Текст книги "Марсель Пруст"
Автор книги: Л. Андреев
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Но так или иначе реальное существование все больше казалось Прусту «утраченным временем». В посвящении книги «Наслаждения и дни», написанном в июле 1894 года, Пруст признавался: «Когда я был ребенком, судьба ни одного персонажа священной истории не казалась мне столь жалкой, как судьба Ноя, из-за потопа, который держал его взаперти на ковчеге сорок дней. Позже я часто болел, и в течение многих дней я тоже должен был оставаться на «ковчеге». И я тогда понял, что лучше всего Ной мог видеть мир из ковчега, несмотря на то, что был на нем заперт, а на земле царил мрак…».
Каковы бы ни были причины, ясно, что уже в годы написания «Наслаждений и дней», в годы, когда главным занятием Пруста была светская жизнь, у него складывалось, зарождалось миропонимание и основанное на нем отношение к искусству, которое стало главным принципом романа «В поисках утраченного времени». Уже в «Наслаждениях и днях» Пруст как бы готовился сказать: я вспоминаю, значит, я существую. Этот принцип становится настолько для него органичным, что в первом сборнике несравненно слабее новеллы с персонажами, интригой, чем «фрагменты», запечатлевшие даже в своей фрагментарности, в незавершенности своей формы специфическое восприятие и воссоздание мира через обостренное чувство, через призму воспоминания.
Однако предпочтение жизни на «ковчеге» явно противоречит сформулированному в «Жане Сантейле» желанию «все перечувствовать» и пить «из источника самой жизни». Следует, очевидно, считать это главным из немалого числа противоречий Пруста. Оно разрешалось импрессионистским, в сущности, методом «вчувствования» в довольно узкую сферу жизни, переживанием непосредственно воспринимаемой «поверхности» и той неспособностью «ухватиться за жизнь», которая характерна для первого периода творчества Пруста. И по этой причине после публикации сборника «Наслаждения и дни» творческая деятельность Пруста по-прежнему не была целеустремленной и носила на себе печать довольно случайных занятий.
Долгое время, собственно, до появления первого тома романа «В поисках утраченного времени» (в 1913 г.), Пруст не публиковал ничего значительного – несколько статей в «Фигаро», хронику светской жизни, несколько фрагментов, переводы из Джона Рёскина. Можно подумать, что он совсем погрузился в занятия, не имевшие отношения к искусству. Однако после смерти писателя его родственники, по просьбе одного молодого ученого, готовившего диссертацию о творчестве Пруста, вытащили залежавшиеся в вещах писателя тетради и листки. Ко всеобщему удивлению, на этих листках оказался целый роман, над которым Пруст работал довольно долго и который он так и не счел нужным опубликовать.
Роман «Жан Сантейль» был опубликован в 1952 году. Исследователи Пруста не без труда установили время, когда роман писался. Работа начата была, очевидно, в 1895 году, а прекращена примерно в 1900–1904 годах (никаких уточнений для любителей его творчества и для комментаторов Пруст не оставил).
«Жан Сантейль» колеблет устоявшееся мнение о том, что Пруст был автором одного произведения. Этот роман не может расцениваться только как первый набросок или подготовительная «черновая» стадия работы над романом «В поисках утраченного времени». Он имеет значение самостоятельное, несмотря на то, что не был завершен, сам Пруст, возможно, хотел его даже уничтожить, поскольку многие из листов рукописи порваны. «Жан Сантейль» позволяет говорить о том, что в творчестве Пруста было, пожалуй, не два периода (до появления «Поисков утраченного времени» и после появления первой книги этого романа), но намечались (не очень ясно выраженные) три периода. Первый период – ранний («Наслаждения и дни»); второй – относящийся ко времени дела Дрейфуса («Жан Сантейль»), когда, по его собственному признанию (в финале романа «В поисках утраченного времени»), его «смутили» прогрессивные эстетические идеи, и третий, связанный с полемическим противопоставлением этим идеям концепции «найденного времени» («В поисках утраченного времени»).
