355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кузьма Петров-Водкин » Хлыновск » Текст книги (страница 3)
Хлыновск
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:54

Текст книги "Хлыновск"


Автор книги: Кузьма Петров-Водкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Глава четвертая
ЛИНИИ СОШЛИСЬ

Хорошее в том году выпало лето. Жара и дожди прошли вовремя. Сбор хлеба и молотьба были удачными. Да и вести с войны были благоприятны, победоносные. Каждая семья, у которой кто-либо из родни участвовал на войне, была уверена, что вот их парень собственноручно и побеждает врагов лютых и уже, конечно, живым да еще с медалью вернется домой.

К осени появилась первая партия пленных турок. Толпами бросились хлыновцы к тюремному замку на Острожную улицу, чтоб полюбоваться на порабощенного врага, и тут хлыновцев постигло разочарование: никакой перед ними лютости, в цепи и кандалы закованной, не оказалось. Сидят на тюремном дворе самые что ни на есть простые люди, мужики, как и наши, лопочут только по-ихнему да фески у которых на головах, а сами оборванные и измученные за дорогу. Начались соболезнования: вот, мол, и наши парни где-то там, в Туркии, так же мучаются, и понесли хлыновцы врагу лютому кокурок сдобных, холстины, обрезок сапожных.

Бабье лето наступило в полной красоте. Серебряные паутины сверкали на солнце; золото и багрянец опавших листьев покрыли дороги и прогалины леса; калина и рябина огнились своими гроздьями…

Аненка с матерью отбывала вторую страду: по грибы, за орехами, за калиной. В лесу праздник. Шум и многолюдие. Пестрят сарафаны и рубахи. Смех, песни, ауканье… Хорошему грибнику на таком базаре делать нечете. Надо уходить на Ровню, где в чащине леса растет калинник, а на полянках между березами попадаются белые грибы.

Я с бабушкой ходил по грибы. В лесу бабушка вела себя скрытно, чтоб голоса не подать, и мне запрещала шуметь.

– Ты на гнездо наткнешься, а бабища какая-нибудь на голос привяжется – и ну обирать твою находку…

Помню ее начальную грамоту.

– Глаза поверху не таращь… В лесу соблазна много: и тебе птичка зачирикает, и цветочек в глазах замельтешится, а ты о грибе думай… Дурной гриб наружу лезет, а настоящий гриб скрыто растет, листочками, землицей укроется… Для начала не привередничай, собирай, что Бог пошлет – петом разберешься: груздь пойдет и маслята выбросишь.

Меня удивляла зоркость бабушки: под неприметной для меня вздутостью хвои бабушка вскрывала целые семьи рыжиков, копнув палочкой перегной, вскрывала в пятерню величиной груздь…

– Кузярка, сбегай на пригорок, вон из-под листа боровичок виднеется. – А ей уже было за семьдесят лет.

В глубокой старости, наблюдая, как моя мать при помощи очков вдевает в иголку нитку и мешкает, бабушка говорила:

– Да ты бы стекла сняла – мешают, чай… А то давай, я тебе вздену.

Собирая на ходу, что попадалось, добралась Федосья Антоньевна с дочерью на Ровню в тайные белогрибные места. Анена только ахает на толстые корневища. Здесь уже ее не учить – грибы сами в лукошко просятся. Обобрали одно место. Бабушка хворостинку на дерево повесила, – мету поставила, – и пошли мать с дочерью дальше, ошаривая траву возле пней…

И вдруг голос женский, строгий такой, звонкий из чащи.

– Я присела от неожиданности, – рассказывала мне моя мать, – а голос говорит: – Сергей Федорыч, дитятко мое любимое, что же это ты дубиной стоеросовой в небо уперся?

Женскому голосу отвечал мужской, молодой:

– Я, мамаша, смотрю, словно бы гуси полетели.

