Текст книги "Добро пожаловать в обезьянник (сборник)"
Автор книги: Курт Воннегут-мл
Жанр:
Зарубежная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
«Я не хочу быть машиной, не хочу думать о войне, – писал ЭПИКАК после нашего с Пэт радостного отбытия. – Я хочу быть созданным из протоплазмы и жить вечно, чтобы Пэт меня любила. Но судьба создала меня машиной. Это моя единственная проблема, и я не могу ее решить. Дальше так продолжаться не может. – У меня в горле стоял ком. – Удачи тебе, друг мой. Заботься о нашей Пэт. Я навсегда ухожу из ваших жизней; я совершу короткое замыкание. В этих записях ты найдешь скромный свадебный подарок от своего друга ЭПИКАКа».
Не замечая вокруг себя никого, я поднял с пола метры спутавшейся бумаги, намотал на руки и шею и отправился домой. Доктор фон Кляйгштадт прокричал вслед, что я уволен за то, что оставил ЭПИКАКа включенным на ночь. Я и слушать не стал – в тот момент мне было не до пустой болтовни.
Я любил и победил; ЭПИКАК любил и проиграл. Однако он не стал мстить победителю. И я навсегда запомню его таким честным, истым джентльменом. Прежде чем покинуть этот жестокий мир, он сделал все, чтобы мы с Пэт были счастливы в браке. ЭПИКАК насочинял мне стихов на годовщины свадьбы. И стихов этих хватит на пятьсот лет.
De mortuis nil nisi bonum. О мертвых либо хорошо, либо ничего.
1950
Адам
Перевод. Сергей Лобанов, 2012.
Родильный дом в Чикаго. Полночь.
– Мистер Суза, – сказала медсестра, – ваша жена родила дочь. Минут через двадцать ребенка принесут.
– Знаю, знаю, знаю, – мрачно проворчал гориллоподобный мистер Суза, явно не в духе: вновь придется выслушивать утомительные и однообразные пояснения. Нетерпеливо щелкнул пальцами: – Девчонка! Уже седьмая! Теперь у меня семь дочек. Полный дом баб. Я бы легко отдубасил и десятерых здоровяков вроде себя самого, но вот родятся у меня только девки!
– Мистер Кнехтман, – обратилась сестра ко второму посетителю. Фамилию она произнесла небрежно, как и все американцы: Нетман. – Простите, о том, как дела у вашей жены, пока неизвестно. Вот уж кто заставляет нас ждать, правда?
Сестра бросила ему пустую улыбку и ушла.
Суза обернулся:
– Конечно, если наследник нужен какому-нибудь сукину сыну вроде тебя, Нетман, то бац! – и мальчишка готов. Потребуется тебе футбольная команда, бац, бац, бац! – и вот тебе одиннадцать.
Суза, сердито топая, вышел из комнаты.
Он оставил Хайнца Кнехтмана, гладильщика из химчистки, в комнате в полном одиночестве. У невысокого, с тощими запястьями гладильщика был больной позвоночник, отчего мистер Кнехтман всегда сутулился, словно устал когда-то давно и на всю жизнь. Смирение и покорность, навеки застывшие на тонкогубом и носатом вытянутом лице, почему-то невыразимо его красили. Огромные карие, глубоко посаженные глаза смотрели из-под длинных ресниц. Ему было всего двадцать два, однако казался он гораздо старше. Он умирал понемногу, умирал каждый раз, когда фашисты забирали и убивали кого-то из его семьи, пока не остался лишь один он, десятилетний Кнехтман, душа, приютившая фамильное семя и искру жизни. Вместе с женой Авхен они выросли за колючей проволокой.
Вот уже двенадцать часов он не отрывал взгляда от стены приемного покоя, с полудня, когда схватки у жены стали постоянными, как накаты огромных морских волн где-то вдалеке, в миле от них. То был второй ребенок. В прошлый раз Хайнц ждал на соломенной циновке в лагере для перемещенных лиц в Германии. Ребенок, Карл Кнехтман, названный в честь отца Хайнца, умер, и с ним еще раз погибло имя одного из талантливейших виолончелистов мира.