Пруст сомневался в том, можно ли называть романом то, что выходило тогда из-под его пера (но называл все же романом). Скорее, это вариант мемуаров, завуалированных повествовательной формой с персонажами. Если ранее он непринужденно «выплескивал» свои впечатления и чувства в беглых импрессионистических зарисовках, во фрагментах, то теперь «я» оказывается объектом искусства, предметом тщательного рассмотрения в большой повествовательной форме, в романе, состоящем из девяти развернутых частей (опубликованы в трех томах).
Герой романа Жан Сантейль не позволяет сомневаться в своем сходстве с его создателем, точно так же как и с героем романа «В поисках утраченного времени». Это сходство и в слабом здоровье Жана, и в описании ставшего знаменитым поцелуя матери перед сном, и в постоянном желании героя «жить возле мамы».
Однако Жан не буквальное воспроизведение «я» писателя, не чисто условное наименование для этого «я». Пруст придает герою и некоторые отличные от себя черты, в какой-то степени превращает его в персонаж. И окружающие его лица тоже наделяются чертами то безусловно совпадающими с чертами близких и родных Пруста, то рисуются как литературные герои, как типы. Таков в немалой степени образ отца Жана, крупного политикана буржуазной Франции. Таковы, например, и рассуждения о современном Растиньяке в третьей части романа. Пруст иногда говорит о персонажах как о «типах», имея в виду их характерность для той или иной общественной категории, для группы людей («общество этих благородных умов много приятнее, чем то, типом которого остается для меня Бертран де Ревейон»).
Пруст вводит своего героя в мир политических бурь и страстей. Вот Жан появляется в Палате депутатов и с восторгом слушает представителя «крайне левых», «вождя социалистов», который спокойно стоит на трибуне, окруженный бушующим морем ненависти и тупости, повинуясь чувству справедливости и адресуясь к народу со словами, «которых никогда не произносили во французском парламенте». И Жан счастлив. Затем, правда, он разочаровывается и в «левых», и вообще в политике, рисует политическую борьбу безжалостной, взывающей к низшим инстинктам, воспитывающей неразборчивость в средствах. Обесчеловечивается, втягиваясь в политические страсти, и «вождь социалистов». Вот почему после описания дела Дрейфуса, столь же прямого, недвусмысленного, довольно детального, автор к политике уже не возвращался.
Герой все чаще обращается к искусству, и этот поворот сопровождается авторским комментарием: «Искусство отвлекло его от всего, сделало его имморальным, заботящимся только о мысли и красоте. Ибо прекрасное поэт может найти только в самом себе». [51]51
M. Proust. Jean Santeuil. V. 3. P., 1952, p. 304.
[Закрыть]Правда, тогда же, когда писались эти строчки (в 1896 г.), Пруст призывал: «Пусть поэты больше вдохновляются природой». [52]52
M. Proust. Chroniques. P., 1927, p. 141.
[Закрыть]И критиковал символистов: «Чисто символические произведения рискуют тем, что в них будет недоставать жизни и, следовательно, глубины». Вот явственно обнаруживаемые противоречия.
В «Жане Сантейле» есть признаки собственно романа; очевидно желание Пруста создать иллюзию эпического, объективного повествования. Не случайно все-таки повествование идет не «от рассказчика», а в объективной манере, «от автора», рассказывающего о Жане Сантейле. Сам же автор выведен в роли персонажа в коротком «введении», где некто рассказывает о своих встречах с писателем, чье неопубликованное произведение он решил обнародовать. Писатель этот – тоже сам Пруст, предусмотрена даже такая автобиографическая черта, как очень ранняя его смерть: мысль о смерти, повторяем, преследовала Пруста.
Но Пруст хочет создать «произведение чувства»; «Жан Сантейль» – все же вариант мемуаров, а значит, форма существования в воспоминании, вариант «поисков утраченного времени». Повествование с трудом удерживается в рамках рассказа о герое, в рамках изображения его психологии; Пруст воссоздает так подробно, детально и заинтересованно внутренний мир Жана, что ощущается созревающая потребность в иной форме повествования, открыто субъективной. Временами Пруст сбивается на «прямую речь», на рассказ от имени «я», от имени «нас» (последнее, однако, придает книге местами тон морализаторский и напыщенный). Более чем показательно: в черновиках Пруста есть первые наброски романа «В поисках утраченного времени», которые тоже сделаны в «объективной» манере, «от автора», но почти немедленно Пруст отказался от этой формы, обратился к жанру «разговора» (рассказчика с матерью), чтобы затем написать роман в известной форме гигантского «внутреннего монолога».
Следовательно, в самом жанре романа «Жан Сантейль» столкнулись два принципа повествования, содействуя его несовершенству и конечной неудаче, которую лучше всех чувствовал сам Пруст, замолчав факт создания «Жана Сантейля». Неровность сборника «Наслаждения и дни», различие в художественных уровнях новелл и импрессионистических фрагментов не было случайностью, но обнаруживало органические свойства Пруста-художника. «Жан Сантейль» для него слишком традиционен, а Пруст не только не хотел – он не умел писать в «объективной» манере. Он не мог написать, завершить, опубликовать роман о Жане Сантейле, – он мог писать, публиковать только роман о себе самом, только роман в форме припоминания ушедшего времени.
Поэтому и «Жан Сантейль» стал признаком и принадлежностью «утраченного времени», стал произведением, которое Пруст небрежно засунул в чулан, где хранилась старая мебель.
Как бы ни были близки по содержанию «Жан Сантейль» и «В поисках утраченного времени», их трудно сравнивать по силе художественного выполнения. А ведь между ними всего несколько лет, а может быть, нет и этих нескольких лет. Почему такая разница? Очевидно, потому, что Пруст мог творить только в форме «поисков утраченного времени», только тогда, когда жизнь реальная сменится жизнью припоминаемой, жизнью в грезах. А до того времени творчество оказывалось во власти случайностей и кажется подготовительной, «черновой» работой, которую можно даже скрыть от постороннего глаза. Пруст не придавал особенного значения всему, что было им написано до романа «В поисках утраченного времени».
Это отразилось даже в названии опубликованного в 1919 году сборника работ начала века «Подражания и смеси» («Pastiches et mélanges»). «Подражания» – это девять вариантов рассказа о незначительной уголовной истории, выполненного в стиле Бальзака, Флобера, Анри де Ренье, «Дневника» Гонкуров, критических статей Сент-Бёва, Э. Фаге, трудов Мишле, Ренана и Сен-Симона. Литературный талант писателя налицо, налицо и проникновение в своеобразный стиль, в особенности мышления различных писателей. Марсель Пруст превосходно знал искусство, не только литературу, но и музыку, живопись, он был человеком большой культуры. Литературные подражания Пруста – тому подтверждение. Но они служат подтверждением и мысли о случайности литературной работы Пруста в 1890–1900 годы, особенно к началу 900-х годов, об отсутствии какой-либо определенной цели в его творчестве и о заметном ослаблении связей между творчеством и жизнью.
Ведь Пруст жил в бурное время. Нельзя сказать, что он совершенно был безразличен к этим бурям. Об этом говорит и роман «Жан Сантейль». В переписке зафиксирована реакция писателя на некоторые общественно-политические события тех лет. В особенности на дело Дрейфуса, за судьбой которого Пруст следил с вниманием и возраставшим сочувствием. Пруст не скрывал, что он дрейфусар.
Вот что он, например, писал Анатолю Франсу в связи с выступлением Франса в защиту Дрейфуса: «Вы вмешались в общественную жизнь так, как это неведомо нашему веку, не как Шатобриан и не как Баррес, не для того, чтобы сделать себе имя, но поскольку оно у вас уже было – с тем, чтобы оно легло на весы Справедливости. Я не нуждался в этом, чтобы восхищаться вами как человеком справедливым, смелым и добрым. Поскольку я любил вас, я знал все, что в вас есть. Но это показало другим то, что они не знали о вас». [53]53
Цит. по кн.: A. Maurois. A la recherche de Marcel Proust. P., 1952, p. 75.
[Закрыть]Однако между литературным творчеством Пруста и социальными бурями рубежа веков связи если и намечались («Жан Сантейль»), то они были очень слабы, «попутны», не определяли направленности творчества Пруста. А вскоре они еще больше ослабеют и в начале XX века становятся совсем малозаметными. [54]54
Разве что в такой форме: «…Я хотел бросить взгляд на «Фигаро», приступить к этому отвратительному и сладострастному занятию, которое называется «читать газету» и благодаря которому все несчастья и катаклизмы мира последних двадцати четырех часов, сражения, которые стоили жизни пятидесяти тысячам человек, преступления, забастовки, банкротства, пожары, отравления, самоубийства, разводы… великолепно отождествляются особенно возбуждающим и тонизирующим способом с рекомендованным поглощением нескольких глотков кофе с молоком» («Sentiments filiaux d'un parricide» в сборнике «Pastiches et mélanges»).
[Закрыть]
Не случайно так растянулся ученический период в творчестве Пруста. Собственно, это не было ученичество в обычном смысле слова. Но вплоть до начала работы над главным своим произведением, над «Поисками утраченного времени», Пруст так и не создает ничего законченного, крупного. В его поисках нет последовательности и целенаправленности, в его труде нет упорства и должной заинтересованности, нет подлинного увлечения. Можно, конечно, вновь сослаться на болезнь. Но ведь вскоре, когда Пруст «загорится» своим творением, болезнь не помешает ему трудиться неустанно, самоотверженно. Можно припомнить и его образ жизни, мешавший творческой работе и заставлявший писать по ночам, – приемы в свете, поздние бдения, потом попытки отлежаться, отоспаться утром, днем. Часами, говорят, он зашнуровывал утром ботинки… Впрочем, виновной в том была болезнь. Однако светская жизнь, как мы знаем, и утомляла и раздражала Пруста, видевшего в ней и фальшь, и пустоту, и опасный путь ухода от природы, от искусства. Светская жизнь и в самом деле была «утраченным временем». Таким образом, связь в данном случае скорее обратная: не столько свет мешал творчеству, сколько отсутствие настоящего увлечения, подлинного дела, отсутствие какой бы то ни было большой заботы, социальной идеи вынуждало Пруста слоняться по салонам (правда, он наблюдал там жизнь) и время от времени писать, главным образом для «самовыражения».
В те годы ничто Пруста особенно не волновало, ничто особенно не увлекало. Больше всего волновала болезнь, более всего увлекало искусство. И искусство, соответственно, тоже больше как «утеха», как средство утонченного наслаждения, доступного такой тонкой, высокоодаренной личности, какой был Марсель Пруст. [55]55
В «Жане Сантейле» есть слова: «Он испытывал наслаждение, которое поистине единственная компенсация писателя» («Jean Santeuil». V. 3, p. 303). И в романе «В поисках утраченного времени» Пруст напишет: «Мое наслаждение отныне будет не в свете, но в литературе» («Mon plaisir ne serait plus dans le monde, mais dans la littérature». «A la recherche du temps perdu». V. 3. P., 1954, p. 572).
[Закрыть]Применительно к искусству, к духовным ценностям Пруст столь же охотно употребляет слово «наслаждения» (plaisirs), как и по отношению к «наслаждениям элегантности» или радостям любви. Это не означает, что он их приравнивает: искусство для Пруста было, конечно, подлинной ценностью в отличие от светских радостей, столь же ярко блестевших, как блестят поддельные драгоценности. Сходство и близость тут в угле зрения, в потребительском отношении к тому и другому. Как ни обидна такая характеристика, но с известным основанием к самому Прусту можно обратить слова, сказанные им по поводу «ленивых умов», пребывающих в состоянии «пассивности, которая делает их игрушкой всех наслаждений, уменьшая их до уровня окружающих…, до того времени как внешний импульс не возвращает их в некотором смысле силой в мир мысли, где они внезапно обретают способность самостоятельно мыслить и творить. Вот этот импульс, который ленивый ум не может найти в себе самом и который должен прийти от другого, ясно, что получить его он должен в сени уединений…». [56]56
M. Proust. Pastiches et mélanges. P., 1919, p. 252.
[Закрыть]
Мы не будем, конечно, именовать Пруста «ленивым умом» и мы не считаем, что он опустился до уровня других любителей салонов, но если представить себе меру его таланта, то известная и немалая доля самохарактеристики в приведенных словах содержится. И внешний импульс, как известно, потребовался, чтобы заставить Пруста по-настоящему творить.
Здесь характерное, типическое противоречие. Пруст и в самом деле был очень одарен. Он на самом деле был вместилищем многих знаний, той культуры, которую он потреблял, впитывал, переваривал и которая долго лежала в нем почти что мертвым грузом, не находя должного выхода и применения. Вот эта «замороженность» духовных ценностей, эта интеллектуальная и эмоциональная пассивность, которая сковывала Марселя Пруста, не может быть объяснена только его индивидуальностью, не может быть оправдана его болезнью. Здесь характерное для тогдашней буржуазной интеллигенции Запада противоречие, противоречие огромной накопленной культуры – и невозможности проявить ее, приложить ее к сфере чисто буржуазного существования, существования меркантильного, «потребительского», неперспективного, не способного вдохновить истинного художника. Особенно остро это противоречие ощущается во Франции, во второй половине XIX века, например, в трагедии Гюстава Флобера, великого писателя, великого обличителя и реалиста, обреченного на муки слова, на мечты об искусстве «без содержания», в трагедии удивительно талантливого Артюра Рембо, бунтаря, который вдруг ушел из поэзии. А Пруст – это уже крайняя точка, когда ни обличительного пафоса, ни бунтарства уже нет, когда культура легла мертвым грузом, украшающим или облегчающим паразитическое существование. Преодоление противоречия – на пути изменения самого существования. Ликвидация противоречия – на пути Франса, который, напоминая Пруста в начале своего творчества, вышел к большим социальным антибуржуазным идеалам, к революции, на пути Роллана, который с первых же своих шагов в искусстве кажется противоположностью какой бы то ни было социальной пассивности и ищет путь к «новому искусству для нового общества».
Пруст не таков. Он долго не «загорался». Вот ему уже за тридцать лет, а он пишет «Подражания», используя, по его словам, «незначащее полицейское дело», выбранное к тому же «однажды вечером, совершенно случайно». [57]57
M. Proust. Pastiches et mélanges, p. 11.
[Закрыть]
А ведь это время «Народного театра» и «Жан-Кристофа» Роллана, время революционной публицистики и «Острова пингвинов» Франса, время, когда только что умер, а может быть, и был убит политическими противниками Золя, прославившийся не только романами, но своим «Я обвиняю», брошенным в лицо тем, кого не мог жаловать сочувствовавший Дрейфусу Пруст. А Пруст в это время пишет о деле незначащем и совершенно случайно… Конечно, задача не в том, чтобы измерить Пруста критериями Роллана или Золя, но сопоставление более чем показательно и помогает представить себе место, занятое Прустом во Франции на самых подступах к XX веку.
Кроме «Подражаний», в сборнике, изданном в 1919 году, помещены «Смеси». В «Смесях» большая работа «В память умерщвленных церквей» (1904). Это одно из проявлений чрезвычайного уважения к Рёскину, которое Пруст демонстрировал в начале века. Он как бы идет по следам путешествовавшего по святым местам Рёскина и вглядывается в то, что недавно восхищало Рёскина. Увлекаясь Рёскином, он также старался быть в сфере чисто духовных ценностей, не выходя к жизни. Пруст особенно отмечает в Рёскине принципы, близкие ему самому. «Когда Рёскин писал свою книгу, он трудился не для вас, он пытался опубликовать содержание своей памяти и открыть свое сердце…». Среди мыслей Рёскина, которые казались Прусту особенно верными, он называл мысль о том, что «память – это наиболее полезный для художника орган». В описании церквей, искусства их оформителей Пруст демонстрирует и свою наблюдательность и понимание искусства. Но главное, ради чего написана работа, Пруст выражает так: «Душу Рёскина отправился я искать, которую он столь же глубоко запечатлел на камнях Амьена, как запечатлена на них душа скульпторов… Его и нет здесь, и мы не можем сказать, что он отсутствует, потому что мы видим его повсюду. Это Рёскин, и если его статуи нет у входа в собор, она у входа в наше сердце…». Правда, продолжает Пруст, благодаря ему «мир внезапно приобрел в моих глазах бесконечную ценность…, а мое восхищение Рёскином придавало такое значение вещам, которые он заставлял меня любить…».
