Текст книги "О книгах, о поэтах, о стихах"
Автор книги: Лариса Миллер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Жизнь меня к похоронам
Приучила понемногу.
Соблюдаем, слава Богу,
Очерёдность по годам.
Но ровесница моя,
Спутница моя былая,
Отошла, не соблюдая
Зыбких правил бытия.
...........
В морге млечный свет лежит
На серебряном глазете,
И за эту смерть в ответе
Совесть плачет и дрожит.
Эти, как и многие другие строки Арсения Тарковского, дочь поэта приводит в своей книге. Её мемуары не из тех, при чтении которых забываешь о главном – о том, что речь идёт о художнике, о творце.
Книга состоит из коротких глав, из маленьких сюжетов, выхваченных памятью из небытия. Вот названия некоторых из них: "Калоши", "Пальто на ватине", "Пуговицы", "Шуба", "Брошка – паук", "Бирюзовые серьги". Что можно увидеть в эпизодах, связанных с какой-то шубой или брошкой? Оказывается, многое. Потому что вещи – они тоже живые, у них есть душа, память, судьба, корни. Они влияют на нас, а мы – на них. "Я очень люблю вещи. – пишет Марина, – Но не потому, что они приносят пользу или имеют определённую цену. Я люблю вещи за то, что они связаны с дорогими мне людьми. Вещь, соприкоснувшись с человеком, хранит его тепло и от этого сама становится почти одушевлённой". Но человек может предать вещь, сделать ей больно и даже уничтожить. Так при переезде в тесную малогабаритную квартиру пришлось убить старый зеркальный шкаф. "Мы его убивали, а он не хотел умирать. Он мог прожить ещё лет триста: ведь он был на редкость прочно сделан уважающим себя столяром-краснодеревщиком...". В этом крохотном эпизоде вся наша история. Здесь и вынужденное предательство, и убогий, жалкий быт, в котором нет места вещам, расчитанным на долгую и устойчивую жизнь, здесь и насилие, совершаемое поневоле, и боль, и жалость. Обо всём этом написано языком простым и прозрачным, без нажима и точек над i. Проза Марины Тарковской старомодна в самом лучше смысле этого слова. Старомодна своим целомудрием и отсутствием суетного желания понравиться. Автор озабочен лишь одним – тем, чтоб сохранить в слове, не дать пропасть тому, что помнит, чему была свидетелем.
Жизнь, которую она описывает, густо населена людьми, предметами, растениями, разной живностью. Всё имеет свой характер, свою историю, свои имена, цвета, запахи, свойства: пуговицы, которые девочка любила перебирать в детстве, краски, которыми рисовал подросток Андрей. "Какие завораживающие названия – "парижская синяя", "марс коричневый", "сиена натуральная", "киноварь", "Земля зелёная"! Тюбики были свинцовые, наполовину выжатые, помятые. Из них Андрей по чуть-чуть выжимал драгоценную краску." Как дивно звучит это "по чуть-чуть"! Произнесите его, пощупайте губами. Или прочтите вслух вот это: "Вера Ивановна... прислала баночку крыжовенного варенья и нитку сухих опят." Простые слова. В них нет ничего, кроме чистоты звучания, первозданности, от который мы, к сожалению, потихоньку отвыкаем и которую перестаём воспринимать.
"Живите в доме – и не рухнет дом", – писал Арсений Тарковский. Марина сумела обжить не один, а сразу несколько домов: и на Щипке, и в Битюгове, и в Юрьевце. Они не рухнут пока, их помнят.
1999
4. Воспоминаниям предаться
Тамара Петкевич. Жизнь – сапожок непарный. – "Астра-Люкс. Атокс".
Санкт-Петербург. 1993
Григорий Померанц. Записки гадкого утенка. – "Московский рабочий". М.
