Текст книги "Смерть зовется Энгельхен"
Автор книги: Ладислав Мнячко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– Что с этим делать, Николай? – спросил он с деланным равнодушием.
– А тебе хочется?
У Петера глаза заблестели.
– Ну что ж, бери, только вот ключей нет.
– Ерунда! – засмеялся Петер.
Он взял портфель, достал из кармана какую-то проволоку, поковырял замок – замок щелкнул.
Петер заглянул в портфель. Бумаги. Он перевернул портфель вверх дном, вытряхнул его содержимое на землю и уже хотел бросить все в огонь.
– Эй, – крикнул Николай, – да ты что!
Я схватил бумаги, поднял их – ну и дурака же могли мы свалять!
– Идиоты мы, Володя… Читай!
Я стал читать. Надписи на конвертах и папках. «Geheim» – секретно. «Streng geheim» – строго секретно. «Nur für Generäle der Wehrmacht» – только для верховного командования вооруженных сил. «Streng geheim und vertaulich» – совершенно секретно. «Wehrgeheimnis» – военная тайна. «An den Kommadieren den General der Kampfgruppe Karpaten» – командующему карпатской военной группировкой.
Николай засвистел. Запечатанные конверты мы вскрывать не стали. И по незапечатанным было ясно, что это за бумаги, что это был за генерал.
– Да, это будет спектакль, – взволнованно повторял Николай.
Он сразу оживился.
– Петер, найди Тараса. Быстро! И никому ни слова!
Явился Тарас. Я не слышал разговора. Скоро Тарас ушел с Гришкой и Митей. Они скрылись в лесу. Я не знал, куда они пошли, но ясно, что в связи с бумагами.
– Загасить костры. Уходим! – приказал Николай.
Бумаги он снова спрятал в портфель и держал его теперь, как драгоценность.
– Потом получишь портфель, Петер.
Мы шли всю ночь. Утром я стал узнавать места.
Да, путь мы прошли немалый. Перед нами была гора Макита, недалеко и граница.
Николай приказал остановиться, укрыться в чаще леса, не шуметь. Он назначил усиленную охрану. Мы могли отдохнуть, те, у кого имелась еда, поделились с остальными, но Николай так рассадил нас, что в любую минуту мы были готовы обороняться. Прошло около часа, когда, задыхаясь, прибежал дозорный. От границы к опушке леса идет группа из пяти вооруженных штатских. Николай взял бинокль, навел его на границу, потом сказал «хорошо» и отправился навстречу штатским. Они подошли к нам. Николай пожал им руки, показал портфель. Это были русские. Все уселись у костра. Николай позвал и меня. Русским это не понравилось.
– Володя все знает, это он спас бумаги.
– Не требуется…
Они сами хорошо знали по-немецки, бегло просмотрели документы, бережно уложили их в портфель. Пожалуй, Петер не получит его.
Русские сразу же поднялись. Судя по тому, как они держались, были одеты и разговаривали, люди это были весьма серьезные. Николай предложил им вооруженную охрану, они отказались.
– Вы можете сделать только одно. Останьтесь здесь в течение шести часов. Возможно, за вами погоня. В таком случае задержите их.
Рядом с ними Николай показался каким-то будничным. А Николай ведь был не кем-нибудь! Он спрыгнул с парашютом, организовал партизанское движение, неизвестно откуда достал оружие, создал отряд из семидесяти человек, командовал одним из сильнейших партизанских соединений в пограничном районе.
– Да, это будет представление, Володя, это будет представление! – весело повторял он.
Но я думал о тонких, воспаленных красных шрамах на спине у Марты, о ее голосе, в котором было столько стыда и боли, который просил хоть немного сочувствия. Ведь даже Марта не знала, что это был за генерал! Вильчик приказал ей выведать, что этот генерал думает о фюрере, только и всего. Возможно, и сам Вильчик ничего не знал точно… Скорей всего именно поэтому он и подослал к генералу Марту – чтобы выведать о нем хоть что-нибудь.
Как ужасно оставлять Марту – не потому, что я люблю ее, что она моя жена, а просто потому, что она – женщина в когтях у Вильчика, как ужасно требовать от нее снова и снова: пойди, сделай, выведай, чего хотят, что собираются делать немцы.