Переводя Рёскина на французский язык, любовно воспроизводя каждое его слово, защищая от критиков, Пруст писал: «Из стольких аспектов облика Рёскина нам ближе всего… тот его портрет, на котором Рёскин, не знавший всю свою жизнь иной религии, кроме религии Красоты». Однако к этому Пруст добавлял, что «Красота не может быть плодотворно любимой, если в ней любят только даваемые ею наслаждения». Поэтому Пруст Рёскина считал «противоположностью дилетантам и эстетам», считал подлинным писателем, который «интуитивно познает вечную реальность». «Именно в Красоте, – продолжал Пруст, – искал он реальность…, эта Красота не понималась им как объект наслаждения, созданный для того, чтобы его очаровывать, но как реальность, бесконечно более важная, чем жизнь…». Ссылаясь на это, Пруст отводил от Рёскина «упреки в реализме». Он вспоминал о словах Рёскина, что, если художник нарисовал героя, то мы испытываем наслаждение лишь тогда, когда об этом герое забудем и представим себе только мастерство художника.
В заключительной части работы «В память умерщвленных церквей» Пруст выражал беспокойство по поводу возможного прекращения жизни «в этих соборах, которые остаются высочайшим и оригинальнейшим выражением гения Франции», если католицизм умрет или будет оттеснен правительственными мероприятиями. «Можно сказать, что благодаря стойкости в католической церкви все тех же ритуалов и, с другой стороны, католической веры в сердце французов, соборы не только прекраснейшие памятники нашего искусства, но единственные, которые живут своей нетронутой жизнью и связаны с целью, ради которой они были сооружены… Католическая литургия составляет одно целое с архитектурой и скульптурой наших соборов».
В «Смеси» помещены еще два материала. Фрагмент «Сыновьи чувства матереубийцы» сообщает о заинтересовавшем Пруста происшествии, о драме, случившейся в знакомой ему семье (сын убил свою мать). «Я хотел показать, – комментировал Пруст, – в какой чистой, религиозной атмосфере нравственной красоты имел место этот взрыв безумия и крови, который ее обрызгал, но не загрязнил. Я хотел очистить место преступления дыханием, которое исходит из небес… Бедный матереубийца был благородным экземпляром человечества, человеком светлого разума, нежным и благочестивым сыном, которого неотвратимый рок толкнул… на преступление…».
И, наконец, заметки «Дни чтения», связанные с переводами из Рёскина. Знакомый мотив: «Может быть, нет в нашем детстве дней, так полно прожитых, как те, которые, казалось нам, мы и не жили, те, которые мы провели за чтением любимой книги». Пруст ссылается вновь на Рёскина, который полагал, что «чтение – это беседа с людьми, много более мудрыми и интересными, чем те, с которыми мы можем познакомиться». Комментируя эту мысль Рёскина, Пруст добавляет: преимущество чтения в том, что «мы вступаем в общение с другой мыслью, но при этом остаемся одни, то есть продолжая наслаждаться той духовной силой, которая заключена в уединении». А в особенности в том восхищавшем его свойстве книги, которую он связывал с законом, – «мы не можем получить истину ни от кого, мы должны создать ее сами». По мысли Пруста, «чтение у порога нашей духовной жизни; оно может ввести нас в нее, но не составляет ее» и чтение даже опасно тогда, когда «вместо того, чтобы пробудить нас к самостоятельной жизни разума, чтение занимает ее место», когда мы ищем истину «на полках библиотек, меж книжных страниц как мед, приготовленный другими».
