напоминает популярную в моём детстве игру в "испорченный телефон", когда "на выходе" оказывается совсем не то, что "на входе", когда СЛОВО, КОТОРОЕ БЫЛО ВНАЧАЛЕ, претерпев "ряд волшебных изменений", становится почти неузнаваемым. От него остаётся лишь некий звук, отдалённо напоминающий первоисточник. Но этот звук – целое богатство. На нём-то всё и держится. "Мне созвучны эти стихи", – говорит читатель. То есть, звук не пропал, не растворился в чёрной бездне небытия, а был услышан, уловлен и даже усилен ответным чувством. Это и есть то самое СОЧУВСТВИЕ, что сродни благодати. Оно выше и важнее понимания, которое никогда не будет полным – таким, какого ждёт поэт, мечтая о читателе: "Читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючей разговора б" (Мандельштам); "И как нашёл я друга в поколенье, читателя найду в потомстве я" (Баратынский).
Но даже если поэту сильно повезёт, и он встретит отзывчивого, чуткого, преданного читателя ещё при жизни, то и тогда поэт вряд ли будет удовлетворён. Ему всё равно будет казаться, что он не понят, не так понят, не до конца понят. Недаром его почти всегда "ломает", когда он слушает свои стихи в чужом исполнении. Всё не по нему: интонация, акценты, само звучание. Но поэт забывает, что слышит не оригинал, а перевод. Перевод с языка его души на язык читателя. А перевод невозможен без многочисленных изменений. И не только невольных, но и намеренных. Один мудрый переводчик с разнообразных языков на русский сказал: "Чтоб было "так", надо, чтоб стало "иначе". То есть, чтоб максимально приблизиться к оригиналу, вернее, приблизить оригинал к носителю другого языка, то бишь, к обитателю иной планеты, необходимо многое изменить. В пределах родной речи перевод осуществляет сам читатель и делает это в соответствии со своими природными данными, слухом, вкусом и так далее. Но как бы бережно и целомудренно он ни обращался с оригиналом, поэт всё равно найдёт сплошные несоответствия и впадёт в тоску. Слияние душ невозможно, да и не нужно, потому что уничтожает самое ценное: некий люфт, зазор, необходимый для полёта мысли и вольной игры воображения. Дистанцию, при которой притупляется взаимный интерес. Томление по слиянию душ куда важнее самого слияния, так как заставляет пробиваться друг к другу любыми путями, преодолевая всяческие барьеры: языковой, возрастной, временной, психологический.
Когда-то Всевышний, решив покарать гордецов, попытавшихся возвести башню до самого неба, лишил их общего языка, а тем самым и возможности продолжать строительство. Однако и общий язык не гарантирует гармонии и полного взаимопонимания. Во всяком случае, когда речь идёт о тонких материях.
Что связывает нас? Всех нас?
Взаимное непониманье,
Г.Иванов
Фраза звучит парадоксально и грустно. Но если считать "непониманием" свойство всё понимать по-своему, то парадокс исчезает, а вместе с ним и грусть. Более того, ивановская строка начинает звучать почти оптимистично (представляю, как был бы шокирован поэт подобной отсебятиной), потому что только благодаря способности всё толковать на свой лад, мы и откликаемся на чьи-то слова. Лишь благодаря привычке домысливать, додумывать, припоминать своё, мы реагируем на чьи-то сигналы, воспринимая "чужих певцов блуждающие сны" как свои собственные.
А если так, то строка Г. Иванова абсолютно точна: нас связывает то, что, как будто бы, должно разъединять: несоответствие между произнесённым и услышанным, написанным и прочитанным. Причём связывает куда больше, чем любые примечания, сноски, комментарии, призванные объяснить темноты в тех или иных стихах поэта.
Где-то в середине 80-х меня пригласили в один дом послушать человека, досконально изучившего жизнь и творчество Мандельштама. Он собирался прокомментировать наиболее сложные ассоциативные сцепления в его поэзии. Я не могла пойти, но мой друг – большой поклонник Мандельштама, побывав на этой встрече, сказал, что подобные объяснения, хотя сами по себе и интересны, не столько помогают, сколько мешают восприятию, уничтожая тот "пучок смыслов", о котором любил говорить сам поэт.
Нет, никак нам не обойтись без вечного зазора, способного разрастаться до размеров пропасти, которую каким-то чудом иногда преодолевает "одинокий голос человека".