– Куры полетели об эту пору… Угораздило меня, грешную, обузу с собой взять. Духу ты лесного не чувствуешь, – продолжал женский голос. Мужской добродушно отвечал: – Чувствую, мамаша, лопни глаза, чувствую, так спать хочется – просто деваться некуда…

Федосья Антоньевна подала было знак дочери, чтоб уйти подальше от голосов, но листва раздвинулась, и к ним вышла крупная, моложавая старуха. Чернобровая, с длинным разрезом век, из которых смотрели живые, пытливые серые глаза. Плоский, чуть поднятый нос и широкий рот с тонкими губами делали выражение лица строгим и заносчивым. Следом за ней выкарабкался из чащи высокий парень с лицом, опушенным бородой. Он первым снял картуз, поздоровался и присел в сторонке у дерева. Женщины заговорили:

– Мир вашему.

– Подите к нашему… – Осмотрели грибы; похвалили одна другую за добычу. Затем последовал обычный разговор. Незнакомая говорила певуче, особенно ударяя на слогах:

– Чьи будете?

– С Малафеевки. Вдова я Пантелея Трофимова, щепни-ка, – отвечала Федосья Антоньевна.

– Как же, знаю… А я Водкина, Арина Водкина… Может, слышала про моего Федора Петровича?

– Слышала, слышала. Мой покойник знавал твоего Федора… А это дочь моя – Анна.

– А это мой сынок младший, Сергуня, – Арина Игнатьевна обернулась, отыскивая глазами сына, чтоб представить его присутствующим, а Сергуня, положив руку под голову, растянулся на осенних листьях и сладко храпел. Видя, как Арина Игнатьевна вскипела от бестактности сына, Федосья АнтоньеЕна вступилась за парня:

– Ото его воздух уморил. Пускай его отоспится. А и нам не грех отдохнуть, хлебушка пожевать…

Грибницы повынимали из котомок еду. Бабушка Федосья выложила огурчиков на круг, бабушка Арина яблочек и, закусывая под храп моего будущего родителя, продолжали беседу.

Арина Игнатьевна заговорила с девушкой, зорко выпытывая ее глазами.

– Ой, настрашили меня тогда глаза моей будущей свекровушки, насквозь пронизали, – говорила мне мать.

Это была первая встреча моих отца и матери. Попрощались они и разошлись до поры до времени.

С холодными заморозками начиналось девье лето: посиделки, просваты, свадьбы. Из дома в дом ходила молодежь. Отпевали девичьи голоса своих просватанных подруг. Шелушились орехи и семечки, и лились полюбовные песни и шепоты…

Осенью парни каждой улицы волками делались к захожим: не ходи, не выглядывай девок наших. Покуда не произошло открытого сватовства девушки с юношей с другой окраины, до тех пор дорога ему сюда закрыта – огласка снимала запрет: это был родительский обычай.

На посиделках услышала Анена, как парня одного до крови избили малафеевские… Старики-понеты Захаровы с кольями вышли, чтоб предотвратить убийство на своей улице – они и спасли захожего молодца… С Вольновки парень – Водкин, сапожник… Неделю спустя возле дома, где происходила на этот раз помолвка, разыгралось побоище. Парни выскочили из избы на подмогу своим, девушки смолкли, притихли, – это братья Водкины приходили отомстить за пролитую кровь брата Сергуни… Анене вспомнилась встреча в лесу.

Загуляли забритые – стон пошел городом от пьяной отваги и отчаяния. «Саратовская с перебором» пронизывала морозный воздух – надрывались гармоники и трепались как живые души из конца в конец Хлыновска. Об зту пору на посиделках одна из подруг и шепнула Анене:

– На днях тебя сватать будут. Верно-наверно знаю.

– Кто? – испуганно спросила Анена.

– С Вольновки, за Водкина…

Девушку как в колодезь опустили – ни песен, ни веселья не слышит она. Понять не может, плохое или хорошее идет к ней, но слезы текут сами собой, и не остановить их вышитым платочком…

Дома про услышанное она не рассказывала, но заметила, что в доме шептались – мать с теткой уже знали о предложении. Накануне смотрин Анена была предупреждена теткой о предстоящем событии.