Заметно, что и в разделе «Смеси» царствует та же случайность, аморфность проблематики, что и в разделе «Подражания». Правда, известную последовательность придает увлечение, с которым Пруст писал о Рёскине. Заметки о Рёскине очень интересны, в них Пруст, как мы увидели, раскрывается в своей сложности, в своей противоречивости. Пленяет та определенность, с какой он писал о необходимости упорного труда, самостоятельного поиска. Но даже в самых сильных аспектах рассуждений Пруста легко просматривается его слабость, его ограниченность. Если он и звал искать истину, если он и отождествлял самое понятие творчества с самостоятельным и самоотверженным поиском, то вся его концепция покоилась в конечном счете на хрупкой общей основе, сводилась к той же точке, к тому исходному моменту, который обусловливал узость Пруста, вращавшегося в замкнутом кругу, так сказать, «надстроечных» проблем. Ведь проповедуемый им «закон» – «истину должно создавать самому» – имеет не только сильную сторону, не только воспринимается как призыв к исканиям. Есть и слабая сторона – единственной областью, в которой возможны успешные искания, Пруст считал «я», «себя самое», а все прочее – понапрасну утраченное время.
Да и сам по себе выбор английского мыслителя Джона Рёскина (1819–1900) как метра более чем показателен. Не менее, впрочем, показательно и то, что в самом Рёскине избрал Пруст. Ведь он дал очень камерное, узкое толкование своему кумиру, явно спроецировав на него свои идеалы или же выбрав в Рёскине преимущественно то, что этим идеалам соответствовало. Пруст в общем дал Рёскину толкование, близкое тому, которое давали английские эстеты, прерафаэлиты, увидевшие в нем теоретика эстетства, создателя культа чистой красоты. Эстетов Пруст резко порицал, но эта близость к Рёскину говорит о расхождении субъективного и объективного в его позиции, о том, что Пруст мог оказаться среди тех, кого порицал. Из поля зрения Пруста ускользал Рёскин-публицист, обосновывавший мысль о необходимости переустройства общества, занявшийся политической экономией, находивший в себе близость великому сатирику Свифту, поднявшийся до оправдания коммунаров Парижа. Джон Рёскин смело и дерзко нарушал спокойствие английских буржуа, упоенных величием Англии в годы «викторианского процветания» и приглушенности критицизма в литературе.
Марсель Пруст жил в другой стране, в стране, которая была потрясена социальными бурями и в которой был накоплен огромный опыт радикальной, антибуржуазной мысли, что насыщало французскую литературу острейшими и важнейшими политическими проблемами. Однако французский писатель начала нашего века даже в английском писателе «викторианской» эпохи, так его пленившем, не заметил того, что к этой проблематике имело отношение.
В 1905 году Пруста преследует мысль написать о французском критике Сент-Бёве. Он работает с увлечением, все возраставшим, и комментаторы с удивлением замечают: «Именно в тот момент, когда силы его иссякали, в час заката, творчество Пруста по-настоящему и началось». [58]58
Из предисловия к книге: M. Proust. Contre Sainte-Beuve. P., 1954, p. 20.
[Закрыть]
Возникает вопрос, что же именно выходило из-под пера Пруста, что его так увлекло? Все написанное им с 1905 года кажется попытками, подходами к какому-то вызревавшему, формировавшемуся замыслу. «В то же время, как в работах 1905–1908 годов уже определялся материал и построение будущего произведения, там появлялся, может быть, менее заметно, элемент, который будет играть решающую роль: рассказчик, персонаж, по словам Пруста, «который говорит: я…». [59]59
Там же, стр. 23.
[Закрыть]
И неожиданно из узкого материала, из небольшой статьи о Сент-Бёве стали вырисовываться очертания гигантского сооружения романа «В поисках утраченного времени». Статья о Сент-Бёве стала превращаться в «творческую лабораторию», в горнило творческого метода, стала обретать форму исходного момента творчества, начального принципа, который писатель осмысляет, определяет с тем, чтобы двигаться далее по ясно обозначенному направлению. Не случайно сама статья не была Прустом опубликована – он опубликовал «ее результат», роман.