Обрадуется Марта, когда узнает, – что попало нам в руки? Узнает ли она это вообще? Кто скажет ей? Я? Нет. Верно, и Николай не скажет. Из соображений безопасности…
– Если даже всех нас завтра убьют, Володя, все равно – игра стоит свеч, – говорил Николай.
И остальные подозревали, уже догадывались, что произошло важное событие, но что наша жизнь от этого легче не станет.
Шесть часов мы отдыхали, потом выступили в обратный путь. Мы возвращались в Плоштину. Путь неблизкий, идти придется целый день и еще ночь. Мы пробирались по самой чаще в полной боевой готовности и неожиданно услышали над головой гул немецких самолетов. Они летали над границей.
– Нас ищут, Володя, – смеялся Николай. – Что я тебе говорил? Вот веселье будет!
Я даже не заметил, когда догнали нас Тарас, рябой Гришка и Митенька. Они неожиданно очутились среди нас. Мы пересекли шоссе, ведущее из Пухова во Всетин. На прошлой неделе Красный Лойзик взорвал здесь мост. У дороги была табличка с надписью:
«Achtung! Bandengefahr! Nicht ohne Begleitung zu fahren!»[9]9
Внимание! Бандиты! Без конвоя не ездить! (нем.).
[Закрыть]
– Смотри, Николай, немцы принимают нас всерьез!
И он обратил внимание на табличку.
– В этом месяце такие надписи появятся на каждом шоссе, на каждом километре!.. – сказал он.
Ex libris
«Евреи – наше несчастье» – бессменный девиз газеты «Der Stürmer», издаваемой Штрайхером[10]10
Один из «ветеранов» национал-социализма; редактор-издатель газеты «Дер Штюрмер» («Штурмовик»), выделявшейся даже среди фашистских газет своим биологическим антисемитизмом. Повешен как военный преступник по приговору Нюрнбергского трибунала.
[Закрыть].
– Да вы еще плясать будете, – смеялся доктор Бразда.
Он ткнул меня кулаком в живот.
– Ну и нагнали же вы на меня страху, герой вы этакий…
Право же, я полюбил его за эти слова. Тут было, что-то большее, чем профессиональный интерес врача к «любопытному случаю». Ему не все равно было, что станет со мной, а ведь приятно знать, что ты для кого-то что-то значишь. Он перестал колоть меня иголками, только ощупывал и мял мою правую ногу, бедро. В правую ногу возвращалась жизнь, возвращалась по миллиметру, но неукоснительно. И мне вдруг понравилось, что столько людей заботится обо мне, что я окружен их вниманием, что они любят меня.
Элишка, такая милая, Элишка, на которую больничная среда не наложила еще своего отпечатка, стала для меня не только сестрой милосердия. Я прогнал ее… Но она снова пришла, пришла строгая и официальная: «Вам нужно что-нибудь?» – «Нет, не нужно…» – «Тогда я приду утром».
Ну ясно же, она решила только так обращаться со мной, с таким грубияном…
– Подождите, Элишка… мне нужно…
Она обернулась.
– Идите сюда, сядьте. Мне нужны вы.
Она не двигалась. Теперь ее очередь упрямиться. Но я улыбнулся, и она подошла. Я погладил ее по руке.
– Вы глупенькая, Элишка.
Ее глаза наполнились слезами, слезы текли по щекам, а она улыбалась.
– Но…
– Как-нибудь я расскажу вам про женщину, которая приходила…
– Не стоит. Зачем?
– Так просто.
Я скучал без Элишки. В первом отделении, где я лежал, дежурили две сестры. Пожилая, чопорная, точно пуританка, строгая сестра Гелена и Элишка. Сменялись они через шестнадцать часов, и я с нетерпением ожидал, когда кончатся часы дежурства равнодушной, неразговорчивой пожилой девицы и придет Элишка, всегда готовая порадовать меня чем-нибудь. Всегда у нее про запас какая-нибудь будь новость – мне хорошо с ней.