1997
2. Человек воздуха
"Все уже написано, ???с маниакальной настойчивостью повторял мой друг-поэт, ???человека давным-давно выпотрошили и вывернули наизнанку. Ничего нового о нём не скажешь." Мысль до того "свежая", что нелепо возражать. Каждый пишущий испытывал подобные чувства. Каждый пишущий, перечитав Пушкина и убедившись, что он???"наше всё", спрашивал себя: "Зачем пишу?" Ответ, правда, давно существует и звучит весьма убедительно: "Не могу не писать". Но есть еще одна старая истина: "Каждый пишет, как он дышит." А поскольку состав воздуха постоянно и существенно меняется, то, следовательно, меняется и манера письма. Не может не меняться. Значит, проблема новизны снимается: новизна обеспечена нам самими условиями существования.
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос
Бог сохраняет все: особенно???слова
Прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
И заступ в них стучит: ровны и глуховаты,
поскольку жизнь???одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты...
Иосиф Бродский
Слова прощенья и любви не исчезают, они всегда в воздухе. Но не исчезают и все мощные выбросы зла и агрессии. Любые времена костоломны, а в 20-ом столетии костный хруст слышен особенно отчетливо. Рваный пульс, аритмия, асфиксия, режущие ухо диссонансы – без этого наша эпоха плохо представима. В нескладном мире трудно писать складно. Так и тянет нарушить правила согласования, похерить падежи и знаки препинания:
протяни онемевшему небу
тишины неуместную весть
святый боже которого нету
страшный вечный которого есть...
Алексей Цветков
Такими рассогласованными, но при этом в высшей степени осмысленными словами говорит современный поэт.
Что, разве в этом мире больше нет романтики, нежных чувств, прекрасной дамы? Есть, как не быть. Но сегодня, когда поэт и его муза дышат не столько "духами и туманами", сколько разными вредоносными выхлопами, картинка получается совсем иная:
И тетя Муза в крашеных сединах
Сверкнула фиксой, глядя на меня...
Сергей Гандлевский
Или:
Жертва козней, собеса, маразма, невроза,
в сальном ватнике цвета "пыльная роза",
с рюкзаком за спиной, полным грязного хлама,
в знойный полдень проходит под окном моим дама.
Лев Лосев
И все же, несмотря и вопреки, "живем и радуемся, что Господом ниспослан нам живой удел."
Боже мой, как все красиво!
Всякий раз как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
Отвернуться б, но куда?
Леонид Аронзон
Казалось бы, полное благорастворение воздухов, полное согласие между словами: и падежи на месте и знаки препинания???тишь да гладь, да Божья благодать. Но это только на первый взгляд. Если получше вчитаться, то непременно почувствуешь в этом славословии нечто тревожное, настораживающее, какой-то изъян, червоточинку. И не сразу поймешь, откуда оно???это чувство тревоги. То ли от нарочито неловкой рождающей еле заметную ироническую интонацию манеры выражаться ("всякий раз как никогда"), то ли от неожиданного и поначалу необъяснимого желания отвернуться... Зачем отворачиваться, если все так хорошо? Затем, что избыточная красота тоже гибельна и от счастья тоже можно умереть. "Нет в прекрасном перерыва", ???говорит поэт, отлично зная, что есть. Более того, зная, что перерыв???это не просто отсутствие прекрасного, но присутствие ужасного, от которого лучше вовремя отвернуться. Нет, это не "мороз и солнце???день чудесный!", не беспримесная радость бытия, не кантилена. Это какой-то болезненный выкрик, восторг, смешанный с тоской и страхом.
Если перефразировать пословицу "человек есть то, что он ест", то можно сказать???"поэт есть то, чем он дышит". В этом смысле поэт человек воздуха. "Блаженное благоуханье/ Единый раз сполна вдохну..." вряд ли такое может быть написано сегодня, когда концентрация ядов гораздо выше, чем прежде, когда горького куда больше, чем сладкого, и даже о сладком пишется горько:
На кладбище, где мы с тобой валялись,
разглядывая, как из ничего
полуденные облака ваялись
тяжеловесно, пышно, кучево,
там жил какой-то звук, лишенный тела,
то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить,
и в воздухе дрожала и блестела
почти несуществующая нить.