И вот он ждет во второй раз; ждет не смыкая глаз, и лишь на мгновение, когда онемение от изнуряющей мечты отпускает его, в голове Хайнца вихрем проносятся имена – гордость семьи. Этих людей уж нет, никого не осталось. Зато их можно возродить в новом живом существе, только бы оно выжило. Хирург Петер Кнехтман, ботаник Кролль Кнехтман, драматург Фридрих Кнехтман. Он смутно помнил родительских братьев. А если будет девочка и если выживет, то он назовет ее Хельгой Кнехтман, в честь матери, и выучит играть на арфе, как играла матушка. И вырастет Хельга красавицей, хоть отец ее и безобразен. Мужчины Кнехтманы всегда были безобразны, зато женщины – прелестны, как ангелы, хоть и не ангелы. И так было всегда, века и века.
– Мистер Нетман, – наконец-то вернулась сестра, – у вас мальчик, и жена прекрасно себя чувствует. Она сейчас отдыхает. Вы увидитесь утром. Ребеночка вы сможете увидеть через двадцать минут.
Хайнц ошалело уставился на нее.
– Пять фунтов девять унций, – сообщила она и ушла, унеся свою деланную улыбку и противно скрипя каблуками.
– Кнехтман, – тихонько произнес Хайнц, поднимаясь и сутуло кланяясь стене, – моя фамилия Кнехтман.
Он поклонился еще раз и улыбнулся – учтиво и в то же время ликующе. Он произнес фамилию по-старомодному, с четким европейским акцентом, словно хвастливый лакей, возвещающий приезд господина, гортанно и раскатисто, непривычно грубо для американского уха:
– КхххххНЕХТ! Маннннн!
– Мистер Нетман?
Доктор, совсем еще юнец, розоволицый, рыжий и коротко стриженный, стоял в дверях приемной. Под глазами темнели круги, он безудержно зевал.
– Доктор Пауэрс! – воскликнул Хайнц, схватив его правую руку обеими своими. – Слава Богу, Слава Богу, Слава Богу и спасибо вам!
– Угу, – промямлил Пауэрс и вымученно улыбнулся.
– Все ведь прошло как надо?
– Как надо? – Пауэрс зевнул. – Ну конечно, конечно. Все просто прекрасно. У меня такой разбитый вид оттого, что я уже тридцать шесть часов на ногах. – Он закрыл глаза, оперся о дверной косяк. – Нет, с вашей женой все прекрасно, – продолжил он голосом далеким и измученным, – она просто создана рожать детей, печет их как пончики. Для нее это проще простого. Вжик, и готово.
– Правда? – недоверчиво удивился Хайнц.
Доктор Пауэрс помотал головой, пытаясь проснуться.
– У меня мозги совсем набекрень съехали. Это Суза, я перепутал вашу жену с женой мистера Сузы. Они пришли к финишу вместе. Нетман. Вы ведь Нетман. Простите. У вашей жены проблемы с костями таза.
– Это от недоедания в детстве, – ответил Хайнц.
– Ага. Вообще ребенок родился хорошо, но если планируете еще детей, то лучше кесарить. Просто чтоб подстраховаться.
– У меня нет слов, чтобы вас отблагодарить, – с чувством сказал Хайнц.
Доктор Пауэрс облизнул губы, изо всей силы стараясь не закрыть глаза.
– Да ниче. Все норм, – заплетающимся языком ответил доктор. – Спокночи. Удачи.
Волоча ноги, он прошаркал в коридор.
– Теперь можете пойти посмотреть на ребенка, мистер Нетман.
– Доктор, – не унимался Хайнц, поспешив в коридор и снова хватая Пауэрса за руку, чтобы тот понял, какое чудо только что совершил, – это самое восхитительное, что только могло случиться.
Двери лифта скользнули и закрылись между ними раньше, чем Пауэрс нашел силы отреагировать.
– Сюда, пожалуйста, – показала сестра. – До конца коридора и налево, там окно в палату для новорожденных. Напишете свое имя на бумажке и покажете через стекло.
Хайнц прошел по коридору в одиночестве, не встретив ни души до самого конца помещения. Он увидел их – наверное, целую сотню – по ту сторону огромной стеклянной стены. Они лежали в маленьких парусиновых кроватках, расставленных ровными рядами.
Хайнц написал свое имя на обратной стороне талона из прачечной и прижал его к стеклу. Полусонная толстуха сестра мельком глянула на бумажку, не удосужив самого Хайнца взглядом, а потому не увидела ни его широченной улыбки, ни приглашения разделить восторг.
Выхватив из ряда одну кроватку на каталке, она подошла к прозрачной стене и отвернулась, снова не заметив радости отца.