Это необычайное произведение Пруста, которое получило наименование «Против Сент-Бёва» и было издано в 1954 году, начинается словами: «С каждым днем я все менее ценю разум. С каждым днем я все яснее себе представляю, что только вне его писатель может уловить что-то из наших впечатлений… То, что разум нам возвращает под именем прошлого, им не является. На самом деле…, каждый час нашей жизни воплощается и таится в каком-то реальном предмете…». [60]60
M. Proust. Contre Sainte-Beuve, p. 55.
[Закрыть]Так формулировались исходные принципы романа «В поисках утраченного времени», которые сопровождаются примерами, ставшими вскоре сценами этого романа. Так почти стихийно, «само собой» возникает произведение, возникает по мере того, как в действие приводится эта особенная, «непроизвольная», «инстинктивная» память, основанная не на разуме, а на чувстве, на «улавливании впечатлений» с помощью инстинкта.
Обращение к Сент-Бёву, по словам Пруста, диктовалось потребностью определить и выразить свое собственное мнение о том, «какой должна быть критика и что такое искусство». Критический метод Сент-Бёва Пруст счел поверхностным, ибо «книга – продукт иного «я», чем то, которое мы обнаруживаем в наших привычках, в обществе, в наших пороках», ибо Сент-Бёв «не отличал особенность литературных занятий, когда в уединении… мы ставим себя лицом к лицу с собою и пытаемся услышать, передать истинный голос нашего сердца», «не понимал, что «я» писателя открывается только в его книгах, а не в беседах со светскими людьми». [61]61
Доминировавший во французской критике середины XIX века Сент-Бёв (1804–1869) был создателем биографического метода в литературоведении. Для этого метода изучение личности писателя, его «привычек», его «бесед» действительно имело важнейшее значение. Основываясь на биографических данных, на письмах и других материалах, Сент-Бёв создавал психологические портреты писателей.
[Закрыть]Лучшее у Сент-Бёва, по убеждению Пруста, – это его стихи: «Игра ума прекращается; как если бы постоянная ложь мысли связана была у него с искусственной ловкостью выражения, перестав говорить прозой, он перестает лгать».
Пруст привел в пример де Нерваля. «Если писатель, – пишет он, – пытался себя самого определить, уловить и осветить смутные нюансы, глубокие законы, почти неуловимые впечатления души, так это Жерар де Нерваль… Он нашел способ только лишь рисовать и придать картине цвета своей мечты». Он ссылается также на Бодлера – «самого большого поэта XIX века», который, «как и Жерар, играл с ветром, разговаривал с облаком», и на Бальзака.
Если Рёскин вторгся в мир Пруста лишь в определенный момент, став на это время авторитетом, то существовал писатель, которым Пруст был «одержим». Этим писателем был Бальзак. На всех этапах пути Пруста он фигурирует в его произведениях, в его письмах как огромная, доминирующая величина. Вопрос об отношении Пруста к Бальзаку не простой. Здесь совмещалось и восхищение, и порицание, и прямое следование, и отталкивание. Во введении к «Жану Сантейлю» говорится: «Бальзак… это мощь, но только это мощь немножко материальная: он нравится многим людям и никогда он не будет так нравиться художникам. Но вы знаете, что тем не менее они его очень любят…».
В статье «Сент-Бёв и Бальзак» Пруст писал о «вульгарности чувств» и «вульгарности языка» Бальзака, но вместе с тем подчеркивал, что в «этой вульгарности может быть причина силы некоторых из его полотен». «Других романистов любят, подчиняясь им, у Толстого получают истину как у кого-то, кто более велик и силен, чем ты сам. Бальзак, все его вульгарности известны, часто они вначале отталкивают, потом начинают его любить, улыбаясь всем наивностям, которые в такой степени он сам, его любят с легкой иронией, смешанной с нежностью…».
Пруст защищает Бальзака от Сент-Бёва, говорит о гениальных открытиях писателя, о том, что он ставил своей целью дать не простую живопись, в смысле рисования точных портретов, а исходил из великой идеи изображения (peinture).