Что это было? Шепот бересклета?
Или шуршало меж еловых лап
индейское, вернее, бабье лето?
А то ли только лепет этих баб
той с мерой, той прядущей, но не ткущей,
той с ножницами? То ли болтовня
реки Коннектикут, в Атлантику текущей,
и вздох травы: "Не забывай меня".
Лев Лосев
Вполне традиционные стихи. Чем не прошлый век? И все же при кажущейся традиционности эти стихи абсолютно современны. Во-первых, контекстом (в сборнике они расположены где-то между "Включил ТВ – взрывают домик./ Раскрылся сразу он, как томик..." и "Повинуясь чугунной бабе,/ разверзаются хляби..."); во-вторых, тем, что эта старая песня рождена в Новом свете, хотя и перекликается с покинутым Старым; а также тем, что действие, точнее, бездействие???dolce far niente???происходит на кладбище, где живет лишенный тела звук, где травы шепчут "не забывай меня", а в воздухе дрожит почти несуществующая нить жизни, да и та вот-вот оборвется. Все традиционное, классическое существует здесь как фон, как аллюзия, печально ироничный кивок, привет, посылаемый из-за океана туда, откуда есть пошли эти строки, в которых пушкинские парки переплетены с реалиями Нового Света, а российское бабье лето с английским Indian summer...
Нет, вовсе не обязательно отказываться от привычных связей и вставать на уши, чтоб произнести нечто новое. Да и вообще, при наличии поэтического дара, нет нужды специально хлопотать о новизне. Новизна – в воздухе, постоянно меняющемся и влияющем на химию организма – нервные волокна, мозговые клетки, состав крови???то есть, на все то, с помощью чего "химичит" поэт.
Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста,
Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь
Это гиблое время и Богом забытое место.
Сергей Гандлевский
Все здесь старо и одновременно ново. Время у нас всегда гиблое, место???Богом забытое, живые???всегда недобитки, в которых никогда не умирает древнее чувство любви к отеческим гробам, к родному пепелищу. Но из всей этой ветоши вылупляются строки, которые вряд ли могли возникнуть полвека, а тем более, век назад.
Вдох предполагает выдох. Выдыхая стихи, которые остаются в воздухе (если не сами слова, то флюиды, от них исходящие), поэт невольно воздействует на окружающую среду. Она творит его, а он???ее. Даже когда нечем дышать ("Душно, и все-таки до смерти хочется жить"), поэт дышит ворованным воздухом, в котором иногда рождаются неслыханно новые строки...
"Уже не я пою???поет мое дыханье..."
О. Мандельштам
1999
3. "Пронеслася стая чувств"
Пронеслася и унеслася. Нынче чувства не в моде. Чю-ю-ювства – это фи, дурной тон, их следует стесняться. Слезливость, слюни, сопли, близкое по звучанию английское sloppy – все эти жиденькие. уничижительные слова означают одно – сентименты, то есть нечто отжившее, старомодное, как дамский капор или муфта, как домашнее музицирование юной девы, сладкоголосый Чайковский, монолог Наташи Ростовой у распахнутого окна, фетовское "Шепот, чудное дыханье, трели соловья". Недаром нынче так любят по – новому ставить классику, уж так по-новому, что живого места не сыщешь. И главная режиссёрская задача – избавиться от чувств, чтоб всё, что было всерьёз, стало понарошку, "всё, что было раной, оказалось шуткой, и немножко странно, и немножко жутко". Зато современно.
Впрочем, ограничусь поэзией. "И неплохо бы, конечно,/ чтобы сладкий голос пел,/ чтобы милый друг сердечный/ тут же рядышком сопел!" – вот такие сегодня стихи потому что "Шишел-мышел вышел вон!/ Наступил иной эон./ В предвкушении конца/ – ламца-дрица гоп цаца!" Вот вам и девиз эпохи – ламца-дрица гоп цаца. Даже скупая мужская слеза содержит больше влаги, чем требуется. Суше, суше, ещё суше. Желательно с иронией. Можно с едкой, можно с горькой, можно просто. Лишь бы с иронией. Потому что без неё – что за разговор?