Как-то утром она принесла мне букетик фиалок. Она виновато улыбалась, видимо боясь, как бы я не истолковал ее поступок превратно. Она достала где-то узкий бокал и поставила фиалки на мой столик. А потом принялась за исполнение своих неприятных обязанностей – да, много хлопот было с таким беспомощным, не способным двигаться больным.
Фиалки пробудили во мне острое желание жить. Жизнь моя текла без цветов, без пения птиц, она была очень бедна, моя жизнь. Я родился в городе, природа был мне чуждой, непонятной, незнакомой. Во время скитаний по фашистским тюрьмам я как-то случайно, по этапу, попал на несколько недель в небольшую саксонскую крепость. Окна моей камеры выходили на юг, они упирались, правда, в стену, но за стеной был настоящий лес, а в нем видимо-невидимо птиц. Понятно, леса я видеть не мог, но каждое утро в пятом часу меня будили немыслимые птичьи голоса. Когда бы я ни смотрел в зарешеченное окно, так высоко расположенное, что я едва мог до него дотянуться, я видел птиц. Они могли летать, куда им только захочется, мне казалось, что они не поют, а насмехаются над заключенными, нарочно дразнят нас, мучат, и что это тоже одна из утонченных садистских пыток какие способны измыслить только фашисты. От стены до стены было четыре шага, за эти недели я исходил по камере сотни километров… А за окном, в голубом майском небе, бессмысленно, свободно и без всякой цели летали синицы, дрозды, где-то протяжно свистела иволга, все это пело, трещало, свистело, весело, торжествующе, вперегонки заливалось трелями, а я ходил по камере – четыре шага туда, четыре обратно – и так километры, десятки километров, сотни километров вышагивал под зарешеченным окном. Тогда я возненавидел птиц.
Теперь снова май, я не могу двигаться. Когда я хочу взглянуть на кусочек голубого неба и несколько зеленых веток, видных в окно, мне нужно переворачиваться на живот с огромными усилиями, помогая себе руками, с трудом двигая непослушными ногами. Это долго и сложно. Но и к этому я пришел не сразу. Я лежу так часами, прошу сестру отворить окно и слушаю, пьянея, слушаю птичьи голоса, пересвист, трели и щебетанье. Оттого, что я лежу так долго, я стал тоньше чувствовать, я полной грудью вдыхаю воздух, пронизанный влажными весенними запахами, каждое утро я считаю новые побеги нежно-зеленой листвы на ветках за моим окном, мне самому хочется видеть, когда лопнет налитая почка и появится лист, но ведь это едва уловимое мгновение, его увидеть трудно, оно так же непостижимо глазу, как момент, когда от единственного макового зернышка приходят в движение неподвижные чаши весов.
Как же это я в первые дни, проведенные в госпитале, не замечал всей красоты снаружи? Как это я не замечал всех перемен вокруг меня? Как случилось, что, занятый своим несчастьем, я и думать забыл о людях, которые не должны больше гнуться под бременем невыносимой тяжести, не подумал о том, что кончилось время, когда вся жизнь человека была задушена, что не нужно больше подавлять чувства, страсти, скрывать мысли…
«Идиот, – казнился я, – ты уж решил, что, кроме тебя, и на свете никого нет…»
И меня охватила радость оттого, что люди живут, что им хорошо, что у них свои радости и печали, заботы, успех, ненависть, любовь. В этом мире найдется кое-что и для меня, и для меня…
Таковы были мои дни, полные тихого раздумья, а иногда меня посещала и надежда. Фиалки на столе, заботливый врач, милая Элишка… Чего же мне желать? Но вечерами передо мной снова разворачивалась вся цепь событий, мелькали мрачные кадры, на потолке плясали какие-то тени – страшная, не перестающая мучить меня Плоштина являлась передо мной. В эти бессонные ночи я не мог переворачиваться с боку на бок, ибо право это принадлежит лишь здоровым людям – ворочаться с боку на бок во время тяжких ночей… Я не двигался, смотрел в одну точку на потолке, ветер шевелил ветки, тени плясали, и я старался различить в странных очертаниях образы недавнего прошлого; я не хотел этого и защищался от видений, но не мог их прогнать.
– Опять вы ночью кричали, – говорила Элишка с упреком.
Как будто ночные видения в нашей власти!