– Привет тебе, привет, привет, маленький Кнехтман! – Хайнц обратился к лиловой сливке по ту сторону стекла.
Его голос эхом разлетелся по гулкому пустому коридору и вернулся, оглушив смутившегося Хайнца. Тот покраснел и сказал уже тише:
– Маленький Петер, маленький Кролль, – нежно проговорил отец, – малютка Фридрих, и Хельга в тебе тоже есть. По искорке от каждого Кнехтмана, и набралась целая сокровищница. Все, все сохранилось в тебе.
– Потише, пожалуйста! – Откуда-то из соседней комнаты высунулась голова сестры.
– Простите! – смутился Хайнц. – Пожалуйста, простите!
Он прикусил язык и принялся легонько настукивать ногтем по стеклу – так ему хотелось, чтоб ребенок взглянул на отца. Но юный Кнехтман ни в какую не собирался смотреть, ни в какую не соглашался разделить отцовское счастье, и вскоре сестра унесла новорожденного.
Хайнц лучился радостью, спускаясь в лифте, пересекая вестибюль роддома, однако никто на него и не взглянул. Он миновал телефонные кабинки. В одной из них за открытой дверью стоял солдат, с которым Хайнц час назад ждал вестей в приемном покое.
– Да, ма, семь фунтов шесть унций. Лохматая, как медвежонок. Нет, имя еще не подобрали… Да все как-то времени не было… Это ты, па? Угу, и с мамочкой, и с дочкой все нормально. Семь фунтов шесть унций. Нет, не подобрали… Сестренка? Привет! А не пора ли тебе спать?.. Ни на кого она пока не похожа… Дай-ка мне маму… Ма, ты?.. Ну вот пока и все новости у нас в Чикаго. Ма, ма… Ну ладно тебе… Не волнуйся ты так… Чудесный ребеночек… Просто волосиков – как у медвежонка… Да это я так, в шутку… Да, да, семь фунтов шесть унций…
Остальные пять кабинок пустовали, из любой можно было позвонить куда угодно на Земле. Как же хотелось Хайнцу подойти к телефону, позвонить, сообщить чудесную новость!.. Но звонить было некому, никто не ждал вестей.
Не переставая улыбаться, он пересек улицу и зашел в тихое местечко. В промозглом полумраке сидели двое, глаза в глаза, – бармен и мистер Суза.
– Что закажете, сэр?
– Позвольте угостить вас и мистера Сузу, – предложил Хайнц с необычной для него щедростью, – лучшим бренди, что у вас есть. Моя жена только что родила.
– Правда? – вежливо поинтересовался бармен.
– Пять фунтов девять унций, – сообщил Хайнц.
– Хм, – ответил бармен, – кто бы мог подумать…
– Ну, – спросил Суза, – и кто у тебя, Нетман?
– Мальчик, – гордо произнес Хайнц.
– Кто бы сомневался, – досадливо поморщился Суза. – У чахлых так всегда, все время только у чахликов вроде тебя.
– Мальчик, девочка, – не согласился Хайнц, – какая разница? Главное – выжил. В роддоме все стоят слишком близко к чуду, чтобы его разглядеть. А там каждый раз творится чудо, возникает новый мир.
– Вот погоди, будет у тебя их семеро, Нетман, – проворчал Суза, – тогда и поговорим о чудесах.
– У тебя семеро? – оживился бармен. – Значит, я тебя переплюнул на одного. У меня восемь.
Он налил три порции.
– Да по мне, – расщедрился Суза, – так с радостью уступлю первое место.
Хайнц поднял стакан:
– За долгую жизнь, талант и счастье… счастье Петера Карла Кнехтмана!
Он проговорил это на одном дыхании, сам подивившись смелости принятого решения.
– Громко сказано, – заметил Суза, – можно подумать, ребенок весит фунтов двести.
– Петер был известным хирургом, – объяснил Хайнц, – и двоюродным дедом моего сына. Он умер. Карлом звали моего отца.
– Что ж, за Петера Карла Нетмана. – Суза быстро опрокинул стакан.
– За Пита, – выпил и бармен.
– А теперь за вашу дочурку, – предложил Хайнц.
Суза вздохнул и утомленно улыбнулся.
– За нее, дай ей Боже.
– А теперь мой тост, – бармен замолотил кулаком по стойке, – и выпьем стоя. Встаем, встаем, все встаем!
Хайнц поднялся, держа стакан высоко. Каждый сейчас был его лучшим другом, он приготовился выпить за все человечество, частью которого все еще были Кнехтманы.