Всё уже было, все соловьи уже отщёлкали, остались только пересмешники: "Вот снова окошко, где снова не спят./ То выпьют немножко, то так посидят..."; "На холмах Грузии лежит такая тьма,/ что я боюсь, что я умру в Багеби..."; "На даче спят. Гуляет горький/ холодный ветер. Пять часов./ У переезда на пригорке/ c усов слетела стая сов." Рецепт таков: нарезку из классиков поместить в весьма заниженный контекст, состоящий из легко узнаваемых реалий и жаргонных словечек, и всё это спрыснуть пофигистски ироничной интонацией. А как может быть иначе, если "всё сказано. Что уж тревожиться/ и пыжиться всё говорить!/ Цитаты плодятся и множатся./ Всё сказано – сколько ни ври." Неужели всё? Но у тех же Ерёменко, Кибирова, Новикова можно найти стихи без цитат и ёрничанья (ну разве что с юмором), которые звучат абсолютно свежо. Правда, нынешняя поэзия так приучила к стёбу, что всякая неожиданно сверкнувшая лирическая строка кажется стилизацией. К тому же потерявшие бдительность и впавшие в лирику поэты, настолько этого пугаются и так неловко себя чувствуют, что и читатель ( я, например) невольно начинает испытывать беспокойство и успокаивается лишь тогда, когда снова натыкается на цитаты, сопровождаемые привычной иронией. Создаётся впечатление, что поэт то и дело себя одёргивает: "Друг Аркадий! Не говори красиво"
В самом деле. Можно ли в наше циничное, катастрофичное, технологичное, алогичное, такое-сякое время разводить лирику? Да и кто это будет слушать? Разве что какой-нибудь реликт, который случайно не вымер. Но стоит ли для него стараться? Да и получится ли, если обладаешь не бель канто, а сиплым, совсем немелодичным голосом, который годится лишь для насмешки и ироничного умствования? Но вот что интересно: этим голосом можно так говорить, что заслушаешься: "Всё сложнее, а эхо всё проще,/ проще, будто бы сойка поёт,/ отвечает, выводит из рощи,/ это эхо, а эхо не врёт./ Что нам жизни и смерти чужие?/ Не пора ли глаза утереть./ Что – Россия? Мы сами большие./ Нам самим предстоит умереть."
"Не пора ли глаза утереть" – вот лозунг поэтической эпохи. День попрежнему ненагляден, ночь безоружна, сума пуста, душа беззащитна, но научились жить без слез. К тому же есть чужие строчки, которые можно переиначить и пустить в дело, когда не хочется говорить всерьёз. Есть близкие по звучанию слова, которыми приятно поиграть: "медикаменты комедианты/ белый товар/ клейкие ленты атласные банты/ чёрный отвар". Есть в конце концов и другие возможности: "Вот, бля, какие бывали дела -/ страсть моё сердце томила и жгла! / Лю, бля, и блю, бля/ и жить не могу, бля,/ я не могу без тебя!" Если у лучших поэтов подобные строки перемежаются с другими – такими, которые трудно забыть, то у тех, что поплоше, нет ничего, кроме стёба. Такова программа. И не потому что мы большие, умудрённые жизнью, искушённые, разочарованные и усталые, а потому что не взрослые и инфантильные, закомлексованные отроки, которые, стесняясь маминой ласки, густо краснеют и басят что-то грубовато-нечленораздельное. Хорошо ещё, если не отпихивают мамину руку, пытающуюся пригладить непокорный вихор. Только подростки стесняются проявления чувств, как своих прыщей. Только они убеждены, что всё уже было и ни о чём нельзя всерьёз, что о любви можно лишь с матерком и кривой ухмылкой, о прошлом и будущем небрежно и с ехидцей.
Так что у нас ещё всё впереди. Нам ещё предстоит вырасти, возмужать и перестать стесняться самих себя, прикрываясь иронией как ширмой. Впрочем, ирония это совсем неплохо, если в меру. А если не в меру, то она, ядовитая, способна прожечь до дыр самую ткань жизни. И останется только принимать дрань и рвань за единственную реальность. Хотя вряд ли слово, даже едкое, обладает такой властью над жизнью. "Жизнь такова, какова она есть, и больше никакова". Она течёт себе и течёт, а мы вольны высказываться по её поводу, как нам Бог на душу положит (если захочет, конечно). Неужели весь этот стёб, эти неуёмные ужимки и прыжки тоже от Него? Впрочем, Ему виднее. Он знает, что делает. Может, всё это надо для того, чтоб очнулись от долгой спячки давно потерявшие свежесть "Кустарники. Звёзды. Вода", и чтоб поэт, устав от собственных ухмылок, вдруг почувствовал, что "все колыханья, касания,/ мерцанья Пресветлой слезы/ опять назначают свидание/ и просятся вновь на язык."