– А скажите, Элишка, зачем вы проводите со мной столько времени?
Она ничего не ответила. И отвернулась. Мне показалось, что она покраснела. А ведь она сестра, больничная сестра, чего только она не пережила, не видела, не слышала – и еще умеет краснеть.
– Ах, Элишка, Элишка…
– Элишка как Элишка, ничего особенного.
– А что Здено? Пишет он из Германии?
– Да нет…
Она отвечала неохотно.
– Недели три назад получила письмо. Пишет, что скоро вернется…
– Ну, не так это легко… А рады вы, что он возвращается?
Я так и не узнал, рада ли она. Вид у нее, во всяком случае, был не очень счастливый. И вообще мне казалось, что она говорит о Здено без всякого удовольствия. А я все время возвращался к этой теме.
– Расскажите мне что-нибудь, Элишка… О Здено… о себе.
– И совсем нечего здесь рассказывать… Лучше вы расскажите… Вы так рассказываете, что никогда не надоест слушать. Расскажите о Плоштине…
Да, я и в самом деле научился рассказывать – вот как далеко я зашел. Я рассказывал о Плоштине. Элишка была благодарной слушательницей; слушая, она вскрикивала, переспрашивала, негодовала… И мне это помогало, мне не приходилось больше душить в себе одни и те же вопросы, я мог задавать их вслух и стараться даже ответить на них. И это было лучше, чем игра теней на потолке.
Я рассказывал о Плоштине. О том, что совсем еще недавно хотел скрыть от всего мира и прежде всего от самого себя.
Выдался один из тех редких дней, когда все мы были вместе. Недалеко от Плоштины, на одном из хуторов, где мы попеременно располагались. Везде нас охотно принимали, отдавали все, что могли. Так вот, в этот день мы собрались после опасной операции, которую успешно провели на самой границе. Николай с самого начала завел такой порядок: все, что мы предпринимали против оккупантов, должно было происходить как можно дальше от тех мест, где мы обычно находились, где мы спали, отдыхали, собирались с силами для предстоящих боев.
Зима была тихая, погода благоприятствовала нам, снег почти сошел, и врагу нелегко было бы нас выследить. Теплый ветер высушил дороги и лесные тропинки в горах, солнце ласкало нам лица, мы были беззаботны, счастливы, у всех пробудились желания, все мечтали. Это был «мой» день. Негласно Николай назначил меня чем-то вроде комиссара отряда.
– Ты должен объяснить им, Володя, исподволь подвести их к тому, что не только победа над гитлеровцами – цель этой войны. До победы теперь недалеко. Она решена на других полях сражения. Понятно, каждым ударом мы ускоряем поражение немцев, но все равно победа за нами. Что же будет потом, что будет после победы? Мы не станем вмешиваться в ваши дела, но нам, конечно, небезразлично, какое у вас тут будет правительство, с кем вы пойдете после войны.
Я уверял его, что это тоже дело решенное, что совершенно ясно, на чьей стороне симпатии целой нации.
– Это теперь, Володя, когда решается вопрос жизни и смерти. Но когда минует опасность, появятся другие заботы. Люди у вас всякие, буржуи будут приветствовать Красную Армию, а сами думать, как бы поскорее от нее избавиться. Ты-то наш, Володя!..
– Я ваш, Николай.
– Значит, договорились. Очень многое после войны будет зависеть от партизан, потому нам и не все равно, какими они станут, как будут подготовлены к тому времени, которое наступит. Ребята любят тебя, ты пользуешься влиянием в отряде, наши партизаны – отличные люди, они пойдут туда, куда мы поведем их.