1998
Сейчас многие признаются, что перестали читать беллетристику, что документальная проза, воспоминания волнуют куда больше. Причина, наверное, в том, что в эпоху нестабильности, когда на дорогах жизни особенно сильно трясёт и мотает, читать вообще трудно: строчки прыгают, глаза быстро устают, невозможно сосредоточиться. И требуется какой-то чрезвычайно мощный стимул, чтоб всё-таки читать: ну хотя бы неожиданно полученное письмо. Роль такого письма могут сыграть и чьи-то воспоминания. Прчём, чем ярче и масштабнее автор, тем острее чувство сопричастности у читателя. И вовсе неважно где и когда происходили описанные события. Важно лишь, что речь идёт о взаимоотношении живой души с реальной жизнью. Эти невымышленные, взаправдашние взаимоотношения и есть то насущное чтение, которому и тряская дорога не помеха.
В этом году я держала в руках два таких, будто мне адресованных письма – две мемуарные книги: "Жизнь – сапожок непарный" Тамары Петкевич и "Записки гадкого утёнка" Григория Померанца. Оба автора много старше меня, прошли лагеря, ссылку, а Григорий Померанц ещё и войну. Но проживи они совсем другую жизнь – менее насыщенную событиями, менее драматичную – мне и тогда было бы интересно следить за их судьбой. Почему? Потому, видимо, что авторам этих книг внятна тайнопись жизни. "Мэнэ, мэнэ, тэкэл, фарэс", – вот какую надпись различают тайновидцы там, где другие видят лишь обыкновенную известковую стену. И не только различают, но и пытаются прочесть. Это редкое свойство. Недаром вавилонский царь Валтасар обещал облечь в багряницу и возложить золотую цепь на шею того, кто сумеет истолковать загадочные письмена. Интересны не сами события и перипетии пусть даже значительные, из ряда вон выходящие. Интересно то, как их воспринимает личность в контексте времени и вечности. Жизнь постоянно подаёт нам знаки, которые мы ослеплённые и замороченные реально происходящим, далеко не всегда замечаем. Но разговор о зримом и явном интересен лишь тогда, когда ведёт его человек, чувуствующий присутствие незримого и неявного, некого скрытого смысла, который может оказаться важнее очевидного. Такой человек вовсе не обязан уметь читать и правильно толковать тайнопись жизни. Достаточно того, что он ведает о ней... "Всё решённое и разрешимое, – пишет Померанц, – только отдых на пути в Египет. Неразрешимое сильнее всех наших решений. Но созерцание неразрешимого даёт силы и способность вспыхивать от вечного огня".
Сам факт рождения ещё не есть гарантия того, что ты жив. К жизни надо пробудиться, что требует времени и усилий. Воспоминания дают возможность узнать как это происходит у других, увидеть каким образом человек сохраняет жизнеспособность и витальность в нечеловеческих условиях. "Постоянным напряжением, постоянным вызовом была война. Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряжением, и с одним сухарём в желудке, – потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив шагать поверх страха в бою. Счастлив в лагере, когда раскрывались белые ночи. И сейчас, в старости, я счастливее, чем в юности. Хотя хватает и болезней и бед. Я счастлив с пером в руках, счастлив, глядя на дерево, счастлив в любви".
Тамара Петкевич погибала и воскресала несколько раз. Иногда казалось, что воскрешение невозможно, но оно происходило. Возвращалось всё: красота и молодость, талант любить и способность откликаться на чужую боль. Читая её книгу, я то и дело ловила себя на мысли, что так не бывает, что не может один человек столько вынести и при этом сохранить душу и желание жить. Если бы это была беллетристика, я заподозрила бы автора в отсутсвии чувства меры и реальности. Но я читала книгу подлинной жизни, написанную человеком мудрым страстным и обладающим неисчерпаемым запасом жизненной энергии.
Не так давно в "Лит. газете" была опубликована статья о мемуарном жанре. К сожалению, я не запомнила ни фамилии автора, ни упомянутых им книг и имён. Помню только уничижительный в отношении самого жанра тон статьи. Автор высказался в том духе, что писать о себе любимом последнее дело. Вполне возможно, что речь шла о тех, кто и впрямь слишком нежно к себе относится. В воспоминания, о которых я веду речь, есть только одна избыточная любовь – любовь к жизни. А любить её, не дорожа своим прошлым и своим, пусть даже наигорчайшим опытом, невозможно. Любить значит внимательно вглядываться в предмет любви, постоянно его изучая. И можно ли изучить кого-нибудь лучше, чем самого себя? Можно ли о ком-нибудь, кроме самого себя, говорить столь же откровенно и беспощадно? "И горько жалуюсь, и горько слёзы лью, но строк печальных не смываю". И слава Богу. Они нам очень нужны – эти строки.
1998
5. Дайте "ля"
Оскар Уайлд. Письма. – "Аграф". М. 1997
Елена Макарова. Преодолеть страх или искусствотерапия.
"Школа-пресс". М. 1997
Передо мной недавно изданная книга писем Оскара Уайльда. Читаю и перечитываю самое длинное и самое потрясающее из его писем исповедь "De profundis", дошедшую до нас "из мрачных пропастей земли", из заточения, из бездны, из глубины отчаяния. Можно ли быть откровенней и беспощадней к самому себе, чем автор письма? С предельной искренностью, "с последней прямотой" пишет он о своей трагической и болезненной любви к неврастеничному и самовлюблённому юноше, сыгравшему роковую роль в его жизни, о горьких обидах, унижении, прощении, вере, безверии, силе и бессилии. Но о чём бы ни писал Оскар Уайльд, как бы ни выворачивал душу наизнанку, его письмо – катарсис.
О Боже, дай мне сил глядеть без омерзенья
На сердца моего и плоти наготу.
Эти строки Бодлера приводит в своём письме "редингский узник". Да, нагота сердца здесь беспредельна. Но нагота эта отличается от модного нынче духовного стриптиза, как небо от земли. Здесь каждое слово выстрадано и оплачено самой жизнью. И не омерзение вызывает оно, а совсем иные чувства сострадание и даже радость, которую невольно испытываешь, попадая под обаяние богато одарённой и масштабной личности. "Я" несчастного узника включает в себя мириады миров. В его предельно личном письме множество удивительных по насыщенности страниц о природе искусства и человека, о превратностях судьбы, о религии, об Иисусе Христе, который "несёт в себе все яркие краски жизни: таинственность, необычайность, пафос, наитие, экстаз, любовь. Он взывает к ощущению чуда и сам творит то единственное состояние души, которое позволяет постигнуть его. И я, – пишет далее О.Уайльд, -с радостью думаю о том, что если сам он "из фантазий создан одних", то ведь и весь мир создан из того же материала."
Почти одновременно с томиком писем Оскара Уайльда я читала мудрую и талантливую книгу Елены Макаровой "Преодолеть страх или искусствотерапия" – о врачевании души ребёнка с помощью искусства. Что общего между этими книгами? Эти книги, говоря словами Елены Макаровой (но в ином контексте), "улучшают атмосферу, обезвреживают её, как кварцевая лампа жилое помещение". Обе они – о первых и последних вещах: о познании мира и самого себя, о бездонных провалах человеческой психики и о высотах духа. Одна из глав книги Елены Макаровой, удивительным образом перекликаясь с приведённой выше цитатой из письма О.Уайльда, называется "Не мешай завивать фантазии". Описывая свой многолетний – сперва российский, позже израильский – опыт, автор живо и поэтично рассказывает о том, как с помощью рисования, лепки, сказок, стихов и всяческих фантазий возвращала детям то, что дала им природа, но отнял тяжёлый стресс, нередко возникающий при взаимодействии с жёстким и жестоким миром взрослых. Сколько раз убеждалась Елена Макарова в том, что ребёнок, которого считали олигофреном и держали в интернате для умственно отсталых, оказывался вполне нормальным, а иногда и весьма одарённым. Единственно, чего ему не хватало, так это внимания и любви. Получив то и другое, он становился таким, каким его замыслил Господь – творцом, фантазёром, художником. А главное, обретал веру в себя. Елене Макаровой приходилось работать с самыми разными детьми: и с заласканными, избалованными, и с ничейными, "отказными". Она находила ключик к каждому и врачевала любую душу. Единственно, что ей удавалось с трудом или не удавалось вовсе – это справляться с тупой и упрямой казённой машиной, калечащей детские души. Невозможно спокойно читать о её безуспешной борьбе за весёлого и чуткого мальчика Тёму, которого московский специнтернат уже через два года превратил в мрачного подростка с больной психикой. Как тут не вспомнить о другой казённой машине – машине уничтожения, безотказно действовавшей в годы Второй мировой войны? Эпиграфом к книге Е.Макаровой служат отрывки из письма художницы Фридл Диккер-Брандейсовой, погибшей в газовой камере в 1944г. (снова – письмо и снова – "De profundis"): "Вы спрашиваете, что значит для меня Бог. Трудно ответить. Может быть, Бог – это мера, без которой всё идёт наперекос." И это написано в 41-ом кромешном году, в мире, где всё было БЕЗМЕРНО: страдание и сострадание, жестокость и милосердие, отчаяние и стойкость. Фридл, написавшая, что Бог – это мера, жизнью своей опровергла собственные слова. Её отзывчивость, самоотверженность и сила духа не знали меры. Попав в концлагерь Терезин, она стала учить детей рисованию. В немыслимых условиях гетто перед лицом неотвратимой гибели узница давала маленьким узникам уроки композиции и цвета. Но не столько рисованию учила детей Фридл, сколько свободе, независимости и человеческому достоинству. Фридл вошла в газовую камеру вместе со своими учениками. Спустя годы и годы Елена Макарова сумела собрать рисунки погибших детей и сделать уникальную выставку, которую увидели в Израиле, Германии и других странах.
Только две из семидесяти девяти глав книги посвящены Фридл, но её присутствие ощущается на каждой странице, становясь тем камертоном, тем незыблемым "ля", с помощью которого происходит настройка души. Как же он необходим – подобный камертон, чистый звук, не дающий сфальшивить. "Слово нужно настраивать, как скрипку", – писал О.Уайльд. И душу тоже.
1997
6. " В круженье тьмы и света"
"Диалог", Литературный альманах, Выпуск 2. Россия-Израиль, 1997/ 98
"Диалог" – таково название литературного российско-израильского альманаха. Но это не только диалог двух народов. Это и диалог жизни и смерти, прошлого и настоящего, любви и ненависти, времени и вечности. "Время жить и время умирать",– сказано в Библии. Но вот передо мной рассказ узника гетто Александра Гельмана "Детство и смерть": "Что такое для меня война, что такое для меня быть евреем? Это прежде всего взаимоотношение моей детской души со смертью. До войны я видел только одну смерть, одного мёртвого человека. Потом за одну зиму я увидел десятки, сотни мёртвых людей, в том числе мою маму, моего брата, мою бабушку, мою тётю и её мужа и их сына, моего дядю и его жену и их сына... Смерть не просто присутствовала в моём детстве – смерть гуляла по моему детству как полная хозяйка и делала с моей душой всё, что ей было угодно, я даже толком не знаю и никогда не узнаю, что она с ней делала". Мальчику было тогда восемь лет. Время умирать? Но он не умер, он выжил. И вот, что он пишет сегодня: "Я скажу страшную вещь: если вы, взрослые, решите начать войну, поубивайте сначала всех детей. Потому что дети, которые останутся живыми после войны, будут сумасшедшими, они будут уродами".
Еврейский мальчик в гетто,
В кольце враждебных стен,
В круженье тьмы и света,
Стоит, сдаваясь в плен.
Пойдёт он, голоногий,
В коротеньком пальто,
По ледяной дороге,
И не спасёт никто.
.................................
Элла Дор-Он, пер. М. Синельникова
Спаслись немногие. Мало кому из спасшихся посчастливилось дожить до старости. Да и уместно ли в разговоре об этих людях слово "посчастливилось"? Способен ли тот, кто пять дней пролежал на нарах рядом с мёртвым телом собственной матери, кто каждый день, выходя по нужде, перешагивал через трупы людей, которых ещё час назад знал живыми – способен ли такой человек быть счастливым?
"Нехама, время – пять часов двадцать минут",– говорит жене Рабинович, герой рассказа израильского писателя Йорама Канюка "Твоя жизнь с печальным концом". Рабинович постоянно следит за ходом часовых стрелок. Этот "пунктик" появился у него после того, как он потерял жену и двоих детей. Дети погибли в гетто у него на глазах. В коротком скупом на эмоции пятистраничном рассказе о послевоенной жизни людей, переживших Холокост, время присутствует постоянно: "Рабинович...прибыл в хайфский порт 21 мая 1950 года в восемь часов утра". Рассказывая Нехаме, которую встретил в Израиле, о гибели своих детей, Рабинович зачем-то посмотрел на часы и произнёс: "Время-девять". "Меня не интересует точное время каждую секунду",– кричит Рони, сын Рабиновича и Нехамы, рождённый после войны. Для Рабиновича время на самом-то деле давно остановилось. Он давно уже вне времени и отмечает ход часовых стрелок чисто автоматически, лишь констатируя тот странный факт, что стрелки всё движутся и движутся. А куда движется он со своей обугленной душой? Рабинович даже сделал попытку начать новую жизнь с Нехамой, которая, как и он, потеряла в войну сына и дочь. Они даже решили снова завести детей. "Смерть не заразна",– сказал Рабинович. А, может, заразна? Девочка умерла в младенчестве, а мальчик вырос и пошёл в армию. Вскоре началась война Судного Дня. Через неделю после начала войны Рабинович и Нехама получили открытку, в которой сын писал, что с ним всё в порядке. Но это ПОКА. А что будет дальше? Однажды, придя с работы, Рабинович пошёл в свой кабинет и что-то там писал. Потом, попросив у Нехамы большое полотенце, отправился на море. Пляж в эти закатные часы был пуст. Рабинович поплыл. Он был посредственным пловцом и, оглянувшись в какой-то момент назад, понял, что до берега ему не добраться. "Однако, вслед за этой мыслью пришла другая: он понял, что не знает, куда собирается, а куда не собирается возвращаться. Последнее, что промелькнуло в его мозгу в шесть часов пятнадцать секунд было: "Больше не могу терять близких. Тот, кто не существует, не теряет...". В шесть часов двадцать пять минут он начал погружаться, в последний раз увидев упрямо продолжавшие вращаться стрелки часов. Это заставило его почувствовать что-то, что он, если бы успел подыскать нужное слово, назвал счастьем.". Наконец-то. Оказывается, человек, переживший ад, всё-таки способен испытать счастье. Оно – в освобождении от себя, от своей памяти и судьбы, от ночных кошмаров, от неумолимого хода времени, привыкшего шагать по трупам. "Твоя жизнь с печальным концом",– называется рассказ. Но с печальным ли? Ведь в свой гибельный час герой испытал счастье – единственно возможное счастье для того, кто больше "не в силах смотреть жизни в лицо".
Кто море удержал брегами
И бездне положил предел,
И ей свирепыми волнами
Стремиться дале не велел?
Эти строки Ломоносова ("Ода, выбранная из Иова"), опубликованные в том же альманахе в разделе "Поэзия Библии в переводах русских поэтов", вступают в странный диалог с теми, кто познал беспредельность бездны и бездонность чёрной пучины бытия.
"Что есть память – благо или наказание? Уверен – и то и другое одновременно", – пишет Матвей Гейзер, который в раннем детстве тоже был узником гетто. Люди, лишённые памяти, манкурты, уроды. Но можно ли жить, помня только зло?
Прошедшее в тумане
Давно затаено,
А я воспоминаний
Пью горькое вино.
Как в день пасхальный,– свято,
Оно и есть любовь
К тем, кто ушёл когда-то
И не вернётся вновь.
Семён Липкин
В альманахе, в котором так высока концентрация боли и горечи, тем не менее много любви, сердечного тепла, нежности. "Я безумно любил своего отца и люблю по сей день, порою кажется – чем дальше, тем сильнее",пишет Мих. Казаков в послесловии к яркой и трагической повести Мих. Э.Казакова "Человек, падающий ниц". (Кстати, она впервые опубликована в России в этом альманахе). Авторы "Диалога" обладают благодарной памятью. "Праведник" – так назвал свою новеллу о надзирателе, спасшем жизнь беглецу Лев Разгон, проведший долгие годы в ГУЛАГЕ. "В этом царствии зла и смерти, – пишет он, – нет-нет да находится кто-то, способный проявить жалость, спасти человеческую жизнь".
Где горе, там и юмор, без которого трудно перенести страдание. Юмор присутствует и в пьесе Марка Розовского по роману Исаака Башевиса Зингера "Фокусник из Люблина" и в воспоминаниях Гедды Суриц о Гроссмане, и в "Невыдуманных историях" Бенедикта Сарнова, и в очерке Надежды Григорьевой об Александре Галиче.
Альманах многоголосен, разнообразен и при этом на редкость монолитен. Он существует как единый организм. В нём отсутствует случайное, лишнее, режущее слух и глаз. В этом большая заслуга главного редактора Рады Полищук и её немногочисленных помощников. Книга великолепно оформлена художником Алексеем Григорьевым. Почти каждое произведение, опубликованное в альманахе, достойно отдельного разговора, который невозможен в рамках небольшой рецензии. И всё же не могу не сказать о разделе "Поэзия", составителем которого является Михаил Синельников, выступающий также в качестве переводчика некоторых стихотворений. Раздел состоит из двух частей: "Поэзия Библии в переводах русских поэтов", начиная с Симеона Полоцкого и кончая Иваном Буниным, и "Еврейская поэзия в русских переводах" с Талмуда до наших дней. Этот стостраничный раздел является книгой в книге, которая тем не менее не просто существует сама по себе, но активно участвует в общем разговоре.
Если вам в руки попадёт этот альманах и, прочтя его, вы испытаете всю гамму чувств, самым сильным из которых всё-таки будет боль, найдите страницу 136 и перечтите пушкинское Подражание "Песне Песней". Вам полегчает. Ей-богу.
В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
Склонись ко мне главою нежной,
И да почию безмятежный,
Пока дохнёт весёлый день
И двигнется ночная тень.
1998
7. Это весёлое имя – Драгунский
Алла Драгунская. О Викторе Драгунском. Жизнь, творчество, воспоминания
друзей. – ТОО "Химия и жизнь". М. 1999
И почему мы с таким суеверным страхом ждём конца века? Он давно завершился. Мы давно существуем в другой эпохе. Это особенно остро чувствуешь, читая о 50-ых, 60-ых годах. Не входя в детали, приведу лишь одно доказательство. Попробуйте сегодня без риска для жизни и репутации сказать, что ваш девиз – "Дружба! Верность! Честь!" или что вы написали повесть "о боли и тревоге за мир... о любви, о красоте и гибели и о многом другом..." Даже читать всё это как-то неловко, а уж писать... "Приезжайте к нам! – кричит человек провожающим его друзьям, стоя на подножке поезда, уходящего из Ленинграда в Москву. – У нас пьют, читают стихи и разговаривают". Вряд ли кто-нибудь решит, что дело происходит сегодня. И не только потому что упомянут не существующий ныне Ленинград, но и потому, что перечислены занятия, из коих лишь одно никогда в нашем отечестве не устаревает, – "пьют". Всё остальное принадлежит прошлому. Нет, сегодня тоже, конечно, разговаривают. Но человек, стоящий на подножке поезда, имел в виду нечто большее, чем застольный трёп или, выражаясь более современно, стёб. "Кто ещё умел так ценить золото человеческого общения, как Драгунский?!" – восклицает Юрий Нагибин, в своих воспоминаниях.
Да, речь идёт именно о нём – о замечательном детском писателе Викторе Драгунском. И о посвящённой ему книге его жены Аллы Драгунской, в которую помимо её собственных воспоминаний, вошли воспоминания друзей писателя, его рассказы и письма, отрывки из которых я цитировала в начале заметок. Это он, Виктор Драгунский, стоя на подножке поезда, приглашал своих друзей "на стихи". Это он не боялся быть сентиментальным, растроганным, наивным и даже патетичным. "Сегодня и ежедневно идёт представление на выпуклом манеже земли и не нужно мрачных военных интермедий! Дети любят смеяться, и мы должны защищать детей! Пусть сегодня и ежедневно вертится эта удивительная кавалькада радости, труда и счастья жизни". Процитировав эти строки из повести Драгунского, я вдруг поняла, что у меня острый авитаминоз, что сегодня и ежедневно мне недостаёт в окружающей среде необходимых для жизни веществ. Каких? Да тех же, что и вам – доброты, веселья, радости... Но разве год 48-ой, когда Драгунский создал свой знаменитый театр пародий "Синяя птичка", был добрым и весёлым? Разве год 50-ый, когда в разгар борьбы с космополитизмом "Птичку" придушили, был веселей? Не было у нас благоприятных для жизни годов, но были люди, делающие жизнь не только выносимой, но даже временами радостной и почти счастливой. Один из них – Виктор Драгунский, человек-оркестр, сменивший в жизни множество занятий и преуспевший в каждом. Родился он в Нью-Йорке, куда его совсем юные родители бежали из Белоруссии от еврейских погромов. Не прижившись в Америке, они вернулись с крошечным сыном в Гомель за два месяца до Первой мировой войны. Мальчик рано лишился отца. В 22-ом году, когда его отчимом стал актёр Михал Рубин, семья начала вести кочевую жизнь, разъезжая с театром по юго-западу России. Мальчик много чему научился за два года кочевья: декламировать куплеты, бить чечётку, пародировать актёров. Он имел замечательную память, был от природы артистичен и обладал неподражаемым чувством юмора. Ничего удивительного, что, перепробовав множество профессий, побывав и токарем на заводе, и шорником на фабрике "Спорт-туризм", Драгунский стал актёром московского театра Сатиры. Искромётный, открытый, отзывчивый, он всегда был окружён друзьями, которые в нём души не чаяли. За свою жизнь он сменил немало адресов. В начале 50-ых его даже пытались выселить из Москвы, мстя ему за отказ "поработать" осведомителем. Но в какой бы тесноте он ни жил, на каких бы жалких метрах ни ютился, у него всегда собирались друзья – актёры, поэты, драматурги, художники. Воспоминания некоторых из них приводит в своей интереснейшей книге Алла Драгунская. Народный артист РСФСР Николай Рыкунин вспоминает как в 41-ом году Виктор Драгунский, не попавший на фронт из-за астмы, ушёл в ополчение, как, голодный, измученный и оборванный, он вернулся из ополчения прямо в театр, как позже они выезжали в воинские части, давали концерты в госпиталях, гастролировали по Сибири и Дальнему Востоку, как Виктор писал стихи и песни, которые немедленно входили в репертуар актёров.
И вдруг – неожиданный вираж: в 44-ом году Драгунский бросает театр и уходит в цирк работать на манеже рыжим клоуном. И снова выезды на передовую, работа на лафетах, выступления по ночам. "У него была удивительная пластика, кошачья пластика", – вспоминает Наталья Дурова, которая была в то время ребёнком. – Он спасал нас, детей, от напраслины и окрика. Он умел снять напряжение и внести какое-то равновесие. Я его обожала..." О цирке, о дружбе с семейством Дуровых Драгунский написал в своей повести "Сегодня и ежедневно": "Я терпеть не могу такие номера, где клоуна бьют молотком по голове или разбивают о его лоб сырые яйца... Люди должны не жалеть меня, а гордиться мною... Они должны любить меня так, как они любят солдата из народных сказок, смекалистого солдата, который сумел сварить суп из топорища". Он и был смекалистым героем страшной и прекрасной сказки под названием "Жизнь". Он и был тем солдатом, который, не имея под руками ничего другого, сумел сварить вкуснейшую кашу из топора и накормить сразу многих. Такой полюбившейся всем "кашей", оказался созданный Драгунским в конце 40-ых упомянутый выше уникальный театр "Синяя птичка", в котором играли как прославленные, так и совсем молодые актёры театра и кино. Вначале тексты спектаклей писали Виктор Драгунский и его друг Людмила Давидович. Позже к ним присоединились известные сатирики Дыховичный, Слободской, Костюковский, Бахнов, Привалов и даже искусствовед Александр Каменский. "Успех был ошеломляющий, – вспоминает Давидович, – толпы осаждали Дом актёра ВТО, где "Птичка" нашла пристанище благодаря директору Дома Александру Моисеевичу Эскину. Все хотели видеть, над чем смеются и что изображают: ведь время такое, что не до смеха было! Все помнили постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград", когда были оплёваны и фактически уничтожены как писатели Анна Ахматова и Михаил Зощенко. И вдруг, как глоток свежего воздуха, театр литературных и театральных пародий в самом центре Москвы рядом с Пушкинской площадью. Там смеялись над тем, над чем не принято было смеяться в то суровое время, задевались имена, которых боялись касаться". Кто только не играл в "Синей птичке": Б.Тенин, Вс. Санаев, Л.Сухаревская, Б. Сичкин, С.Мартинсон, Евгений Весник, Зиновий Гердт, совсем молодые Ролан Быков и Юрий Яковлев и многие, многие другие.