2000
4. Великая сушь
Заметки о поэзии
на исходе двадцатого века
вижу зверя в мужчине любом
вижу в женщине нечеловека
словно Босха листаю альбом
беспощадную оптику психа
эти глазоньки полные льда
ты боялась примерить трусиха
но отныне ты то-же боль-на
Денис Новиков
Эти стихи – объяснительная записка. "Зверь, нечеловек, псих" – такова "беспощадная оптика" сегодняшнего дня. Каков поп, таков и приход. Каков мир, таков и поэт. Он мрачно шутит или бубнит что-то на первый взгляд невразумительное, а на второй и третий – исполненное смысла (если таковой возможен в этом абсурдном мире)
Только чу! – покачнулось чугунной цепи звено,
хрустнув грязным стеклом,
чем-то ржавым звякнув железно,
сотрясая депо, что-то вылезло из него,
огляделось вокруг и, подумав, обратно залезло.
Лев Лосев
Не вдохновилось, значит, тем, что увидело вокруг. Более того, ужаснулось и залезло обратно. А те, кому лезть некуда, остались и, ужаснувшись, начали писать стихи. Ведь ужас – почти такой же мощный стимул, как восторг.
Тебя берут на мушку,
На пушку, на испуг,
А ты визжи: – Какая
Черёмуха вокруг!
Владимир Салимон
Но визжать как-то не очень получается. Куда лучше даётся горький смешок, смешной стишок, невнятное бормотанье или строки, написанные сухим, почти деловым тоном. Никаких пьяных или трезвых слёз, никакой влаги. Барометр показывает "великая сушь". Даже если и говорится про слёзы, то говорится сухо.
Здесь когда-то ты жила, старшеклассницей была,
А сравнительно недавно своевольно умерла.
...
Что ли роз на все возьму, на кладбище отвезу,
Уроню, как это водится, нетрезвую слезу...
...
Воскресать так воскресать! Встали в рост отец и мать.
Друг Сопровский оживает, подбивает выпивать.
...
Нарастает стук колёс и душа идёт вразнос.
На вокзале марш играют – слепнет музыка от слёз.
Сергей Гандлевский
Разве не метафизический ужас диктует эти "частушечным стихом" написанные строки? Но писать навзрыд сегодня вряд ли возможно. Запас слёз исчерпан. Как и запас высоких слов. Исчерпан не данным поэтом, а всеми предыдущими. Душа идёт вразнос, а ритм остаётся прежним – плясовым. Никакого захлёба, никаких бурь, никакого града слёз на бумагу. "Февраль. Достать чернил и плакать" возможно теперь только в кавычках. Чем сдержанней тон, тем выше напряжение. Всё ждёшь взрыва, который, если и происходит, то неявно. Все катаклизмы – внутренние, подобно внутреннему кровоизлиянию или закрытому перелому.
Феноменальность жизни моей, шага,
вдоха грудная тяга,
коченеющий утра пустой объём
и шаги мои в нём.
В жизнь упавший, в чехле
кожи, с принятой на земле
логикой мышц, суставов, костей
вертикальных людей
я иду к остановке и там стою
безмолвно и не перестаю
шевелить от холода пальцами ног,
весь – удар прицельного бытия и его срок.
Владимир Гандельсман
Всё произносится ровным лишённым модуляций голосом: коченеющее утро, шаги, человек в чехле кожи, замёрзшие пальцы ног. И вдруг в последней строке три взрывных слова – "удар, прицельный, срок". Кажется, что подобно существующему в чехле кожи человеку, все слова в стихе были зачехлены. И вдруг тремя рывками с них сдёрнули чехол и обнажили голый нерв.
По мере того как в мире повышаются децибелы шума, поэты понижают голос и сбавляют тон. Наверное, это единственная возможность быть услышанным. И не только понижают голос, но и занижают лексику:
это не гром прогремевший
это мой рот изблевавший
все что он пивший и евший
и целовавший
Денис Новиков
Витюра раскурил окурок хмуро.
Завёрнута в бумагу арматура.