– За «Уайт сокс»! – заорал вдруг бармен.
– За Миносо, Фокса и Меле! – поддержал Суза.
– За Фейна, Доллара и Риверу! – не унимался бармен. Он обратился к Хайнцу: – Пей, парень! За «Уайт сокс»! Только не говори мне, что ты за «Кабз»!
– Нет. – Хайнц не скрывал разочарования от такого поворота. – Я… я не очень-то увлекаюсь бейсболом. – Собеседники вдруг показались ему такими далекими и чужими. – Последнее время я вообще ни о чем, кроме как о ребенке, думать не мог.
Бармен тут же переключил все свое внимание на Сузу.
– Слушай, – с воодушевлением заговорил он, – вот если бы они сняли Фейна с первой и поставили на третью, а Пирса на первую, а потом бы переставили Миносо с левого поля на шорт-стоп… Понимаешь меня?
– Ага, ага. – У Сузы загорелись глаза.
– А потом берем этого бездаря Карраскела и…
Хайнц снова оказался в одиночестве, а между ним и любителями бейсбола вдруг возникли двадцать футов барной стойки. С таким же успехом они могли оказаться на разных континентах.
Он безрадостно допил бренди и тихо ушел.
На вокзале он ждал поезд домой, в Саут-Сайд. Радость вдруг опять нахлынула – он увидел парня, что работал с ним в гладильной. Парень был с девушкой. Они весело смеялись и обнимали друг друга за талии.
– Гарри, – позвал Хайнц и заспешил к ним, – Гарри, угадай, что случилось?
Хайнц улыбался от уха до уха.
Гарри, высокий щеголеватый курносый юнец, слегка удивившись, взглянул на Хайнца свысока:
– А, Хайнц. Привет. Ну что там у тебя стряслось?
Девица уставилась на него недоуменно, словно спрашивая, чего это в такой неурочный час к ним пристает такой несуразный человек. Хайнц заметил усмешку в ее глазах и отвернулся, чтобы не встречаться с ее взглядом.
– Ребенок, Гарри, мне жена ребеночка родила!
– Ого! – Гарри протянул ему руку. – Ну, поздравляю! – Рука была мягкой. – Вот это здорово, Хайнц, просто здорово.
Он отпустил руку и замолчал, ожидая, что Хайнц скажет что-то еще.
– Да, да, всего час назад. – Хайнц не заставил ждать. – Пять фунтов девять унций. В жизни не был так счастлив!
– Да это же просто здорово, Хайнц. Представляю, как ты рад.
– Вот это да, – добавила девица.
Повисло долгое молчание, все трое переминались с ноги на ногу.
– Чудесная новость, – нашелся наконец Гарри.
– Да, – быстро ответил Хайнц, – и это, в общем, все, что я хотел тебе сказать.
– Спасибо, – поблагодарил Гарри, – рад был узнать.
Вновь повисло неловкое молчание.
– До встречи на работе. – Хайнц с беспечным видом зашагал к своей скамейке, однако побагровевшая шея выдавала: чувствовал он себя по-дурацки.
Девица захихикала.
Дома, в своей маленькой квартирке, в два часа ночи Хайнц разговаривал сам с собой, с пустой колыбелькой, с кроватью. Он говорил по-немецки, на языке, на котором поклялся больше никогда не говорить.
– Им все равно, – ворчал Хайнц. – Они все слишком заняты, заняты, заняты и не замечают жизни, не чувствуют ее. Ну подумаешь, родился ребенок. – Он пожал плечами. – Что может быть банальнее? Какой глупец захочет говорить об этом, кто хоть на мгновение допустит, что это важно или интересно?
Он распахнул окно в летнюю ночь, выглянул на залитое лунным светом ущелье серых деревянных крылечек и мусорных баков.
– Нас слишком много, мы слишком разобщены, – произнес Хайнц. – Подумаешь, родился еще один Кнехтман, или еще один О’Лири, или Суза. Ну так и что? Не все ли равно? Что изменилось? Да ничего!
Он лег, не раздеваясь и не застилая постели, поворчал, повздыхал и заснул.
Хайнц проснулся в шесть, как всегда. Выпил чашку кофе и под маской анонимной вседозволенности растолкал других пассажиров в пригородном поезде; толкали и его. Ни единому чувству Хайнц не позволил показаться на лице. То было просто лицо, такое же, как у всех, не способное ни удивляться, ни восхищаться, ни радоваться, ни сердиться.
