Текст книги "Нас там нет"
Автор книги: Лариса Бау
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Печальномыслии об основах бытия
У меня часто были такие мысли, что черт бы меня побрал за них. Я вообще себе совсем не нравилась никогда. Вот Мальвиной быть или Кондитерской Девочкой с Откусанной Шоколадкой в гастрономе на стене – это я с удовольствием. Петь весело и приятно. Порхать. Говорить приятное и вовремя.
Некоторое время удавалось отгонять мысль, что вот единственная «объективная реальность», как Гегель написал, – это я и есть. Там, где я есть, и тогда, когда я есть. И если не навсегда, то потом еще хуже будет – черная такая, холодная пустая смерть внутри земли. И не увернешься оттуда к Снежным королевам в санки.
Ну сейчас, конечно, все не так. Но эта неуклюжая девочка Лариска сидит на шее – невесомая такая. Призрак уже.
Смерть занимала мое воображение.
Она, конечно, и для взрослого – сложная штука.
Про смерть интересно думать в темноте, когда все уверены, что я сплю.
Она состоит из трех неравных частей:
Первая – короткая и неявная – собственно смерть.
Вторая – утомительная и скучная – похороны.
Третья – хлопотная, долгая и приятная – поминки.
Сама смерть, сколько про нее ни думай, ничего не проясняет. Даже если ее увидеть. Смерть тайно связана с душой.
Что такое душа? Это когда хочется варенья или не хочется чистить зубы, когда хочется пойти с дедушкой собирать желуди или, уткнувшись бабушке в шею, слушать медленные стихи. Про душу никогда не знаешь, что она захочет или подумает в следующую минуту. И что она повелит делать рукам и ногам.
Если просто душу вынуть – это еще не смерть. Я вон сколько раз вынимала всю душу бабушке чертовым характером, ну и что, она же не умерла?
Душа сама должна устать жить. Тоже, в общем-то, не всегда. Устал – заснул, проснулся со свежей душой.
Как это говорят: душа его отлетела… А сам-то где был? Почему не следил? Не ловил?
Как настойчиво говорила во дворе одна девочка, у которой бабушка умерла, ее душа икала, и Бог ее забрал. Да, икать страшно, кто же спорит…
Все считали, что с Богом не поспоришь, забрал душу, и все тут. Мою всегда желающую варенья душу себе заберет, чтобы самому варенья хотеть? Да он лопнет, столько душ, и все хотят…
А у нас гнусавый ябеда во дворе. Его злую душу тоже заберет?
И что он потом с этими душами будет делать? И ТАМ У НЕГО моя душа опять будет рядом с ябедой терпеть?
– Какая глупость! – возмущался дедушка. Сказать, что души нет, при бабушке он не решался. Считалось, что я пойму, когда вырасту. Так что надо было расти очень осторожно, чтобы чего-нибудь страшного нечаянно не понять.
А вот остальные части смерти были явнопонятные.
Похороны – это такая странная игра с мертвым, которого называли усопшим, покойником, трупом, преставившимся – в общем, кто как хотел. Мне нравилось «усопшийся», ласково так.
Душа-то отлетела, а вот тело усопшегося, как большую покорную куклу, наряжали, клали в ящик на столе, садились рядом и выли.
Когда у нас умер сосед – пожилой молчаливый дядька, – можно было наблюдать в приоткрытую дверь эти нелепые игры. Его обтерли тряпочкой и надели на него костюм с галстуком.
Да он всегда ходил по двору в пижамных обвислых штанах, майке и соломенной шляпе, шаркая тапками и обмахиваясь газетой! Куда это он в костюме собрался, без души-то, которая уже отлетела? Галстук вообще был не его, а дедушкин. А простыню в ящик дала другая соседка. Все восхищались ее добротой – отдать новую простыню. Действительно, это было неслыханно, простыни у нас всех были латаные, это можно видеть, когда их сушат во дворе. У нее такое сокровище, а она отдала. В жизни этот усопшийся не лежал на новых простынях, ну теперь полежит.