Сегодня ночью (выплюнул окурок)
мы месим чурок.
Борис Рыжий
В поэзии, как и в искусстве в целом, прогресс невозможен. Но возможно, а вернее, неизбежно одно – полная смена аппарата. Поэту, как волку из "Сказки про козу и семеро козлят", перековали горло. Он больше не может петь, как Есенин, греметь, как Маяковский, захлёбываться, как Пастернак, неистовствовать, как Цветаева. Но он может другое: говорить бесстрастным голосом, когда хочется выть, шутить, когда хочется плакать, множить прозаизмы, когда тянет слагать стихи, цедить сквозь зубы, когда хочется клясться в вечной любви.
Мне не хватает нежности в стихах,
а я хочу, чтоб получалась нежность
как неизбежность или как небрежность,
и я тебя целую впопыхах,
о, муза бестолковая моя!
Ты, отворачиваясь, прячешь слёзы,
а я реву от этой жалкой прозы
лица не пряча, сердца не тая.
Борис Рыжий
Так писал поэт с недоперекованным горлом. Остался в нём неизжитый есенинский плач, какая-то непрошеная открытость и бесшабашность. Его не устраивала муза, которая прячет слёзы. Может быть, в этой несовременности крылась одна из причин того, что он так трагически рано сорвался с орбиты. Трудно жить "лица не пряча, сердца не тая", когда стрелка барометра упорно показывает "великая сушь". Правда, попытка жить с сухими глазами и говорить сухими словами дорого даётся. Хотя жить, не пряча слёз и "сердца не тая" тоже не просто. Впрочем, истории важен только сухой остаток, то есть, стихи.
2001
5. Чаепитие ангелов
"Как я хочу, чтоб строчки эти/ Забыли, что они слова,/ А стали небо, крыши, ветер,/ Сырых бульваров дерева!" (Вл. Соколов). Желание вполне понятное, но трудно выполнимое. Выскочить из слов – задача столь же непосильная, как и воплотиться в слово. Жизнь – борьба. А жизнь поэта – ещё и борьба ЗА слово, СО словом и ПРОТИВ него. Казалось бы, достаточно и первых двух этапов. Счастливо найденное слово вполне может стать самоцелью. Тем более после изматывающей возни с ним, которую наглядно продемонстрировала Ирина Токмакова в детском стихотворении "Невпопад":
На помощь! В большой водопад
Упал молодой леопад!
Ах нет! Молодой леопард
Свалился в большой водопард.
Что делать – опять невпопад.
Держись, дорогой леопад,
Верней, дорогой леопард!
Опять не выходит впопард.
И всё же стремление освободить "леопарда", выпустить его из словесной западни на волю – неистребимо. Но возможно ли это?
Я вышел из кино, а снег уже лежит,
и бородач стоит с фанерною лопатой,
и розовый трамвай по воздуху бежит
четырнадцатый, нет, девятый, двадцать пятый.
Однако целый мир переменился вдруг,
а я всё тот же я, куда же мне податься,
я перенаберу все номера подруг,
а там давно живут другие, матерятся.
Всему виною снег, засыпавший цветы,
до дома добреду, побряцаю ключами,
по комнатам пройду – прохладны и пусты.
Зайду на кухню, оп, два ангела за чаем.
Свершилось! Строчки забыли, что они слова и стали снегом, бородачом, лопатой, розовым трамваем, бегущим не по бумаге, а по воздуху. Ничего бумажного нет в этих стихах. Всё можно потрогать, понюхать, услышать, увидеть.
Поэт ловил и поймал мир в свои сети. Поймал, чтоб снова отпустить на волю (не случайно "воля" и "улов" близки по звучанию). Но отпустить иным, ПРЕОБРАЖЁННЫМ – таким, где трамвай летит по воздуху, а на кухне сидят за чаем два ангела. Не попади эта кухня в плен к поэту, не было бы и ангелов. Таков эффект этого странного плена. Странного – потому что не вполне ясно кто у кого в плену: поэт у мира, мир у поэта или они – друг у друга. Во всяком случае, пленённый поэтом мир выходит на свободу ещё более пленительным и ярким. Вопрос в том, как ему, то есть миру, удаётся вырваться из плена. Вернее, как удаётся поэту выпустить его. А ещё конкретней, как сиё удалось Борису Рыжему – автору приведённого выше стихотворения.