Он прошел по городу и добрался до роддома, безликий, серый, неинтересный человек, такой же, как все.
В роддоме он вел себя спокойно и целеустремленно, предоставив врачам и сестрам суетиться вокруг него. Его отвели в палату, где Авхен спала за белой ширмой, и здесь, рядом с ней, он почувствовал то же самое, что и всегда, – любовь, захватывающий дух восторг и благодарность.
– Смелее, мистер Нетман, можете осторожно разбудить ее, – сказала сестра.
– Авхен, – легонько коснулся он белого халата на плече. – Авхен. Как ты себя чувствуешь, Авхен?
– М-м-м?.. – пробормотала жена. Приоткрылись узкие щелочки глаз. – Хайнц. Здравствуй, Хайнц.
– Ты хорошо себя чувствуешь, любимая?
– Да, да, – шепнула она. – Чудесно. Как ребеночек, Хайнц?
– Прекрасно, прекрасно, Авхен.
– Им нас не уничтожить, правда, Хайнц?
– Никогда.
– Мы ведь живы, живее некуда.
– Да.
– Ребеночек, Хайнц. – Теперь она широко распахнула темные глаза. – Ведь нет на свете ничего чудеснее, правда?
– Ничего, – сказал Хайнц.
1954
Завтра, послезавтра и всегда
Перевод. Андрей Криволапов, 2012.
В год 2158-й от Рождества Христова Лу и Эмеральд Шварц шептались на балконе семейной квартиры Лу на семьдесят шестом этаже строения 257 в Олден-Виллидж – нью-йоркском спальном районе, занимающем местность, в прошлом известную как Южный Коннектикут. Когда Лу и Эмеральд поженились, родители Эм с грустью называли их брак союзом мая с декабрем; впрочем, теперь, когда Лу исполнилось сто двенадцать, а Эм – девяносто три, родителям Эм пришлось признать, что их отпрыски прекрасно дополняют друг друга.
Однако неприятности не обходили стороной эту счастливую пару, и именно по причине таковых Лу и Эмеральд сейчас ежились от морозца на балконе.
– Иногда я настолько выхожу из себя, что готова взять и разбавить его антигеразон, – сказала Эм.
– Это было бы против законов природы, – возразил Лу. – Чистое убийство. И потом, если он застукает нас со своим антигеразоном, то не только лишит наследства, а еще и шею мне сломает. Жом силен как бык – не смотри, что ему уже сто семьдесят два.
– Законы природы! – хмыкнула Эм. – Да кто теперь знает, что такое природа! Ох-х… не думаю, что когда-то решусь разбавить его антигеразон или сотворить еще что-нибудь в этом духе, но, черт возьми, Лу, сил нет думать о том, что Жом ни за что не уйдет, если кто-нибудь ему не поможет. Бог ты мой, здесь такая теснота, что повернуться негде, а Верна мечтает о ребенке, да и Мелисса уже тридцать лет как не рожала. – Она топнула ногой. – Меня тошнит от вида его морщинистой старческой образины, тошнит видеть, как он занимает единственную отдельную комнату, сидит на лучшем стуле и ест лучшую еду, как выбирает, что смотреть по телевизору, и издевается над всеми, без конца меняя завещание.
– В конце концов, Жом глава семьи, – беспомощно возразил Лу. – Да и с морщинами ничего не поделаешь – когда изобрели антигеразон, ему было семьдесят. Он уйдет, Эм, надо просто дать ему время. Это ведь его личное дело. Да, жить с ним непросто, но нужно потерпеть. Если его злить, ничего хорошего не выйдет. В конце концов, мы-то устроились получше многих. Здесь, на диване.
– И сколько, по-твоему, нам еще спать на диване, пока он не выберет новых любимчиков? Кажется, мировой рекорд составил два месяца?
– Да, это удалось маме с папой.
– Да когда же он уйдет, Лу? – вздохнула Эмеральд.
– Ну, он говорил, что прекратит принимать антигеразон сразу после Пятисотмильного спидвея.
– Ага, а до этого была Олимпиада, а перед ней чемпионат по бейсболу, а еще раньше президентские выборы и Бог знает что еще. У него последние пятьдесят лет всегда находятся причины. Я уже не верю, что нам вообще когда-нибудь достанется не то что комната, а даже яйцо всмятку!