"Как же так?, – спросите вы, – вначале сообщили, что Драгунский известный писатель, а потом принялись рассказывать о его работе в театре и в цирке". Но в том-то и феномен Драгунского как писателя, что писательству он посвятил всего лишь двенадцать лет своей и без того короткой (1913 – 1972) жизни. Как я уже говорила, Виктор Драгунский был человеком абсолютно внутренне свободным и непредсказуемым. Он не терпел инерции и застоя. "Это было где-то в конце 50-ых годов, – вспоминает драматург Леонид Зорин. – Ему казалось, что жизнь надо кардинальным образом менять, должен был совершиться какой-то важный поворот. Он сидел на довольно холодной подмосковной даче зимой и в этом довольно мрачном состоянии написал тринадцать детских рассказов... Эти первые тринадцать "Денискиных рассказов" обеспечили ему триумфальное вхождение в литературу. Оно у него состоялось".
У этого талантливого, весёлого и грустного человека всё состоялось. Он состоялся как актёр, как создатель уникального театра, как любимый детский писатель, как любимый и любящий муж, как замечательный отец сына Дениса и дочери Ксюши. У него состоялась счастливая жизнь, которая, к великому сожалению, оказалась недолгой. Последние его годы были мучительными. Болезнь не отпускала. Когда она ненадолго отступала, к нему возвращались его прежняя энергия и жизнелюбие. Он снова пытался писать или хотя бы диктовать отдельные главы давно задуманной автобиографической повести. "Дай Бог, прожить ещё минут двадцать и написать несколько книжек, а там – до свидания, друзья, не поминайте лихом, а впрочем, поминайте, кто-нибудь обязательно помянет добром...", – писал он в одном из писем. Добром поминали многие. Наверное, все, кто его знал. Он жил окружённый любовью друзей, близких, своих маленьких читателей. "Он был подарком, праздником", – говорили о нём. "Жду от Вас новой своей радости", – писала ему ученица 3-его класса "девочка из своего города" Лариса Цаплина.
"Я люблю посмеяться... Иногда мне нисколько не хочется смеяться, но я себя заставляю, выдавливаю из себя смех, смотришь, через пять минут и вправду становится смешно, и я прямо кисну от смеха", признаётся Дениска в рассказе "Что я люблю..." Судьба распорядилась так, что в конце жизни у весёлого человека Виктора Драгунского почти не осталось причин для смеха. И тем не менее даже в одном из последних писем, в котором, как будто бы, нет ничего, кроме тоски и отчаяния, проскальзывает, пусть грустная, но усмешка: "Так сходят с ума лучшие люди". Это уже почти улыбка ОТТУДА. Виктор Драгунский был настолько жизнелюбив, что, смерть его, несмотря на давность случившегося, кажется нелепой ошибкой. А, может, раз он ТАМ, то ТАМ сегодня веселее, чем здесь. Вот он вернётся, и мы зададим ему вопрос, который друзья и близкие задали Дениске в конце рассказа "Двадцать лет под кроватью": "Где ты был, что с тобой приключилось? Рассказывай!"