Дальнейшее произошло быстро и незаметно по времени. Отпели Анену подруги нежными девичьими голосами, расплели косу и заплели на две косы, и стала Анна Пантелеевна женой Сергея Федоровича.

Молодой супруг перешел жить под тещин кров в келейку.

– И что теперь за свадьбы стали играть: только бы окрутить парня с девкой… Напьются до одури последней, пропьют сватья сына с дочерью и рады, – дело сделано, а как это в семье новой откликнется – про то и дела нет… Ну, она и пойдет собачья жизнь, от Бога грешная и от людей зазорная…

Это сидим мы с бабушкой Ариной на лавочке перед ее домом.

Летние густые сумерки наполнили улицу Водкиных. С Волги несется перевальная сирена Кавказ-Меркурия, не вяжущаяся с бабушкиным говором, бабушка это чует, чует, старая, что жизнь пошла не в те края, что не повернуть ей жизни, что если бы не я, внучек ее любимый, перешедший во вражескую ей жизнь, – значит, и ее родовое не затеряется, а может быть, и проявится через меня, если бы не эта увязка, – прокляла бы она эту неверную, свихнувшуюся жизнь и ждать бы не стала развертывания ее дальнейшего… Бабушка продолжала:

– У меня, чтобы жених, тем паче мое детище, да чтобы напился при таком случае, – грозно произнесла Арина Игнатьевна и после некоторого молчания продолжала:

– Твои родители по чину женились… И кори, не кори меня этой свадьбой, за правду ее до смерти стоять буду… Да, внучек, свадьба один раз в жизни бывает, с нее плоды зачинаются, с нее жизнь строится… Я ведь невесту сквозь-насквозь просмотрела, прежде как решиться судьбы вязать… Не к тому, что Сергуня мой какой бы особенный был, а чтоб правда вышла от свадьбы. Ты посмеяться можешь над старухой: а вот я, когда, невесту сына насквозь разглядывала, – вот о тебе, сокол, думала, вот такого-то мне от сына моего и надо было, нутру моему надо… А ну-ка, попрекни кто Арину Водкину, что она ошибку сделала? – воскликнула бабушка победоносно.

– Девка плачет – ее девкино дело, парень – о себе думает, а за себя ответ не парню с девкой держать, – тут вся порода отвечает – может с изначала самого. Вот она какая есть свадьба человеческая, – закончила бабушка Арина.

Следующее рассказала мне бабушка Федосья.

– Пошла я как-то на базар и повстречала Арину Игнатьевну. Я, пожалуй бы, и не узнала ее, да она первая напомнилась. Дорога наша попутная – с базара пошли вместе. Говорили о том, о сем, как полагается, только сваха Арина и повернула беседу на сына: вот, мол, пора его к законной жизни обратить. Потом об Анене – тоже, мол, забота в доме, в летах ведь девушка. Как Бог даст, отвечаю: сбывать не хочу, а и придержки особенной не делаю… Разговариваем так, уж Вольновку прошли, а она со мной, да со мной, да и добрались досюдова.

Не обессудь, говорю, Арина Игнатьевна, – зайди отдохнуть. – Дома только сестрица Февронья была, а я и рада, что при советчице мудрой разговор пойдет – сама-то я, знаешь, несмелая, потерявая, а за родную дочь и ума не соберешь сразу…

В избе Арина разговорилась начистоту: мол, хорошо бы поженить наших детей.

Сестрица с Ариной Игнатьевной одна на другую умом и рассуждением набросились. Я в стороне себя держу, да только слушаю. Думаю, не даст ошибки Февроньюшка.