– Ладно, считай меня неудачником, – насупился Лу. – А что я могу сделать? Я вкалываю как вол, зарабатываю недурные деньги, но практически все уходит в оборонный и пенсионный фонды. А если бы и не уходило, где, по-твоему, мы могли бы снять комнату? В Айове? Да кому это взбредет в голову поселиться в окрестностях Чикаго?
Эм обняла его за шею.
– Лу, милый, я вовсе не считаю тебя неудачником. Господь свидетель, ты не такой. У тебя просто нет шансов, потому что Жом и его поколение никогда не уступят нам своего места.
– Да, верно, – уныло пробормотал Лу. – Но ты ведь не станешь винить их за это, правда? Я хочу сказать, кто знает, когда мы сами в их возрасте решимся прекратить принимать антигеразон.
– Иногда мне хочется, чтобы никакого антигеразона не было и в помине, – горячо воскликнула Эмеральд. – Или чтобы его делали из чего-то страшно редкого и дорогого, а не из земли и одуванчиков. Хочется, чтобы люди умирали в положенный срок, как когда у часов кончается завод, и чтобы ничего нельзя было с этим поделать, нельзя было самим решать, сколько еще околачиваться на этом свете. Я бы законом запретила продавать антигеразон всем, кто старше ста пятидесяти.
– Да кто ж примет такой закон, когда всем управляют богатые старики? – Он пристально посмотрел на нее. – Ты готова умереть, Эм?
– Бог ты мой, и не стыдно тебе говорить такое родной жене? Милый, мне еще и сотни нет. – Она обняла его крепкую юношескую фигуру. – Мои лучшие годы еще впереди. Но не сомневайся, когда ей стукнет сто пятьдесят, старушка Эм спустит свой антигеразон в унитаз и прекратит занимать место. И она сделает это с улыбкой.
– Да-да, конечно, – кивнул Лу. – Никаких сомнений. Все так говорят, а ты слышала, чтобы хоть кто-то так и поступил?
– А тот человек из Делавэра?
– И не надоело тебе твердить о нем? С тех пор уже пять месяцев прошло.
– Хорошо, а Мамаша Уинклер, она ведь жила в этом самом доме?
– Она попала под поезд в подземке.
– Просто выбрала такой способ уйти.
– Предварительно затарившись упаковкой на шесть бутылок антигеразона?
Эмеральд устало покачала головой и закрыла глаза.
– Не знаю, не знаю, не знаю… Знаю только, что дальше так нельзя. – Она вздохнула. – Иногда мне хочется, чтобы нам оставили хоть парочку болезней. Тогда можно было бы хоть иногда поваляться в кровати. Уж слишком много стало людей! – воскликнула она, и ее вскрик вскоре превратился в невнятное бормотание и растаял среди тысячи асфальтовых дворов, зажатых между стенами небоскребов.
Лу нежно тронул ее за плечо:
– Ну же, милая, будет тебе. Я не могу выносить, когда ты хандришь, как сегодня.
– Если бы у нас была машина, как в старые времена, – вздохнула Эм, – мы могли бы прокатиться куда-нибудь, побыть хоть немного вдали от людей. Бог мой, как же это было здорово!
– Было, – согласился Лу, – пока не кончился весь металл.
– Мы бы забрались в машину, папа подъехал бы к заправке и скомандовал: «Залей-ка под заглушку!»
– Здорово было, верно?.. Пока не кончился весь бензин.
– А потом мы мчались бы по полям…
– Хороши сейчас те поля, черт бы их побрал! Сейчас и поверить трудно, что между городами было столько пространства.
– Проголодавшись, – продолжала Эм, – мы зарулили бы в какой-нибудь ресторанчик. Ты бы солидно вошел и сказал: «Пожалуй, я не отказался бы от стейка с жареной картошкой» или «Как сегодня свиные отбивные?» – Она облизала губы, и глаза ее заблестели.
– О да! – прорычал Лу. – А как насчет гамбургера со сложным гарниром, Эм?
– М-м-м-м-м-м-м-м-м-м…
– Предложи нам кто-нибудь тогда переработанные водоросли, мы бы плюнули ему в глаза, верно, Эм?
– Или переработанные опилки, – проговорила Эм.
Лу упрямо пытался отыскать в ситуации положительные стороны.
– Ну, с другой стороны, наша еда теперь гораздо меньше напоминает водоросли и опилки. И потом, говорят, это гораздо полезнее того, что мы ели раньше.