Оказалось, что задание, полученное мною, не из легких. В отряде были и рабочие, но большинство его составляли крестьянские парни из ближних и дальних деревень, с выселков. Были и студенты – Фред и еще двое. Были и такие, что пришли в отряд из любви к приключениям, их привлекала возможность носить оружие, издавна дающее мужчине уверенность в себе. И они ни на минуту не оставляли свое оружие в покое: они чистили его, разбирали, собирали, снова разбирали и снова собирали. Собственно, это были дети. Конечно, безграничная ненависть к оккупантам была той силой, которая объединяла нас всех, но каждый ненавидел по-своему. У одного убили отца, у другого дядю, третий хотел учиться, а немцы закрыли институты, четвертый пришел к нам без личных мотивов – и эти были лучшими, пятый бежал из гестапо… Но все желали одного – по личным или неличным причинам – как можно скорее выгнать оккупантов из страны. Однако о свободе, которая должна была прийти, о том, какой она должна быть, о том, чего ждать от нее, ни у кого не было ни общего, ни определенного мнения. Ко мне приходили с заботами, сомнениями, я стал каким-то общим советчиком, мне требовалось все знать, во всем разбираться – и в том, должен ли жениться против воли родителей восемнадцатилетний шалопай, и в том, не лучше ли, если бы вместо русских нас освободили американцы. А я знал очень мало и не всегда с честью выходил из трудного положения, не раз меня припирали к стене последним, отчаянным средством: «А ты обязан так говорить, ведь ты коммунист».
Напрасно я старался убедить их, что я вовсе и не коммунист, что, разумеется, я вступлю в коммунистическую партию, но сейчас еще я не коммунист… никто не хотел этому верить.
И хотя случались споры, слушали меня внимательно и начинали задумываться над такими вещами, которые раньше и в голову никому не приходили. Меня радовало, что они верят мне, что советуются со мной, спорят, делятся плохим и хорошим. Меня и разыгрывать пытались, но я не обижаюсь на такие вещи.
В тот идиллический день, полный скромного партизанского счастья, я обходил небольшие группы, расположившиеся на солнышке. Все мы были беззаботны. Даже Николай, всегда такой осторожный, только наслаждался теплом и тихой погодой. Мы пели, шутили; Фред крутился возле хозяйской дочки, ребята чистили оружие, чинили сапоги. Партизаны задумчиво рассматривали свое нехитрое имущество, приводили в порядок небогатый гардероб, обсуждали, как бы раздобыть нож получше, или крепкие немецкие сапоги, или автомат. Об этом мечтали все, кроме счастливых обладателей автоматов, для которых это оружие было и наградой и знаком отличия.
– Не верь ты ему, Милка, – говорил я девушке, а Фред злился, – он всем одно и то же поет. И на каждом хуторе у него по две подружки…
– Ну и что особенного, – вызывающе смеялась девчонка, – на то он и молодой…
Фред нравился хуторским девчонкам, и то, что я говорил о нем, не было таким уж большим преувеличением. Если уж не по две подружки было у Фреда на каждом хуторе, куда мы приходили, одна ждала его непременно.
– Володя, – позвал меня Ладик, – а правда, что при коммунизме все женщины будут общие?..
Все заржали. Ноги у Ладика были обмотаны тряпьем – три дня назад он сушил намокшие сапоги и забыл их вынуть из печи. Подметки и обуглились.
– Если не убьешь немца, плохо твое дело, без сапог тебя любить не станут… – поддразнил Ладика Тарас.
В воздухе послышался рокот моторов, и мы не успели обсудить до конца проблему любви в коммунистическом обществе.
– Воздух! Прячься! – приказал Николай.
Мы разбежались по домам. Вдруг Тарас, который не отходил от окна, принялся отплясывать как полоумный.
– Наши! Наши! Это наши! – заорал он, выбегая из избы.
Тарас был летчиком, ошибиться он не мог, самолеты летели низко, мы ясно видели красные звезды и тоже готовы уже были броситься вслед за Тарасом, но Николай опередил нас, накинулся на Тараса и страшным ударом в живот и в подбородок опрокинул его на землю. Это вернуло нас к действительности, к сознанию, что мы не на воздушном параде. То, что советские истребители пролетали над городами, было радостным событием, фронт все ближе и ближе, это патрульные полеты.
Николай отчаянно ругался, Тарас стоял перед ним, как сопливый мальчишка, выплевывал кровь и сокрушенно что-то объяснил. Николай в подобных вопросах был строг, несмотря на то, что часовых расставляли с особой заботливостью и тишина была законом отряда. Но я в эту минуту разозлился на Николая: достаточно было напомнить парню… Как только представится случай, обязательно скажу ему. Но скоро я убедился, что в тот раз, как и всегда, прав был он, а не я.
Нас было теперь более ста человек, и каждый день приходили новые. Николай провел реорганизацию отряда, разделил нас на три боевые группы – одной командовал рябой Гришка, командиром другой был Петер, третьей – сам Николай. Деятельность наша значительно расширилась, мы могли проводить операции в немецком тылу одновременно в трех направлениях, а кроме того, у нас имелся еще Красный Лойзик, специалист по индивидуальным диверсиям. Лойзик взрывал составы и мосты, на его счету была уже не одна подобная операция. Это он, переодевшись трубочистом, спустил по трубе в дом, в котором помещалось гестапо, бомбу с часовым механизмом. Лойзик очень редко появлялся в Плоштине, целыми днями он мог подстерегать какой-нибудь немецкий транспорт, мы никогда не знали, где он, только иногда связные приносили нам известия о его новых подвигах. Среди нас не было никого, кто бы не завидовал славе Лойзика, она разнеслась по всему краю. Работа Лойзика была совсем не такой, как наша, которую мы считали будничной. Поэтому в наших глазах Красный Лойзик был героем, исключительной личностью, гордостью всего отряда.
И хоть произошла эта незадача с Тарасом, советские самолеты значительно повысили наше настроение. Значит, это близко, значит, ожидание великого дня измеряется уже не месяцами, а неделями, русские так близко, что посылают истребители. Правда, к чувству радости примешивались еще и заботы. Немцы способны даже в последние минуты своего владычества натворить дел, и похоже на то, что защищаться они будут до последнего. Разгром уже начался, они не могут опомниться, горючее у них на исходе, войска союзников проникли глубоко в тыл, но враг еще держится, его военная машина работает бесперебойно. И нам приходится убеждаться в этом снова и снова. Немецкое отступление не имеет ничего общего с паникой; когда мы нападаем на них, они всегда способны защищаться. Только в горы не идут, гор немцы боятся.
И тут, задыхаясь, прибежал часовой.
– Немцы!.. Немцы!.. – кричал он.
Мы повскакали, схватились за оружие, забегали в смятении от дома к дому. И только Николай сохранял спокойствие.
– В чащу! – приказал он.
Уходя, мы велели хуторянам уничтожить всякие следы нашего пребывания. Только потом выяснилось, что это была ложная тревога. С большим трудом удалось Николаю добиться толку от часового. Да, он видел немцев совсем близко, но их всего двое, они идут не торопясь по дороге, направляются сюда. И все равно мы правильно сделали, что снялись с места. Так или иначе, тут что-то кроется – что им тут делать, двоим, так высоко в горах, в наших горных лесах?
– Лучше уходить… – говорил Гришка.
Но Николаю нужно было знать, в чем все-таки дело.
– Их надо взять.
Николай был встревожен.
– Два немца… два немца… – повторял он.
И в самом деле, их было только двое. Они появились на повороте крутой дороги. Шли они, не опасаясь, один – в офицерской форме. Николай не отрывал от глаз бинокль и становился все озабоченнее.
– Возьми, – он подал мне бинокль, – посмотри как следует, вооружены они?
Оружия у немцев не было. Да, один действительно был офицером, но и у сопровождавшего его солдата не было оружия. Что еще за чертовщина?
– Не вооружены, – констатировал Петер. – А может быть, это дезертиры?
– Какие еще дезертиры! Те бы оружия не бросили!
Николай не спускал глаз с немцев.
– У офицера пистолет… Гришка, бери пятерых, зайдите им в тыл, а то как бы они назад не повернули.
Гришка исчез, а мы с напряжением ожидали: что будет дальше? Но ничего не случилось. Немцы приближались, уже можно было различить, что один – капитан, а другой – фельдфебель. Николай приказал Алексу усилить караул. Алекс хотел взять меня с собой, но Николай не разрешил, сказал, что я понадоблюсь ему. Кроме Фреда, я один в отряде знал немецкий язык.
Было очевидно, что немцы ничего не подозревали. Неужели это хитрость? Но уж, во всяком случае, им теперь от нас не уйти. То-то удивятся!
– И что это такое? – все еще повторял Николай.