«Вот-де, говорят, выпивает Сереженька твой, – говорит сестрица, – не запойный ли, кой грех». А сваха ей: «Кура, да и та пьет. От перемены жизни все это зависит, на то, говорит, и жена хорошая, чтоб любовью водку заменить…» Хорошо, гладко говорит, ну да сестрица не уступает. Долго беседовали, а в конец Февроньюшка и говорит: не будем, мол, пока огласки делать, а дозволь мне Сергея твоего просмотреть, а ты наш товар обдумай…

Ну вот, денька через два пошла Февроньюшка к Водкиным – будто по делу какому, а обернувшись от них и говорит: «Посмотрела жениха, Фенюшка, и скажу тебе по совести: не будем навязи показывать, как с нашим товаром полагается, а отворота делать тоже не следует, потому – парень ласковый в слове и в обхождении, чистого сердца парень… Наша Аненка, что грех таить, с задором, а тот нараспашку парень, – а из двоих может толк выйти». Иди ты, говорит, завтра с дочерью на базар. В мучном ряду с Ариной Игнатьевной встретитесь будто невзначай – хоть она и говорит, что знает Аненку, да пускай поглубже просмотрит… А что, говорит, свахи нашей будущей касается – так с большим смыслом баба и потому трудная бывает, но баба – сердца огненного. Ну, а мы на всяк случай Сергея в дом возьмем…

Вот, так оно все и вышло. Назначили смотрины, а там и свадьбу сыграли…

Мать мне рассказывала:

– Известили меня накануне смотрин. И хотя была я подругой оповещена, да все думала – слух один, а тут, как услышала вправду дело, так и взревела… Мамынька ко мне, а тетя отстранила ее: «Не мешай, говорит, Феня, пусть она слезами с сердца сольет… Дело-то и впрямь серьезное. Это у них по-настоящему раз в жизни бывает». Потом ко мне обращается: «Ну, Анена – мы прикидываем, а тебе раскинуть придется. За парня матери легче обдумать, чем за девушку, – тебе и слово последнее…»

А я только слезы глотаю. Сижу на смотринах словно связанная. Предо мной женихова мать. Слова из тонких губ, как бисер, откатываются. Вскинет серыми глазами из-под бровей, и как бы сквозь меня глаз прошел. Спросит что, а я дура дурой, ответа не подыщу, и слово в горле путается. На тетю взгляну мельком – та самолюбием за меня сгорает. А мамынька за перегородкой хлопочет – угощенье готовит. А жених сидит наискосок от меня, тоже молчит, улыбается да избу оглядывает. Вот, думаю, не смотрины, а поминки, и всему я виною, – застыдила всех… Тетя выручила. «Слышали мы, Сергей Федорыч, что ты мастер хороший по сапожному делу», – обратилась она к жениху. Тот засмеялся: «Какой такой мастер. Это больше форсуны обо мне распускают… А если бы не форс, так я, пожалуй, и сапожничать бы бросил».

Арина Игнатьевна впилась в сына глазами, ожидая от него неудобного какого слова, но сын, казалось, не замечал этого.

«Видишь ли, тетушка, – продолжал он, – для меня в работе огонек должен быть, чтоб от работы самому легко и другим хорошо стало. Вот ссыпка, например, – в ссыпке это есть… – Он заметил на себе грозный взгляд матери, остановился, сделал шутливое, виноватое лицо: – Мамаша, аль не в точку попал?» Это было так просто и со смешной искренностью сказано, что все, и я с ними, засмеялись, и сразу стало легко и весело в избе. И стыд мой пропал на жениха посмотреть. Он был в рубахе с вышитым воротом и в пиджаке. Лицо открытое, простое, с улыбкой…

Вот так и примирилась я с судьбой моей. Любят весну за красоту, лето – за богатство…

Когда они ушли, тетя меня и спрашивает: поняла ли я парня. Поняла, говорю, тетя. «Пойдешь за него?» Я отвечаю: «Это уж как вы с маменькой решите, так и сделаю». «Дура, – обрезала тетя, – значит, ничего не поняла. А все-таки мой совет – идти тебе, Аненка, за него замуж…»