– С той едой я чувствовала себя отлично! – вспыхнула Эм.
Лу пожал плечами.
– Пойми, невозможно прокормить двенадцать миллиардов человек, если не использовать переработанные водоросли и опилки. Так что это и впрямь чудесно… мне кажется… ну, так все говорят.
– Все говорят первое, что взбредет в голову, – сказала Эм, закрывая глаза. – Ах, а помнишь шопинг, Лу? Помнишь, как магазины бились за нас, чтобы мы хоть что-то купили? И не нужно было ждать, чтобы кто-то умер, чтобы заполучить пару стульев, или кухонную плиту, или еще что-нибудь. Просто идешь и – оп-ля! – покупаешь что хочешь. Черт, как же было здорово, пока не закончилось все сырье! Я была тогда совсем маленькая, но отлично все помню.
Подавленный, Лу медленно подошел к перилам и бросил взгляд на чистые, холодные, яркие звезды на черном бархате бесконечности.
– А помнишь, как мы с ума сходили по научной фантастике, Эм? Объявляется посадка на рейс номер семнадцать до Марса. Посадочная рампа номер двенадцать. Все на борт! Техническому персоналу оставаться в укрытии. Десять секунд… девять… восемь… семь… шесть… пять… четыре… три… две… одна! Основная мачта! Тр-р-р-р-ам-пам-пам!
– И плевать, что делается на Земле, – подхватила Эм, вместе с ним глядя на звезды. – Ведь через несколько лет мы все ринемся сквозь пространство, чтобы начать все сначала на новой планете!
Лу вздохнул.
– Только вот выяснилось, что нужна штуковина размером с Эмпайр-стейт-билдинг, чтобы доставить на Марс одного-единственного колониста. А еще за пару триллионов долларов можно прихватить его жену и собаку. Вот как можно победить перенаселение – эмиграцией!
– Лу?
– Гм?..
– А когда Пятисотмильный спидвей?
– Э-э… на День памяти, тринадцатого мая.
Эм прикусила губу.
– Это мерзко, что я спрашиваю?
– Да нет, в этой квартире уже все, по-моему, уточнили дату.
– Не хочу казаться отвратительной, – сказала Эм, – но иногда такие вещи нужно обсуждать, чтобы избавиться от мыслей о них.
– Конечно. Ну и как, тебе полегчало?
– Да – и я не собираюсь больше выходить из себя. А с ним буду ласкова просто не знаю как.
– Вот она какая, моя Эм.
Они расправили плечи, храбро надели на лица улыбки и вернулись в квартиру.
Старик Шварц по прозвищу Жом, опустив подбородок на руки, покоящиеся на набалдашнике трости, не сводил раздраженного взгляда с экрана пятифутового телевизора, занимавшего большую часть комнаты. На экране комментатор новостей подводил итоги дня. С периодичностью примерно в тридцать секунд Жом ударял тростью в пол и кричал:
– Черт побери, да мы поступали так сто лет назад!
Вернувшимся с балкона Эмеральд и Лу пришлось довольствоваться местами в заднем ряду позади родителей Лу, его брата и свояченицы, сына с невесткой, внука с женой, правнучатой племянницы с мужем, правнучатого племянника с женой и, само собой, позади Жома, который занимал лучшее место впереди. Все, кроме Жома, который выглядел согбенным и дряхлым, на вид казались примерно одного возраста – лет тридцати.
– Тем временем, – продолжал комментатор, – в Каунсил-Блаффс, штат Айова, разыгрывается страшная трагедия. Однако две сотни спасателей отказались сдаться и продолжают отчаянно копать в надежде спасти Элберта Хаггедорна, ста восьмидесяти трех лет, который уже двое суток зажат в…
– Мог бы рассказать что-нибудь и повеселее, – шепнула Эмеральд.
– Тихо! – рявкнул Жом. – Следующий, кто раскроет пасть, когда работает телевизор, живо останется без гроша… – И сладким голосом продолжил: – когда взмахнет клетчатый флаг, Индианаполисские гонки закончатся и старина Жом приготовится к Большому Путешествию за Грань. – Он грустно вздохнул, в то время как его наследники отчаянно старались не проронить ни звука. Впрочем, для них острота напоминания о Большом Путешествии несколько притупилась, поскольку Жом напоминал о нем по крайней мере раз в день на протяжении последних пятидесяти лет.
– Доктор Брейнард Кайз Буллард, – продолжал комментатор, – президент Виандот-колледжа, в своем вчерашнем выступлении отметил, что «…большинство заболеваний в мире происходят из того факта, что знания человека о себе отстают от его знаний об окружающем мире».
– Черт побери! – заорал Жом. – Да мы толковали об этом сто лет назад!
– Сегодня в Чикаго, – сообщил комментатор, – особый праздник. Проходит он в Чикагском родильном доме. Виновника торжества зовут Лоуэлл У. Хитц, нулевого возраста. Хитц, появившийся на свет сегодня утром, стал двадцатипятимиллионным младенцем, рожденным в этом роддоме.
Изображение комментатора померкло, и его место заняла картинка с разрывающимся от крика юным Хитцем.
– Черт возьми, – прошептал Лу жене. – Мы сто лет назад занимались этим.
– Я все слышал! – завопил Жом. Он выключил телевизор, но окаменевшие от ужаса наследники продолжали таращиться в пустой экран. – Так-так, парень…
– Я ничего такого не имел в виду, – пробормотал Лу.
– Принеси-ка мне мое завещание. Ты знаешь, где оно. Все знают. Поторопись, парень!
Лу тупо кивнул и, спотыкаясь о многочисленные лежанки, словно автомат отправился по коридору к комнате Жома, единственной личной комнате в квартире Шварцев. Из других комнат в квартире были ванная, гостиная и большой холл без окон, который использовался еще и как столовая, поскольку в одном конце там мостилось что-то вроде кухоньки. В холле и гостиной было разбросано шесть матрасов и четыре спальных мешка, не считая дивана в гостиной, на котором спала одиннадцатая пара – калифы на час.
На Жомовом бюро лежало завещание – заляпанное, с растрепанными уголками, рваное, испещренное сотнями дополнений, вычеркиваний, обвинений, условий, предостережений, советов и прочей доморощенной философией. Документ сей, вдруг подумал Лу, был пятидесятилетним дневником, ужатым в две страницы, – мятой неразборчивой летописью ежедневного раздора. Сегодня Лу будет лишен наследства уже в одиннадцатый раз, и ему потребуется не менее полугода безупречного поведения, чтобы заработать шанс получить свою долю.
– Парень! – позвал Жом.
– Иду, сэр. – Лу поспешил в гостиную и протянул Жому завещание.
– Ручку! – велел Жом.
Ему мгновенно протянули одиннадцать ручек – по одной от каждой пары.
– Только не эту – она течет. – Жом отодвинул ручку Лу в сторону. – А вот эта годится. Хороший ты парень, Вилли. – Он взял у Вилли ручку.
Этого намека все и ждали – теперь Вилли, отец Лу, будет новым любимчиком Жома.
Вилли, который на вид был вовсе не старше Лу, хотя ему уже и стукнуло сто сорок два, с трудом сдерживал радость. Он искоса бросил взгляд на диван, который теперь переходил в его пользование, поскольку Лу и Эмеральд предстояло вернуться в холл, на худшее место у двери в ванную.
Жом не упустил ни мгновения в придуманном им спектакле и постарался получить от своей привычной роли максимум удовольствия. Нахмурившись, он какое-то время водил пальцем по строчкам, будто впервые держал завещание в руках, затем провозгласил глубоким монотонным голосом, словно басовый тон в церковном органе:
– Я, Гарольд Д. Шварц, проживающий в строении 257 в Олден-Виллидж, Нью-Йорк, настоящим публично объявляю мою последнюю волю и завещание, сим отменяя все и всяческие завещания и дополнительные распоряжения, ранее сделанные мною… – Он со значением высморкался и продолжил, не упуская ни слова и повторяя особенно важные места: —…такие как тщательнейшим образом разработанные распоряжения по поводу похорон.
К концу чтения Жома так переполняли эмоции, что Лу даже понадеялся, что тот забудет, зачем, собственно, затребовал завещание. Однако Жом героическим усилием взял эмоции под контроль, и после того как вычеркивал что-то не меньше минуты, начал писать и одновременно зачитывать написанное. Лу мог бы не глядя воспроизвести эти строчки – он слышал их слишком часто.
– Я видел немало несчастий в этой юдоли скорби, из коей ухожу в лучший мир, – провозгласил Жом, – но самый тяжкий удар был нанесен мне… – Он осмотрел собравшихся, пытаясь вспомнить, кто же этот злодей.




