А его медали на костюм не прикололи. И кольцо у него было – тоже отобрали. И главное, уверенно так копошились, знали, что надо делать.
Зачем, вы думаете, его так наряжали? Чтобы зарыть в землю нарядного такого, костюм испачкать…
В общем, второй этап обращения со смертью лишен смысла.
Вы скажете, что наши детские игры тоже лишены смысла. Да, но у нас в конце можно хоть выиграть, а он-то что выиграет, один, зарытый в землю в костюме и галстуке? Дедушка всегда осуждал бессмысленное, а тут, судя по всему, его не послушали. Это потому, что он не кричит никогда. А вот поминки – это да, это я понимаю. Жаль, усопшийся не участвовал. Ему тоже налили и пирога кусок положили, но душа не пришла. Потом его кусок съели.
Во дворе накрыли столы, близкие хлопотали и отгоняли детей, неблизкие кружили возле и выглядывали за ворота. Идут-идут, ну наконец!
Усопшегося жену, нарядную, в черной кружевной накидке, вели под руки. Мы боялись, что она тоже умрет, и еду отменят. Но она выпила водку и поела, очень даже развеселилась и болтала без умолку.
Сначала все говорили, какой усопшийся был хороший. Потом забыли про него и стали интересоваться, если к вдове подселят кого-нибудь. Не жить же ей одной в двухкомнатной квартире, когда кругом все нуждаются…
Она предлагала кому-то его зимнее пальто и ботинки.
Наконец, все смешалось, все заговорили разом, никто не следил за нами, и уже можно было безнаказанно таскать пироги со стола…
* * *
В жизни меня всегда занимали парадоксы. Парадокс – это когда так и не так одновременно. Например, жидкое мороженое или лежачий столбняк. Или, например, более сложно: какашки и душа. Ведь если ты не помираешь, в туалете душа тебя не покидает, а она возвышенная, хотя ты ойойой чем там занимаешься.
Парадоксы останавливали на пути к понятному направлению жизни. Правильность – когда проживаешь жизнь менее мучительно, чем могло быть. Это нередко зависело и от остальных тоже, не только от себя самого, но с других взять нечего, это уж как временно попасть среди них.
Бабушка вообще и всегда пугалась моих мыслей.
Особенно мыслей о бесполезном и неполезном.
Это, кстати, разные вещи. Бесполезные мысли – это когда ты вырастешь большим, и тебе они не пригодятся, ты не заработаешь на жизнь. Ведь жизнь тебе не просто дали, не спросив, ты ее обязан продолжать по ихним правилам – зарабатывать деньги и на них кушать.
Неполезные мысли – это которые не дают ни уважения окружающих, ни признания родины. Последнее может быть даже опасным.
Если продолжать ихнее учение далее, то лучше всего было быть базарной дурочкой Дуськой.
У нее были буратиничьи мозги – божье наказание. Да чтоб всех так Бог наказывал! Еще один парадокс, заметьте себе!
У нее всегда была еда, плюшевая жакетка, чулки – и на ногах, и еще из карманов висели. У нее был серебряный шарик на резиночке. Ее нельзя было обижать и отнимать шарик и свистульки. У нее была свобода, которую все оберегали от несчастья, например от попасть под трамвай.
Ее не таскали в оперу и не останавливали в публичном пении.
Ее не ждала в будущем школа в форме с пионерами, никто не надеялся, что она пойдет потом в университет и защитит «дисретации» от всех.
И родины она не боялась совсем. Наверно, она была единственным человеком, который не боялся родины.
Она орала, если кто умер, например сталин, еще много лет после того, как его снесли.
Или про Хрущева орала песни, про то, что у него где-то была припрятана такая вещь, как кукурузный х*й.
Эту песню все любили и давали ей леденцы и водку, но мне никогда не удавалось послушать ее до конца. Это было загадочное искусство, о котором нельзя было спрашивать у бабушки даже шепотом.
И если Дуськино направление жизни не было правильным, то какое было? Дедушко-бабушкино? Чтоб я тоже так страдала? Так, что даже узнать об этом можно было, только когда вырасту? Это была такая жизнь, что даже рассказать о ней у них без слез не получалось.
Или направление этого Ленина, чей памятник еще не снесли? Он, как говорил сапожник, тоже был отец народов. Кстати, не он один, еще был один такой отец – Сталин, сами знаете, как у него получилось…
Кому хочется быть отцом всех народов? Или матерью, раз уж я девочкой родилась навсегда?
Да тут вон у Ивановых четверо детей, они не знают, как с ними-то справиться, один уже в тюрьме сидит, а тут всех народов, какие попадутся? Ужас какой.
Напирали на «служить всем», да тогда себе ничего не останется. Чем тогда служить будем?
Что-то все неправильно складывается.
Как бы так забиться в угол чтобы от родины скрыться, и чтоб народы не лезли, и чтоб полезно было.
Наверно, надо научиться вязать носки и думать молча.
* * *
В школе, а это вообще ужас какое заведение, даже если хорошо учиться, всегда страшно.
Если даже все выучить, идти к доске с уверенностью, может вдруг прилететь в голову посторонняя уроку мысль.
Такая новая, такая любопытная, обидно ее потерять из-за каких-то чужих правил не пускать «ы» в «жи и ши».
Она отвлечет, эта мысль, извертится в голове и будет мешать.
Начнешь через силу лепетать заученное, училка сквозь очки смотрит, не одобряет и громко позорно спрашивает: а где это ты витаешь? В облаках?
Один раз меня зло взяло. Да, говорю, в облаках, Бога увидала, в голове у него сияние, а в руках лира. А внизу черти разбойничают.
Что с ней было! А что с бабушкой было!
Так я узнала, что давно состою на учете в психоневрологическом диспансере. Слава и даже аллилуйя доктору Вазгену Арутюновичу! Взял под крыло, ангел-хранитель! Как бы это теперь на физкультуре поидиотничать безнаказанно…
Про детство вообще
Если подумать за жизнь из детства, то никакого счастливого детства целиком ни у кого не было.
Да, бывало, конечно, временами весело, интересно, вкусно и тепло, но совсем даже не всегда.
И совсем не обязательно быть неблагодарной свиньей, чтобы честно об этом говорить.
И считать, что взрослым быть хуже, – совсем нечестно. Потому как у детей нет свободы, а у взрослого она есть.
И вообще, если взрослые считают, что им так плохо по сравнению с нами, зачем они нас родили? Чтобы им было с кем взрослое несчастье разделить? Подумали бы сначала! Спросили бы нас, что у нас внутри, когда мы вечером засыпаем или сидим и думаем…
Вот, например, у моей соседки Тани разводились родители. Они ей всегда говорили, что любят ее больше всех на свете. Но любовь сама по себе – несильное чувство. Нелюбовь – гораздо сильнее. И они превращали свою жизнь в нелюбовь так упорно, что даже посуду не жалели, даже любимые Танины чашки разбили. Таня потом собрала осколки в коробку.
А потом Таню прогнали жить к тете, от нас далеко. Ей там даже считалочки считать не с кем. Как она там была без нас? Это для того, чтобы она не видела родительскую междунелюбовь. Но тогда она любви к ней самой тоже не видела.
Или, например, Васю драли просто так. Отец его шел с работы и уже готовился Васю драть. Вася у нас спасался, а мой дедушка обещал его отца в тюрьму посадить. Но другой сосед сказал, что тюрьма ему не поможет, что его, этого отца, надо сильно поколотить самого. Что и сделали. Но тот даже и не обиделся. В общем, часто били отца, чтобы он редко бил Васю. А Васина мама сама прибегала предлагать отца этого бить, когда надо. Как вам нравится Васино счастливое детство?
А Динара умерла. Она перестала выходить во двор, мы к ней пришли, у нее было лицо какое-то голубое, и она не могла есть. Потом ее забрали в больницу, и она умерла. Говорили, что она в Царстве Божием. А ее спрашивали, хотела ли она туда? Без сестры, без родителей, без своего коричневого медведя с красным язычком?
Жалели ее, убивались-плакали, но были уверены, что ей сейчас лучше. Как будто сами там побывали, в Царстве Божием.
А Равшан любил лягушек. Он их не мял, осторожно держал в кармане, кормил червяками. А его бабушка всегда за это на него кричала и даже его любимую лягушечку раздавила. Прямо у него на глазах. Он ее соскребал потом и плакал. Как будто эта лягушечка бабушкино ела.
И ничего при этом нельзя такого хлопотного для взрослых. Мы же им не мешаем, когда они хотят водку пить и песни орать, или ругаться с балкона, или возиться в темноте. Они считают, что для нас живут и работают, не покладая рук. Это неправда. То есть, если бы не мы, они бы гуляли целый день и цветы нюхали. И не работали бы, и не стирали, и кашу не варили.
Погуляли бы неделю и умерли потом от голода и грязи.
А мы бы смотрели на них из Царства Божьего.
* * *
Чтение чужих рассказов, наблюдения за жизнью и подслушивание взрослых разговоров составляют основу детского познания окружающей жизни.
Знание дает возможность поставить жизнь на колеса правил и уже дальше катить в ней осторожно и осмотрительно.
Образцом жизни для меня служила жизнь стариков.
Иногда в кино я видела, как скачут на конях, стреляют, бегут, ездят быстро на машинах или воюют, – это все не имело к нашей жизни никакого отношения. А вот собирание желудей на трамвайной остановке, приготовление лапши, радио, кефир, газетные вырезки и наблюдение за небом, если самолет пролетит, – это имело. Мне хотелось как-нибудь проскочить ответственную и решительную взрослую жизнь и скорей состариться миленькой старушкой.
Жизнь стариков похожа на жизнь маленьких детей, ко взаимному уважению. У нас одинаковые цели жизни на каждый день, разумные и ясные. Мы не хотим ничего такого, что не пригодилось бы ежедневно.
У нас одинаковые радости от солнца, еды и ветерка. Мы не ходим на работу, не ездим далеко одни.
Мы обнимаемся вечером, когда слушаем радио. Мы неуклюже танцуем и смеемся просто так. Мы застегиваем друг другу сандалии и пальто и подкладываем большие вишенки на тарелку. Мы оба тайно знаем, что это скоро кончится, и каждому придется уйти в свою сторону.
Считается, что детская сторона лучше.
* * *
Я фрукт, созревший к съéденью
Печалью и обманом,
Из темноты невéденья
Явился слишком рано.
Сейчас вот поднимусь над всеми вами и улечу, пока вы тут в очереди гневаться стоите: кляксы, рваные тетрадки, ворованное варенье, обгрызенные ногти, расчесанные болячки.
Сейчас все упадут и умрут, если Пушкина не выучить. Можно выйти к доске, закашляться до посинения, разрешат попить из учительского стакана. Но если не перестать кашлять, пойдешь в медпункт, а там и звонок скоро. Идешь в медпункт и думаешь в окно улететь, нащебетаться всласть и лечь спать, как больной, когда тебя любят и не лезут.
Неведение обещает свободу. Не ведаешь душой границы чужих смыслов. Где она, причина, от которой так все по цепочке потянулось? Одно «нет» за другим.
Почему надо участвовать жизнью? Непонятной формой ея? Почему всегда нависает темными крылами кто-то, к которому надо идти путем уроков, мытья рук перед едой, все вовремя и к месту? Путем невопроса и невзгляда, путем толкотни и победы?
А иначе сожрет-не-подавится? Останешься на пыльной обочине, обделенный любовью со всех сторон?
Назад попросишься криком? Или молча сзади поплетешься, подбирая крошки? Боишься попробовать? Не догонишь сияющих?
А если нет?
Кем быть? Собакой, крысой? Ну в школу не пойдешь, так другие найдутся, и камень кинуть, и кусок не бросить.
Водой, ветром, нагретым камнем, горячей пылью…
Скандал
Дедушка всегда говорил про вольности в выражении чувств и мыслей: не при дамах будь сказано. При дамах – это нужно было особенно строго блюсти разговор, духовно, вежливо и беззаднемысленно.
А почему? Ведь дамы – такие же люди, тоже какают, писают и бьются на войне, пукают, сквернословят и курят махорку, кривят морду после стаканчика водки и пахнут потом в троллейбусе…
Дедушка не различал простонародных и гордых дам. Это бабушка различала: ведет себя как торговка – это считалось плохо. Или как «шарамыжница» – это вроде цыганки-обманщицы на рынке, это совсем ужасно. Как барышня – это хорошо для девочки, и как культурная или воспитанная женщина – это для постарше.
Девочки в дедушкиных глазах тоже были немножечко дамы, только на ты.
Он не говорил Берте – а ну вынь пальцы из носа!
Лильке – не ори, дура!
Мне – перестань чесать задницу!
Бабушки наши и тетя Римма – треснули бы сразу, и всё.
А у него получалось вежливо.
Типа: «Берта, дружок, а давай не будем ковырять в носу, а возьмем в руки книжку» – это любимое (или вытрем пыль, помоем посуду и спляшем). Ему и в голову не приходило, что Берте не хочется читать, а хочется именно ковырять в носу. «Лиля, голубчик, давай ты мне объяснишь, что тебя беспокоит (путает или тревожит)». Ему и невдомек, что Лилька противная и любит орать. «Ларунчик, кызымка, давай ты оправишь платьице», и – дальше, как Берте, – читать, плясать, мыть посуду, – и еще прибавлялось насчет играть на рояле. У него и в мыслях не было, что, раз задница чешется, ее надо чесать, и всё тут.
Но, к сожалению, то, как он говорил, было не всегда убедительно. Особенно в случае с Лилькой – она никого не слышала, когда сама орала. Поэтому бабушку звали в помощь, ну она архангелом Михаилом изгоняла из нас бесов недамским образом. Дедушка сразу отваливал – чтоб не смотреть на отягощающие обстоятельства наставлений.
– Татарин, а какой культурный, никогда женщину в обиду не даст, – говорили про него и уважительно цокали языком.
Но иногда и дедушка срывался, это когда бабушка скандалила. Она начинала внезапно вопить и заламывать руки, как в кино.
– Вы деспот, сатрап, большевик, сломали мне жизнь, и вообще я от вас уйду! Утоплюсь! (Ха, в речке-вонючке Саларе? Там же крысы, она же их боится!) Удавлюсь! (Как? У нас потолки огроменные, даже со стола не дотянуться до лампочки!) Уйду вообще и навеки! (И куда, когда дедушка всю милицию знает? Как навеки, когда все скоро умрут?)
И еще много чего.
Тут и дедушка взрывался негодованием:
– Вы избалованная истеричка, замолчите немедленно и не позорьтесь перед людьми! Заткнитесь, наконец!
Я, сидя в нише, где у нас были запасы, обжиралась вареньем.
Если после «заткнитесь, наконец!» дедушка ударял кулаком по столу – значит, всё, надо сворачиваться с вареньем, закрывать крышки и умываться. Кулаком по столу означало умиротворение бабушки. Она недолго топталась на кухне и шла мириться. Типа: «Друг мой, что это на меня нашло сегодня, я погорячилась! Наверно, это давление (погода, ветер, полнолуние, дурной сон или далекие астрономические причины тому виной)».
Если без кулака по столу – это надолго, я незаметно выскальзывала к Берте, и мы глумились на балконе – все дураки, и мы им покажем когда-нибудь.
И таки мы им показали! [3]3
Берта сразу, а я со второго раза. Первый муж у меня пьяница случился.
[Закрыть]
Ассир дядя Гриша, пьяный сапожник
Дядя Гриша – владелец сапожной будки у нашего двора – был приятный человек. Было здорово собраться возле него и поговорить, хотя, если наши беседы оборачивались политическими спорами, то часто кончались общечеловеческим скандалом.
Обычно он был пьяный, но совсем не так, как Васин папа – с криком-битьем-матерщиной и богопрощением. Он был пьян слезливо, тихо, раскачивался в будке, напевая свои ассирские песни, гладил портрет Сталина, увитый бумажными цветами.
У него в будке было загадочно: в темном углу были неведомые баночки, коробки с маленькими аккуратными гвоздиками, кусочками резины и пахучей кожи, а главное – у него висели связки шнурков. Висели почти беспризорно, почти снаружи, и можно было утащить парочку, и он не заметил бы.
Один раз, когда я поглаживала и подтягивала шнурочек, пока он разговаривал с моей бабушкой, она наклонилась ко мне и прошипела: не смей тащить! И дедушке донесла потом, что я шнурки ворую. Все воровали, а я, значит, не смей. А потом все надо мной смеются: честная-честная.
Но не в этом дело. Мы любили стоять рядом с его будкой, слушать песни и рассказы из его ассирской жизни.
Дядя Гриша был загадочной национальности. Даже в нашем дворе, где кого только не было, это было необычно, как, скажем, если бы американец жил бы у нас в будке и чинил ботинки.
Ассирцы, как он говорил нам, были самой древней национальностью на свете. Даже древней евреев, хотя Борька не верил и часто спорил с ним. Его бабушка, а она была самая старая бабушка на свете, утверждала, что древней евреев только Бог и некоторые звери.
Дяди-Гришины ассирцы пришли из Африки, поэтому они были черные и кучерявые, они шли долго, через перевалы в горах и умирали пачками, ели траву и горнокозлятину… Самые упорные дошли до Крыма и остановились там обживаться. А когда началась война, татар прогнали из Крыма, а ассирцев сталин не тронул, потому что они были тихие и хорошие. За это дядя Гриша был Сталину благодарен по гроб жизни. Тут он начинал плакать, гладить сталина и тянулся в угол за чекушкой. Берта и я начинали орать, что сталин деспот, а сын греческих коммунистов Димитрис кричал, что нет, не деспот, что сталин их тоже спас, принял, когда бежали от плохих греков, которые настоящие деспоты, такие деспоты, что даже детей убивали камнями, а после уже все начинали орать, что Димитрис украл у Вовки колесо, а Вася обзывал узбека Равшанку черножопым, а Танька меня жадиной – не давала никому кукольное одеяльце, а Берту – жиртрест и таран, а я Таньку – заразной язвой в зеленке, а Борьку – ябедой, а Яша-маленький палил из деревянного пистолетика. Потом дядя Гриша кричал, что даст каждому шнурок, если мы наконец заткнемся.
А потом взрослые потихоньку отбирали у нас подарочные шнурки и отдавали обратно дяде Грише.
Отец народов сталин
Не знал про лагеря,
То берия подставил
Народу столько зря.
Эпиграф из мысли
– Сталина не трожь! – кричал пьяный сапожник Гриша. – Я ему ногу на войне отдал! За Родину, за сталина!
Мы еще тихо стояли в ожидании моего дедушки, которого позвали навести порядок. Гриша и Рахман спорили, кричали, Гриша хватал Рахмана, а тот пытался шлепнуть Гришу по голове. Но хитрый Гриша прятался в свою сапожную будку, а толстый Рахман туда не пролезал.
– Вот ты меня знаешь с детства, чем я провинился перед сталиным твоим, всю войну, ордена имею, а потом четыре года отсидел. За что? – плакал Рахман.
– Сталин не виноват, он спас, он отец, он не знал, это берия… – путался Гриша.
– За что, спрашиваю? – Рахман тоже был заметно пьяный.
Мы держали Яшу-маленького, чтоб не лез со своим деревянным пистолетиком наводить порядок. Яша не любил крики, не боялся, а просто не любил. Поэтому он брался за пистолет, если что.
– Кто из них сталин? – спросила Таня, показывая на портреты в будке. Уж я знала!
– Это который в орденах и с усами.
– Он не может быть плохой, раз в орденах. Плохим ордена не дадут.
– А он сам себе дал!
Наконец приковылял мой дедушка, он хромал, ему в сталинской тюрьме перебили ногу, поэтому ходил с палкой.
Гриша и Рахман стали наперебой жаловаться, осмелевший Яша палил из пистолетика. Гриша пискнул, что дедушка на стороне Рахмана как «рыпрысивный», и так нечестно. Но моего дедушку очень уважали, и Гриша спорить не стал.
Борька, у которого в семье мало кто живой остался, был на стороне Рахмана и дедушки. Он сказал громко: Рахман прав!
Мы тоже были за Рахмана, заголосили, заорали.
Гриша хотел было допить свою чекушку, но при дедушке не решался, Рахман плакал, держа моего дедушку за рукав: «Минахмед, скажи ему, за что?»
– Не сметь при детях! – рявкнул дедушка. – Ребята, не слушайте их, пойдемте отсюда. И никогда не подходите к пьяным!
А как не подходить? Вон у Васи папа сам подходит, он не сталинист, он пьяница с войны…
* * *
Рахман, давний друг дяди Гриши, был неправильный ассир. Его отец женился на крымской татарке, но они уехали жить в Среднюю Азию до войны, поэтому их не выгнали из Крыма, а только татарских родственников выгнали, и прямиком в Узбекистан. Тут-то они все встретились, обнялись и зажили одной большой семьей. Удачно вышло!
А когда дядя Гриша оказался в Ташкенте после войны, дядя Рахман принял его, нашел ему место для сапожной будки и даже женил на прекрасной ассирке. Но та вскоре бросила дядю Гришу и ушла к цыганам.
Рахман тоже имел сапожную будку, даже две, в одной из них работал пьющий корейский инвалид, а в другой – ассирский родственник. Сам Рахман работал дома, денежки подсчитывал. Про него говорили, что он жулик и шахер-махер. Может быть, у него не две будки было, а сто, и вообще Рахман был Карабас-Барабас всех сапожных будок на свете. Когда такие тайны кругом, удивляться не приходится.
Рахман был на войне в разведке, за каждого пойманного немца-языка ему давали медаль и водку, когда война кончилась, медали перестали давать, водку он варил у себя в сарае сам.
А в сорок девятом году его арестовали всей семьей, потому что его сын поступил в техникум как записанный ассир, а это было недостаточной правдой: скрыть свою вражью крымско-татарскую часть было страшным предательством.
Дядя Рахман считался мусульманской веры, за что дядя Гриша обзывал его нехристем среди других бранных ассирских слов. Иногда Рахман пел с ним ассирские песни, но язык он уже забыл и говорил по-русски.
За пьянство Рахмана не любили татарские родственники и не звали его на свои дни рождения.
Но кто никогда не имел претензий к дяде Рахману – это Васин папа. Он обнимал его, наваливаясь на толстого Рахмана своим длинным костлявым телом.
– Русские всем братья, и тебе, Рахманка, и тебе, Гришка. Всех нас жиды обмяли!
Последние слова он говорил негромко, потому как его многие не одобряли за это, а некоторые даже били. Например, чемпион Узбекистана по боксу инженер Бергсон.
Рахман не спорил, они склонялись над дяди-Гришиной будкой, оттуда раздавалось тихое бульканье. Потом опять начиналось ассирское пение, Васин папа подвывал и приплясывал, пока не приходили другие соседи их разгонять.