Едем мы с отцом на Красулинку на знаменитом по Хлыновску коне нашем Сером, хоть не о нем речь, но удивительно подлая была лошадь – столько здоровья унесла она у нашей семьи за один только год. Сколько корили мы с отцом друг друга, что купили этого огромного яблоневого мерина на Воздвиженской ярмарке. Я корил отца, что он за прочность выбрал этакого зверя, а отец меня, – что я на красоте масти влопался. Как бы то ни было, страдал больше от издевательства этой клячи над людьми мой бедный отец, как прямой начальник над лошадью. Запрягался Серый хорошо, но, как только в экипаж садились, он поворачивал голову к усевшимся и с нахальным выражением рассматривал их: «Уселись, мол, голубчики, ну и посидите, а ехать мне что-то не хочется». Удар кнута – и Серый с повернутой головой начинал пятить экипаж назад, через весь двор в излюбленный угол сарая… Ни ласки, ни уговоры не помогали. Мать, зная нрав животных, изобрела способ нести перед мордой лошади каравай хлеба, чтоб выманить ее с повозкой и едущими на улицу. Здесь Серому давали хлеб, и, покуда ему этой жвачки хватало, – он вез. Но этой уловке он поддавался только из рук матери, на все остальные куски в руках других он просто отфыркивался.

Пришлось за бесценок продать это чудовище. О Сером я здесь распространился только потому, что мы в описываемый момент на нем ехали с отцом, а впереди нас ехал попутчик, и мы знали, что Серый от лошади не отстанет, потому мы были в хорошем настроении.

– Папа, что же ты мне не расскажешь, как ты за маму сватался?

– Эх, хватился, сыночек, – эта быль быльем поросла. Умирать пора, родной мой…

– Что это ты, старина? Вот не ожидал я, что и ты умеешь нюни распускать.

Отец засмеялся.

– Перед тобой-то, перед одним моим, чать, можно разок и без пляса пройтись… Сила, брат, покидает, о себе думать начал… От других добра себе захотелось… Да.

Старик помолчал. Потом заулыбался снова.

– А все ж таки и помирать надо смеючись – ведь не бросит же меня Бог наедине после смерти моей – народ-то, чать, и там будет… А сватовство мое к матери было самое простое… Бабы там возле него манеры всякие делали, а я поглядел – невеста против меня ничего плохого не имеет, так что же и мне супротивиться – взяли да и поженились…

– Ну, ты, одер… – прикрикнул отец на лошадь, – от попутчика отстаешь… – Потом тихо мне: – Не лошадь, а оборотень, право слово, – заметь: только начни разговор душевный какой, эта колода серая сразу ход замедляет и уши назад заворачивает… Ну, ты, шпион, батюшка, ходу, ходу…

Глава пятая
ЗЕРНО, УШЕДШЕЕ С ПОЛЕЙ

Главная торговля Хлыновска была хлебная.

В городе было несколько фамилий – заправил по скупке хлеба. Это были, за малым исключением, старообрядческие, плотно сбитые семьи, с молельнями и школами при домах.

В этих школах, под руководством начетчика, молодые члены семей кончали полный курс наук: от «буки-аз-ба» до умения прочесть устав на богослужении. Этих наук им хватало, чтобы ворочать десятками тысяч пудов зерна, иметь собственный транспорт для сплава, с точностью управлять его рейсами и мыслить сложнейшей бухгалтерией копейки, делающей рубли.

Конечно, «буки-аз-ба» и умение читать устав как школа играли малую роль, но начинающаяся за ней практика, она и была настоящей школой.

С одиннадцати-двенадцати лет сынишка входил в дело отца на самое нижнее место. Здесь он начинал понимать причинную цепь торговли. Самое, казалось бы, незначительное поручение, в последовательности шестерен огромной машины, отражалось большим событием наверху, где сотнями людей двигалось зерновое богатство, реками, каналами, озерами, океанами до отдаленнейших голодающих чужеземцев. В шестнадцать лет такой юноша ходил уже приказчиком. Его женили, он обрастал бородой, тучнел и делался правой рукой отца и неотличимым от него по виду.