Но Петера уже нельзя было удержать. Он так и рвался вперед. В конце концов мы теперь и уйти незамеченными не могли. Немцам же оставалось сделать еще несколько шагов, и они наткнулись бы на нас.
Но они не сделали их. Они остановились, повернулись к нам спиной, немецкий капитан обвел рукой круг и сказал – было невероятно то, что он сказал, – это было фантастически нелепо!
– Herrlich, was?[11]11
Красиво, правда? (нем.).
[Закрыть]
Подумать только, они ходили на прогулку! Пришли сюда полюбоваться красотой природы!
– Взять их живыми, Петер, – внушал сербу Николай.
Фельдфебель не успел выразить свое мнение по поводу красоты горной природы. На дорогу выбежал Петер; несколько человек – и я в том числе – за ним.
– Руки вверх! – заревел Петер.
Но у фельдфебеля, оказывается, было при себе оружие. Медленно и неловко он вытаскивал из заднего кармана пистолет. Петер подскочил к нему и всадил ему в горло нож. Немец захрипел и рухнул на землю.
– Добей его, чтоб не мучился, – приказал Петеру Николай.
Серб наклонился к немцу, проворчал что-то о китайских церемониях и ткнул ему нож в сердце.
Все наше внимание занял немецкий капитан. Он не двигался, словно врос в землю, в лице его не было ни кровинки, в голубых глазах стоял ужас, руки он воздел к небу. Не часто нам приходилось видеть немца в такой позе. Николай вытянул пистолет из кобуры на боку у немца. В правой руке тот сжимал какую-то книгу, он так вцепился в нее, будто в ней скрывалось его спасение. Всего за минуту он разговаривал с человеком, который лежал теперь на земле; вокруг стояла тишина, природа была так хороша, что он не мог удержаться и произнес «herrlich». А теперь? Что теперь он думает?
– Herrlich, was? – повторил я.
Эта насмешка вернула его к жестокой действительности. Пощады он не ждал, понимал, что речь идет об одной-двух минутах жизни. И покорно склонил голову.
– Скажи ему: он может опустить руки, но чтоб без фокусов!
Я перевел. Немец не нашел ничего лучше, как ответить:
– Ach, Sie sprechen Deutsch?[12]12
Вы говорите по-немецки? (нем.).
[Закрыть]
Может быть, ему показалось, что появилась какая-то надежда?
Я поспешил освободить его от нее:
– Это ничего не изменит в вашем положении.
– Спроси его, Володя, кто он, что делал тут, откуда пришел, к каким он принадлежит войскам, где находится соединение, какова его должность, звание… ну, сам знаешь, – приказал Николай.
Мне и не пришлось задавать вопросы. Немец все рассказал сам. Толково рассказывал. Он сознавал, что, покуда будет говорить, он будет жить. Мы укрылись в молодняке. Николай разрешил немцу сесть, немец на мгновение замолчал, непонимающим, полным ужаса и огорчения взглядом наблюдая, как Ладик стягивает с мертвого фельдфебеля сапоги. Потом перевел взгляд на свои сапоги, офицерские, из отличной мягкой кожи…
– Убрать труп! – прикрикнул на Ладика Николай.
– Так вот… – продолжал немец, вытирая со лба пот, – на чем же мы остановились…
Он говорил правду, отлично сознавая, что скрывать что-либо для него не имеет никакого смысла. Но то, что он говорил, вызывало тревогу и беспокойство.
– Я принадлежу к тыловым частям, несу техническую службу. Я не убил ни единого русского.
– Почему русского? Почему вы говорите о русских?
– А вы разве не русские? – удивился он.
– Русских тут всего два человека. Вы не в Советском Союзе.
– Я никогда не думал, что другой народ может выдержать ужасы партизанской жизни.
– Ваш народ не может?
– Немцы? Нет, мы к этому не приспособлены.
– А вы думали – почему?
– Не думал.
– Жаль. Возможно, до чего-нибудь додумались бы.
– К делу, Володя, – прервал Николай.
Мы обратились к делу. Капитан командовал радиопеленгатором, в его части пятьдесят солдат, четыре унтер-офицера, четыре радиста, кроме него – еще один офицер, лейтенант. Все они специалисты по радиотехнике. А сам он – радиоинженер из Дрездена.
– Из Дрездена, говорите? А где вы там жили?
– На Пирнитцерштрассе.
– А, недалеко от Игагее…
В глазах немца снова появилась слабая надежда.
– Вы знаете Дрезден?
– Знаю. Но вы бы его едва ли узнали. Пирнитцерштрассе больше нет, нет Игагее, нет Цвингера, нет Прагерштрассе, даже Альтмаркета нет…
– Но… позвольте… – удивлялся капитан, – у вас такое произношение…
– Это ничего не значит. Я только «lästiger Ausländer»[13]13
Нежелательный иностранец (нем.).
[Закрыть], если вы знаете, что это значит. Я жил в Дрездене полгода, играл там в притоне, о котором вы вряд ли что-нибудь слышали – он назывался «Кафе Атлантик», – так вот, я играл там на гитаре, играл для таких же нежелательных иностранцев, каким был сам. Дрезден был идеальным местом, где можно было укрыться от преследования. Там легко было скрыться среди двадцати тысяч бездельников-иностранцев. Известно вам, что от немцев удобнее всего скрываться в Германии?..
– Так вы были там… были…
– Да, я был в городе в ту ночь. А утром ушел оттуда, прямо сюда. У вас там что, есть кто-нибудь?
– Не знаю, мне не пишут из дому.
– Жена?
– Нет. Мать. Два брата давно погибли. У нее, кроме меня, никого, если только она еще жива.
Николай нахмурился.
– Да перестань ты, мы не в кафе. Спроси его, где расположена его часть.
– Где вы стоите?
Немец размышлял некоторое время. Потом заговорил: недалеко, не более трех километров отсюда.
Николай от удивления даже выругался. Он тотчас же позвал Гришку и отдал ему какие-то распоряжения. Немец все время повторял, что его служба только техническая.
– Почему вы мне говорите это? Вы хотите сказать, что с самого начала были несогласны с Гитлером и его войной, что вы были демократом или, может быть, коммунистом?
– Этого утверждать я, к сожалению, не могу. Я верил Гитлеру. Ему верили почти все немцы.
– Я знал и таких, что не верили ему. Их, правда, было не очень много. Ну, а теперь? Теперь вы верите ему?
– Что теперь… – он махнул рукой. – Какая вам разница, чему я верю, чему не верю. Теперь это никому не интересно.
Николай не принимал никакого участия в допросе, только торопил меня, если ему казалось, что я чересчур медлю. Я видел, что все время он о чем-то сосредоточенно думает.
– Спроси его: знает он, что его ожидает?
– Вы убьете меня. Что же еще, – грустно ответил немец.
– Спроси его: пользуется он авторитетом в своей части, любят его, уважают солдаты?
Немец не понимал смысла странных вопросов Николая. Говоря по правде, не понимал и я, куда клонит Николай, хотя я, кажется, уже научился понимать его с полуслова.
– Думаю, что да, – неуверенно проговорил немецкий капитан. – Однако утверждать не могу, офицер не может знать это точно.
– А как он? Как он относится к солдатам?
– Очень хорошо, – ответил немец.
Николай помолчал. Чего он хочет? Что задумал? Он поднялся рывком.
– Встать! – скомандовал он.
Молодой лесок зашумел.
– Выступать!
Более ста человек стояло на проселке, готовых тронуться в путь. Это были странные люди, странно одетые, странно вооруженные. Капитан был поражен.
– Так вот вас сколько!.. – тихо сказал он.
– Отставить! – приказал Николай. – И ни звука. А теперь спроси его: видел он?
Немец кивнул. Он видел.
– Скажи ему, что мы знаем в лесу каждое дерево, и спроси, думает ли он, что его часть может защищаться против такой силы.
Немец ответил, что все зависит от обстоятельств.
– Мы не знали, что территория эта опасна. Нам говорили о партизанах, но говорили, что они только на самой границе.
– А надписи у дороги вы разве не читали?
– Мы пришли сюда ночью. А на надписи и объявления теперь никто не обращает внимания.
Николай продолжал размышлять о чем-то.
– Спроси: понимает ли он, что немцы проиграли войну?