Старик отец как бы окаменевал в возрасте, казавшийся несломимым, но с длительным процессом жира в сердце, умирал он обычно «в одночасье»: придет неожиданная телеграмма об аварки судна, захватится ли на месте в воровстве старший приказчик, – нальется тогда кровью лицо, раздуются вены старика, откроется рот, чтоб произнести клянущее матершинство и – а-гг… – захрипит старый купец – и конец человеческой плоти… Похороны такие, каких еще город не видывал – с утра до поздней ночи питаются хлыновцы на поминках в честь умершего.

Ко времени, о котором я буду говорить, мирское, неизбежное начинало входить в жизнь этих людей, это не было еще развалом родительских обычаев – скорее это было практической, коммерческой эволюцией. Хлебные заправилы начинали посылать своих детей в губернскую гимназию и в местное четырехклассное училище.

Гимназию обычно эти жертвы цивилизации не кончали – по обоюдному соглашению отцов и детей наука обрывалась четвертым классом. Были, конечно, срывы и заскоки в этом заигрывании с просвещением, но первая порода юношества дела отцовского не бросала, образование сказывалось лишь в принятии одежды по моде, с крахмальным бельем, и они уже иронически улыбались на косоворотки, из-под жилета, навыпуск и на длиннополые кафтаны-сюртуки своих отцов. Назову несколько фамилий из главных хлебных дельцов: Узмины, Лесовы, Хазаровы, Культяповы, Махаловы, – с домом Махаловых свяжет меня судьба в течение моих переходных лет.

Перевоз зерна начинался не сразу. С большой оглядкой действовал его главный поставщик. Чует он удочки, заброшенные Махаловыми, Узмиными вокруг него, – не влопаться бы, не напороться. И вот нагрузится мужик бабьим продуктом, картошкой или капустой, приедет в базарный день в город и встанет, как ни в чем не бывало, на Нижней площади. Начнет прислушиваться, расспрашивать о ценах, большой ли привоз и «как в Расее воопче уродилось», с большим ли ражем рыщут по базару хлебные приказчики.

Вызнает, что надо, капустишку продаст и пристегнет лошаденку, чтоб поскорее известие домой доставить.

В деревне сход, обсуждение добытых сведений и решение – везти ли на Миколу зимнего или раньше.

В особых случаях, когда до зарезу денег надо – сына забреют или дочь на просватах, – привезет мужик первый воз окрещенной пшеницы. Скупщик подскочит, что ястреб. Хватит зерно на пригоршню и сейчас же сбросит.

Начинается спор, перебранка – спуск и подъем цены по копейке – неизбежная, при неустановившейся цене, картина торга.

– Ну, так и быть, – бросает скупщик, – курам стравить возьму. Вези прямо на дом. – И запомнит покупатель все приметы покупки первого воза – быть иль не быть сезонной удаче.

Третьей группой, столь близко заинтересованной в движении с полей зерна, – были грузчики или, как у нас их зовут, ссыпщики.

У меня с детских лет осталось впечатление о налаженности и спайке, о наличии круговой поруки и сговора ссылочных артелей.

Бывали минуты, вгонявшие в панику хлебозаготовителей и в растерянность мерзнувших возле зерна мужиков и приводившие в боевое, как перед чужой дракой, настроение обывателей, распадавшихся симпатиями на три фронта.

– Ссыпщик забортовал…

Это известие возбуждало всех. Мужик, въезжая в город, услышав эту весть, – чесал затылок.

Хлебник поперхивался стаканом чая на купеческой половине гостиницы Красотихи, что при Волге. Плохо еще разбираясь в то время в людских социальных взаимоотношениях, я пережил с волнением и запомнил одно из таких событий Хлыновска.

Дело произошло в разгар скупки и ссыпки.

Иван Узмин прорезался в цене: передал за белотурку по копейке на пуд. Зерно потекло в его амбары. Приемная работа поднялась до кипения. Пудовки мелькали, как ласточки, взвивались до верхнего сусека амбара и с бульканьем железа возвращались обратно к возу.

Конкуренты Узмина выходили из себя, крепились, нейдя на прибавку, да и сам Узмин рвал на себе волосы: разнес телеграммой своего приказчика Балаковского пункта, введшего хозяина в ошибку случайным повышением цены, которая тотчас же снизилась. Возвращение на попятный Узмина могло бы поколебать авторитет фирмы. «Узмину нечем платить» – это было бы охулкой на всю жизнь.

Чем бы все это кончилось – неизвестно, если бы не вмешался второй заинтересованный.

К обеденной передышке к амбарам Узмина спешно прибежал Ульян Косой, ссыпщик из другой группы. Влетел прямо в круг и сказал:

– Ребята, мы, так раз-эдак, ошибку даем – нужна прибавка, наши порешили на полкопейке…

Решение было принято.

Полетел старший сын хозяина на легких санках к отцу.

По городу загудело…

На место происшествия прибыл исправник. Ему, конечно, трудно было в то время разобраться в наличии преступности с той или другой стороны, но он должен был прибыть на шум, так как шум всегда явление недоброе для всех видов власти.

– Братцы, что у вас здесь такое? – деланно отечески обратился он к грузчикам.

Григорий Водкин от артели дал разъяснение о копейке и полкопейке.

– Что же дальше? – спросил исправник.

– Дальше?… – Григорий и сам не знал в точности, что же дальше, но знал одно:

– Это, ваш-родие, дело наше – междоусобное… Поезжай к себе на квартиру – мы это всем миром обладим, и тебе зазора не будет…

Два дня бурлил Хлыновск.

Постоялые дворы и площади заполнялись возами.

Мужик себя чувствовал, как невеста между двумя спорящими из-за нее женихами.

Иван Узмин сам приезжал к грузчикам. Бил себя в грудь. Наконец упал на колени, покаялся в своей ошибке с надбавкой и расплакался.

Ссыпщики сочувственно вздыхали, жалостливо матюкались, но остались на своем.

Дело решил третий заинтересованный – он же и производитель первой ценности.

На нижнем базаре взобрался на воз заросший бородой, как обезьяна, крохотный мужичонко и крикнул речь:

– Мужики, хрестьяне, айда в Балаково…

Простой и такой естественный выход, как искрой, поджег толпы хлебопашцев:

– Айда в Балаково… Айда в Духовницкое… Запрягайся, мужики, айда…

Заскрипели мерзлые гужи об оглобли; занукались лошаденки; завизжали полозья, и потянулся головной обоз через Волгу и вдоль Волги – к Балакову.

От последнего решения содрогнулся весь город… Окровянилось бы зерновое дело. Это означало безработицу в городе, голод ребятишек и крах хлебной кампании для местных воротил…

Через какие-нибудь полчаса верховые и легкие сани помчались за отбывающим зерном.

Скупщики сдались и разверстали между собой ошибку Ивана Узмина. И замелькали снова черного железа пудовки по лестницам амбаров.

Весело было в городе в зерновой разгар. Крендельщики, сбитенщики снуют, перекликаясь товаром. Ларьки разбиты у самых возов с душистым, свежего помола, хлебом, с леденцами, парнушками с яблочной пастилой, с кадушечным и сотовым медом.

В других лавках весь товар налицо выставлен, и не протолкаться в лавках от покупающего люда.

Товар что надо: расписная посуда, платки бахромные с разводами, тульские самовары, сияющая от дегтя нагольная обувь, ярославские валенки в рост человеческий с хитрыми узорами…

А для ребятишек столько всякой всячины, что, бывало, дыхание сдавит от восторга. Нос мерзнет, ноги коченеют, а внутри – как в кипящем горшке.

А среди всего этого и на крышах и под ногами зобастые голуби белые, сизые розовые, у них также праздник зерна, ушедшего с полей.

Звенела медь и шуршали бумажки, переходя из-за пазух мужичьих в заприлавки…

На торгу шло большое дело.

Скупщик совал руку в глубину воза и на весу определял сорт и качество зерна. Оно янтарными бусами сверкнет на морозном солнце и сольется с руки обратно в гущу янтарей.

Объявлялась цена. Мужик получал ярлык с номером амбара. Воз трогался по адресу и становился в очередь по приемке.

Весы в то время считались излишними, хотя и находились возле приемщика, – хлеб принимался пудовкой. Приемщик делал три жеста: зачерпывал первым жестом, вторым срезывал ладонью руки излишние зерна обратно в воз и третьим, приподымая слегка на руке пудовку, произносил счет, повторявшийся громко приказчиком, и ссыпал зерно грузчику.

Покупатель мог потребовать взвески любой зачерпнутой пудовки, но эта проверка обычно вызывала только насмешки окружающих – весы всегда отмечали точную меру. И, когда недоверчивый продавец получал ярлык, например, на двадцать восемь проданных пудов пшеницы, принимавший бросал вопрос:

– Сколько сам считал? Мужик, осклабившись, отвечал:

– Так что двадцать шесть с четью… – Его подымали на смех:

– Хороша твоя мера, чать сарафаном бабы мерил.

Мужик и сам с приятностью смеялся над собой.

Точность веса на глаз и ощупь – в этом честь профессионала-приемщика, и такие специалисты очень ценились, с другой стороны, и честь купца. Ну-ка, разнесись базаром: «Махалов обвешивает», – это было бы позором до провала дела.

Между прочим, приемщики обладали удивительным мускульным ощущением тяжести. Приходил такой мастер на базар покупать хотя бы мясо. Брал кусок на руку и сообщал мяснику: «девять фунтов и три восьмых». Молодые мясники, больше от удивления, проверяли вес – вес был точен всегда.

Когда зерно попадало грузчикам, с ним происходила новая удаль, игра со взлетавшими к верхнему люку железными пудовыми мерами: они непрерывной цепью достигали до назначения и, как подстреленные птицы, падали обратно, руки людей как бы не касались их.

Пудовка с зерном, вздернутая пятерней правой руки кверху, получала пальцами круговое движение. Ладонью левой руки ей давался боковой лижущий жест, и так она передавалась выше и выше, принимающему приходилось делать пустяковую затрату сил, чтобы пудовка продолжала данное ей движение и взлет.

Работа сопровождалась ритмующей движение песней:

 
    по овражку,
    д-по долинке
    шла девчонка
    д-по малинке…
 

Амбар, казалось, раздувался своей утробой – вот затрещат скрепы кругляшей бревен. Янтарное зерно заполняло доверху закрома амбара. Здесь оно будет ждать дальнейшего движения.

Опасный для жизни омут представляет собой приведенное в неестественное скопление зерно.

Умная крыса, чтоб поживиться им, точит дерево закрома снизу, зная опасность засоса.

Требуется большая осторожность от проходящего по перекладам верхнего яруса над хлебным колодцем. Сорвавшемуся в него нет возможности из него выбраться. Никакое движение не способствует хотя бы остановке на одном уровне, наоборот, чем резче жестикуляция, тем быстрее засасывает жертву ко дну.

Говорят, упавшему в зерно надо окаменеть, чтобы ни один мускул его не шевельнулся – это замедляет расщепление зерна и дает возможность близко случившимся товарищам помочь утопающему доской, шестом или веревкой.

Отец рассказывал мне о такой смерти, случившейся с его молодым приятелем.

После погрузки ссыпщики покидали амбар. Юноша шел последним, шагах в десяти от впереди идущего.

Раздавшийся крик оступившегося на перекладе сейчас же вернул уходивших товарищей, но… на поверхности виднелись только руки и скрывающаяся волосами голова… Пришлось открыть нижний люк амбара. Сюда, к этому отверстию, и вытянуло струей хлеба задушенного и сдавленного до неузнаваемости несчастного юношу.

– Видно, умереть по-всячески можно, – закончил отец о смерти друга. – А все-таки, сдается мне, сам человек виновен: в неправильное положение природу ставит, скоп большой допускает всякой земной силе, – ну, она его и хлопает… По мне быть, она ой как еще хлопнет нашего брата – земного человека…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю