Текст книги "Капут"
Автор книги: Курцио Малапарте
Жанр:
Военная документалистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Голос его звучал серьезно и гармонично, он говорил медленно и улыбался, не знаю, от робости или из-за бессознательной уверенности в себе, свойственной атлетам. Взгляд его темных глаз был ясным и глубоким. Серьезное, располагающее лицо. Он сидел, слегка наклонясь вперед, опершись руками о край стола, и смотрел прямо перед собой, как бы уйдя в защиту на ринге. Он внимательно, чуть настороженно слушал беседу и изредка переводил взгляд на Франка и улыбался краем рта почтительно и иронично.
Франк разыгрывал перед ним новую для меня партию – партию интеллектуала, волею случая соревнующегося с атлетом: он распушил свои самые красивые перья и, делая вид, что почтительно склоняет чело перед образом Геркулеса, расхваливал его могучий торс, мощные бицепсы и убедительные твердые кулаки; на самом же деле он курил фимиам перед алтарем Минервы: преувеличенной любезностью манер и россыпью похвал, воздаваемых атлетическим доблестям, фразами, отпускаемыми с высоты своего положения, он утверждал неоспоримое превосходство интеллекта и культуры над грубой силой. Совсем не казавшийся обиженным или скучающим, Макс Шмелинг тем не менее не скрывал несколько веселого удивления и в то же время наивного недоверия, как если бы оказался перед неизвестным для него человеческим типом; его недоверие выражалось в сосредоточенном взгляде, ироничной улыбке, в осторожности ответов на вопросы Франка и в неуступчивой настойчивости, с которой он, прославленный атлет, пытался приуменьшить героическую славу своего имени.
Франк расспрашивал его об острове Крит, о тяжелом ранении, полученном в опасном и героическом предприятии, в котором Макс Шмелинг участвовал в качестве парашютиста. Обращаясь ко мне, он добавил, что, когда Макса несли на носилках мимо пленных англичан, те махали руками и кричали:
– Привет, Макс!
– Меня несли на носилках, да, но ранен я не был, – сказал Шмелинг с улыбкой. – Слух о том, что я тяжело ранен в колено, распустил Геббельс с целью пропаганды. Говорили даже, что я умер. На самом деле все намного проще: у меня был желудочный спазм…Колика, если уж говорить по правде.
– В этом факте нет ничего унизительного даже для героического солдата, – возразил Франк.
– А я никогда и не думал, что в колике есть что-то унизительное, – сказал Шмелинг, иронично улыбаясь. – Колика случилась, потому что я выпил ледяной воды, а не потому, что испугался. Но когда произносишь это слово, говоря о солдате, все сразу думают о страхе.
– При разговоре о вас никому и в голову не придет мысль о страхе, – сказал Франк и, посмотрев на меня, добавил: – На Крите Шмелинг вел себя как герой. Он не любит, когда о нем так говорят, но он – истинный герой.
– Я не герой, – улыбнулся Шмелинг, но было ясно, что этот разговор ему порядком наскучил. – Я не успел даже вступить в дело, выпрыгнул из самолета в пятидесяти метрах от земли и остался лежать в кустах со страшными резями в животе. Когда я прочел, что меня ранило в сражении, я сразу опроверг это в интервью с одним нейтральным журналистом: сказал, что меня просто мучили спазмы желудка. Геббельс не простил мне этого опровержения. Он даже пообещал отдать меня под трибунал за пораженчество. Если Германия проиграет войну, Геббельс меня расстреляет.
– Германия не проиграет войну, – сурово сказал Франк.
– Natürlich, – сказал Шмелинг, – немецкая Kultur не страдает от колик. Все сдержанно рассмеялись, хотя Франк воздержался от означающей прощение улыбки.
– Немецкая Kultur и в этой войне принесла в жертву родине лучших своих сыновей, – строгим тоном изрек генерал-губернатор.
– Война – самый благородный вид спорта, – сказал Шмелинг.
Я спросил, приехал ли он в Варшаву на поединок.
– Я приехал организовать и провести серию встреч между чемпионами вермахта и СС. Это будет первое спортивное мероприятие в Польше.
– Если брать вермахт и СС, то мои симпатии на стороне вермахта, – сказал я и добавил, что речь шла о событии почти политическом.
– Почти, – согласился Шмелинг и улыбнулся.
Франк понял намек, и выражение глубокого удовлетворения разлилось на его лице. Он сам был недавним победителем матча с главой СС и не мог удержаться от соблазна пролить свет на причины разногласий с Гиммлером.
– Я не сторонник тотального насилия, – сказал он, – и, конечно, не Гиммлеру учить меня, что справедливость и порядок в Польше нельзя поддерживать иначе, кроме как методическим насилием.
– У Гиммлера напрочь отсутствует sense of humour, – заметил я.
– Германия – единственная в мире страна, – сказал Франк, – в которой чувство юмора не обязательно для государственных мужей. Но Польша – другое дело.
– Польский народ, – сказал я, – должен быть вам благодарен за ваше чувство юмора.
– Он, без сомнения, был бы мне благодарен, – сказал Франк, – если бы Гиммлер не поддерживал насилием мою политику порядка и справедливости.
И принялся рассказывать о ходивших по Варшаве слухах о ста пятидесяти польских интеллектуалах, которых Гиммлер перед своим отъездом из Польши приказал расстрелять, не поставив в известность Франка и вопреки его возражениям. Ясно, Франка заботило снять с себя ответственность за эту бойню. Он рассказал, что о произошедшем расстреле ему сообщил сам Гиммлер в момент своей посадки на самолет перед отлетом в Берлин.
– Естественно, я весьма решительно протестовал, но дело было сделано.
– Гиммлер, – сказал я, – посмеялся над вашим протестом. Да и вы весело смеялись, прощаясь с Гиммлером в аэропорту. Новость привела вас в хорошее расположение духа.
Франк смотрел на меня полным удивления и беспокойства взглядом.
– Откуда вы знаете? – спросил он. – Действительно, я смеялся тоже.
– Об этом знает вся Варшава, – сказал я. – Все говорят об этом.
– Ach so! – воскликнул Франк и закатил глаза.
Я тоже засмеялся, тоже закатил глаза и не смог сдержать возгласа удивления и ужаса. Роспись потолка, где раньше была фреска «Триумф Венеры», работа итальянского живописца XVII века славной венецианской школы, превратилась в беседочные глицинии фиолетового колера, выполненные с реализмом и точностью цветочного стиля, унаследованного от модерна 1900-х годов декоративными школами Вены и Мюнхена и нашедшего свое высшее проявление в официальном стиле drittes Reich. Беседка из глициний, страшно сказать, выглядела настоящей. Тонкие стебли змеями ползли вверх по стенам зала, наклоняясь и сплетая над нашими головами свои длинные, изогнутые руки, свои искривленные ветви, с которых свисали листья и соцветия с порхающими крошечными пташками, жирными разноцветными бабочками и огромными волосатыми мухами – все на фоне голубого неба, умытого и гладкого, как небо на куполе Фортуни[126]126
Имеется в виду «панорамный купол Фортуни» – система смены декораций в театре, изобретенная Мариано Фортуни-и-Мадрасо (1861–1949).
[Закрыть]. Взгляд медленно скользил по стволам глициний вниз, дальше с ветки на ветку по стенам вплоть до стоящей в строгой симметрии богатой мебели. Это была темная массивная голландская мебель, над которой висели тяжеловесные голубые дельфтские блюда с пейзажами и морскими видами и трофеи голландской Ост-Индской компании в виде майолики алого цвета, расписанной изображениями пагод и водной живности. Над высоким помпезным буфетом в стиле «старая Бавария» висели несколько натюрмортов фламандской школы, изображающие огромные серебряные вазы, полные рыбы и фруктов, накрытые столы с обилием разнообразнейшей дичи, которую осмотрительно и жадно обнюхивали сет теры, пойнтеры и легавые. Занавеси на окнах были из светлого искусственного шелка с цветами и птицами во вкусе саксонской провинции. Наши со Шмелингом взгляды встретились, он улыбнулся; меня удивило, что твердолобый боксер с отнюдь не широким лбом, эта любезная зверюга почувствовала гротеск и фальшь глициниевой беседки, мебели, картин и занавесей в этом зале, где ничего не осталось от того, что одно время было гордостью Бельведера: лепнины, итальянских фресок, французской мебели, огромных, венецианской работы люстр; только размещение окон и дверей, соотношения между пустыми и заполненными пространствами свидетельствовали еще о старой гармонии и первозданном изяществе XVIII века.
Фрау Бригитта Франк уже некоторое время следила за моим беспорядочно блуждающим взглядом, отмечая, где он ошеломленно замедлялся, и, без сомнения, считая, что меня удивило и восхитило такое обилие шедевров искусства. Она повернулась ко мне и с гордой улыбкой сказала, что сама руководила работами немецких декораторов (правда, она назвала их не декораторами, а художниками), которым древний Бельведер обязан своим необыкновенным преображением. Беседка из глициний, которой она особенно гордилась, выполнена выдающейся художницей из Берлина, но фрау Бригитта Франк дала нам понять, что замысел принадлежит ей самой. Поначалу из политических соображений она хотела прибегнуть к кисти какого-нибудь польского живописца, но потом оставила эту мысль.
– Нужно согласиться, – пояснила она, – что поляки не обладают религиозным ощущением искусства, это привилегия немцев.
Намек на «религиозное ощущение искусства» дал Франку возможность длинно заговорить о польском искусстве, о религиозном чувстве польского народа и о том, что он назвал «идолопоклонством поляков».
– Может, они идолопоклонники, – сказал Шмелинг, – но я заметил, что у поляков из народа наивная и детская манера восприятия Бога.
И рассказал, что накануне вечером, наблюдая тренировку боксеров вермахта, один польский старичок, протирая тряпкой настил ринга, сказал: «Если бы Господь наш Иисус Христос имел такие кулаки, как у вас, он не умер бы на кресте».
Франк рассмеялся и заметил, что, если бы Христос имел пару кулаков Шмелинга, пару настоящих немецких кулаков, дела в этом мире пошли бы намного лучше.
– Определенно, – сказал я, – Христос с парой настоящих немецких кулаков не очень отличался бы от Гиммлера.
– Ach! Wunderbar! – воскликнул Франк, и все рассмеялись вместе с ним. Когда веселье утихло, он продолжил: – Оставим в стороне кулаки: если бы Иисус был немцем, мир управлялся бы с честью.
– Я предпочел бы, – вставил я, – чтобы мир управлялся с состраданием. Франк от души рассмеялся:
– Да это у вас прямо идея фикс! Не хотите ли заставить нас поверить, что и Христос был женщиной?
– Les femmes en seraient très fattées[127]127
Женщины были бы очень польщены (фр.).
[Закрыть], – сказала фрау Вехтер с милой улыбкой.
– Поляки, – сказал губернатор Фишер, – убеждены, что Христос всегда, и в вопросах политики тоже, стоит на их стороне и предпочитает их любому другому народу, вплоть до немцев. Их религиозность и патриотизм замешены большей частью на этой инфантильной идее.
– На его счастье, – сказал Франк с сальным смехом, – у Христа слишком хороший вкус, чтоб заниматься polnische Wirtschaft[128]128
Польским хозяйством (нем.).
[Закрыть]. Это принесло бы ему кучу неприятностей.
– N’avez-vous pas honte de blasphémer ainsi?[129]129
Вам не стыдно так богохульствовать? (фр.).
[Закрыть] – пожурила фрау Вехтер с мягким венским акцентом, погрозив Франку пальчиком.
– Я больше не буду, обещаю, – ответил Франк с видом пойманного с поличным мальчишки и, смеясь, добавил: – А вот если бы Христос действительно имел пару таких кулаков, как у Шмелинга, я был бы осторожнее в разговорах о Нем.
– Si Jésus-Christ était un boxeur il vous aurait déjà mis knock-out[130]130
Если бы Иисус Христос был боксером, он уже отправил бы вас в нокаут (фр.).
[Закрыть], – сказала фрау Вехтер.
Все рассмеялись, а Франк галантно наклонился к фрау Вехтер и спросил, каким ударом, по ее мнению, Христос провел бы свой нокаут.
– Герр Шмелинг, – заметила фрау Вехтер, – может ответить вам лучше меня.
– Это нетрудно, – сказал Шмелинг, внимательно разглядывая лицо Франка, как бы выбирая точку приложения удара, – любой удар может привести к нокауту. У вас слабая голова.
– Слабая голова? – вскричал, покраснев, Франк.
Он поводил ладонью по лицу, стараясь казаться непринужденным, но было явно видно, что он расстроен. Все откровенно смеялись, фрау Вехтер терла платком глаза, осушая слезы смеха. Фрау Бригитта выбрала удачный момент и пришла на помощь Франку, она обратилась ко мне:
– Генерал-губернатор – большой друг польского духовенства здесь, в Польше, он настоящий защитник католичества.
– Правда? – воскликнул я, изображая искренний интерес.
– Польское духовенство, – сказал Франк, с удовольствием меняя тему, – вначале меня невзлюбило. И у меня были серьезные основания быть недовольным ксендзами. Но после последних событий в России духовенство стало держаться ко мне поближе. И знаете почему? Они боятся, что Россия победит Германию. Ха-ха-ха! Sehr amüsant, nicht wahr?
– Ja, sehr amüsant, – ответил я.
– Теперь между мной и польским духовенством, – сказал Франк, – полное согласие. Хотя я не изменил и не изменю ни на йоту моей главной линии в религиозной политике в Польше. Что нужно заставить уважать в такой стране, как Польша, так это последовательность. А я всегда был и остаюсь строго последовательным. Польская аристократия? Я не признаю ее и не общаюсь с ней. Я не вхож в дома аристократов, и никто из них не вхож в мой дом. Я позволяю им свободно развлекаться и танцевать в своих дворцах. Они играют и обрастают долгами, танцуют и не замечают, что разоряются. Время от времени они открывают глаза, видят свое разорение, плачут над бедами своей родины, на французском обвиняют меня в тирании и враждебности к Польше, а потом опять принимаются смеяться, играть и танцевать. Буржуазия? Бо́льшая часть богатой буржуазии бежала за границу в 1939-м следом за обозом правительства республики. Их добром управляют сейчас немецкие чиновники. А оставшаяся в Польше часть буржуазии смертельно поражена неспособностью заниматься свободными профессиями, пытается выжить, сжигая последние корабли, закрывшись в принципиальной оппозиции, состоящей из смехотворной болтовни и бесполезных заговоров, которые я сам плету и расплетаю в свое удовольствие за их спиной. Все поляки, особенно интеллектуалы, это прирожденные заговорщики. Главная страсть для них – заговор. Одна вещь их утешает в падении Польши – возможность отдаться наконец своей прирожденной страсти. Но у меня длинные руки, и я умею ими пользоваться. Гиммлер с его короткими руками не мечтает об ином, кроме как о расстрелах и концентрационных лагерях. Он не берет в расчет того, что поляки не боятся ни смерти, ни тюрьмы. Школы и университеты всегда были у них очагом патриотических интриг. Я их закрыл. Зачем нужны школы и университеты в стране без Kultur? Я обращаюсь к пролетариату. Крестьяне обогащаются на черном рынке, я позволяю им обогащаться. Почему? Потому что черный рынок обескровливает буржуазию, доводит до голода промышленных рабочих, предотвращая таким образом образование единого фронта рабочих и крестьян. Рабочие молча работают под руководством инженеров. Когда республика развалилась, польские инженеры не бежали за границу, не оставили машин и производства, они остались на своих местах. Рабочие и инженеры тоже наши недруги, но достойные уважения. Возможно, их поведение – это главный план их борьбы против нас. На шахтах, фабриках и стройках ходят листовки с коммунистической пропагандой, они отпечатаны в России и тайно доставляются в Польшу. Листовки призывают рабочих и инженеров не снижать уровня производства, работать дисциплинированно, чтобы не дать гестапо повода к репрессиям против рабочего класса. Ясно, если польский рабочий класс не даст Гиммлеру сломать себе хребет, не даст ему рассеять себя по лагерям и кладбищам, после войны он останется единственным, кто будет в состоянии овладеть властью. Разумеется, если только Германия проиграет войну. А выиграв войну, Германия будет вынуждена опереться в Польше на единственный оставшийся на ногах класс, то есть на рабочих. Пусть польская буржуазия обвиняет меня в авторстве тех листовок. Это клевета. Листовки – не моя работа, но я позволяю им циркулировать. Наши высшие интересы – это поддерживать высокий уровень промышленного производства в Польше, как того требует война. Почему мы не можем использовать в наших интересах коммунистическую пропаганду, когда она для спасения рабочего класса призывает его не вредить нашей военной промышленности? Интересы России и Германии во всей Европе непримиримы. Но в одном они сходятся: в признании эффективности рабочего класса, а потому – его неприкосновенности. До того самого дня, когда Германия раздавит Россию или Россия раздавит Германию. Обратимся к евреям. Внутри гетто они пользуются самой полной свободой. Я никого не преследую. Я позволяю знати разоряться игрой и развлекаться танцами, буржуазии – строить заговоры, крестьянам – наживаться, а рабочим и инженерам – работать. Во многих случаях я закрываю глаза.
– Чтобы прицелиться из ружья, – сказал я, – тоже закрывают глаз.
– Может быть, но я прошу не перебивать меня, – продолжил Франк после минутной заминки. – Иcтинная родина польского народа, их настоящая Rzeczpospolita Polska – это католичество. Единственная родина, оставшаяся у этого несчастного народа. И я ее уважаю и берегу. В первое время между духовенством и мной было много причин для разногласий. Сейчас все изменилось. После последних военных событий в России польское духовенство изменило свое отношение к немецкой политике в Польше. Они не помогают мне, но и не противодействуют. Армия Германии потерпела поражение под стенами Москвы, Гитлеру не удалось, лучше сказать, пока не удалось раздавить Россию. Польский клир больше боится русских, чем немцев, больше коммунистов, чем нацистов. Может, они и правы. Как видите, я откровенен. Я откровенен также, когда говорю, что преклоняюсь перед польским Христом. Вы можете возразить, что я преклоняюсь перед ним, потому что знаю: он – безоружен. Но я преклонился бы перед польским Христом, даже если бы он был вооружен автоматом. Потому что того требуют интересы Германии и моя совесть немецкого католика. Только по одному обвинению польского духовенства я обязан дать отчет: в запрещении паломничества к святилищу Черной Матери Божьей в Ченстохове. Но это в моих правах. Было бы очень рискованным для поддержания безопасности в польском генерал-губернаторстве позволить сотням тысяч фанатиков собираться у святилища. Почти два миллиона верующих посещают каждый год святилище в Ченстохове. Я запретил это паломничество и отменил публичное представление ченстоховской иконы Богоматери. По любому другому обвинению я обязан держать ответ только перед моим фюрером и совестью.
Он неожиданно замолчал и обвел нас взглядом. Все было высказано одним духом с печальным, но убедительным красноречием. Мы молчали и внимательно смотрели на него. Фрау Бригитта умилялась, лила слезы и улыбалась. Фрау Вехтер и фрау Фишер сидели взволнованные и не отрывали глаз от потного лица генерал-губернатора. Франк вытер лицо платком, повернулся и, посмотрев внимательно на меня, улыбнулся и сказал:
– Вы были в Ченстохове, nicht wahr?
Я побывал в знаменитом ченстоховском святилище несколькими днями раньше, меня приняли священники, принадлежащие к римскому Ордену паулинов. Отец Мендера проводил меня в подземную крипту, где хранится образ самой почитаемой в Польше Черной Матери Божьей. Образ обрамлен в серебряный оклад в византийской манере, а прозван Черной Богоматерью по цвету лика, закопченного пламенем пожара, учиненного в святилище шведами во время осады монастыря. Stadthauptmann, городской голова, Ченстохова – близкий родственник Гиммлера, внушающий священникам особый страх, почтение и нелюбовь, – милостиво разрешил, чтобы мне показали образ Черной Божьей Матери. Впервые после оккупации Польши немцами святую икону выставляли на обозрение верующим, священники были удивлены и обрадованы нежданной милостью.
Мы прошли церковь и спустились в подземелье, несколько польских крестьян, пришедших с нами, встали на колени. Два нацистских инспектора-бургомистра Ченстохова, Гюнтер Лакси и Фриц Гришаммер, и двое сопровождавших меня эсэсовцев остались на пороге; Лакси дал знак отцу Мендера, тот обеспокоенно посмотрел на меня и сказал по-итальянски:
– Крестьяне.
Я громко ответил по-немецки:
– Крестьяне останутся здесь.
Подошел настоятель, маленький сухонький старик с морщинистым лицом, он плакал и улыбался, ежеминутно сморкаясь в большой зеленый носовой платок. Золото, серебро и драгоценный мрамор мягко сияли в полумраке капеллы. Стоя на коленях перед алтарем, крестьяне устремили взор на серебряную доску, закрывающую древний образ ченстоховской Богоматери. Винтовки двух замерших на пороге эсэсовцев звякали у порога.
Вдруг глухой барабанный рокот задрожал среди стен подземелья, звонкие серебряные трубы выдули триумфальные ноты Палестрины[131]131
Джованни Пьерлуиджи да Палестрина (1525–1594) – итальянский композитор, автор более ста месс.
[Закрыть], доска медленно поднялась, и вся расцвеченная жемчугами и драгоценными каменьями, сверкающая в красноватом свете свечей явилась Черная Богоматерь с младенцем на руках. Павши ниц, крестьяне заплакали. Послышались всхлипы и стук лбов о мраморный пол. Они тихо звали Богородицу по имени: «Мария, Мария», как звали бы кого-то близкого: мать, сестру, дочь или жену. Нет, не так, как зовут свою мать. Тогда они сказали бы «Мама», а не «Мария». Богоматерь была Матерью Христовой, но только Христовой. Хотя для них это была сестра, жена или дочь, они негромко звали ее по имени: «Мария, Мария», словно боясь, что услышат оба эсэсовца, застывшие на пороге. Глубокий пугающий рокот барабанов и вызывающие трепет звуки длинных серебряных труб заставляли дрожать основание святилища, казалось, мраморный свод сейчас обрушится на нас; теперь крестьяне звали: «Мария! Мария!» – как зовут умершую, как бы желая пробудить от вечного сна свою сестру, жену или дочь, они взывали: «Мария! Мария! Мария!» Настоятель и отец Мендера медленно повернулись, крестьяне неожиданно замолчали и тоже медленно повернулись к Гюнтеру Лакси, Фрицу Гришаммеру и двум эсэсовцам, неподвижно замершим на пороге с винтовками и надвинутыми на лбы касками; крестьяне смотрели и плакали, смотрели, молчали и плакали. Отражаясь от каменных стен, еще громче громыхнул барабанный рокот, высокий трубный глас взлетел под мраморные своды, и Черная Богоматерь исчезла в сверкании драгоценных камней и золота. Крестьяне повернули ко мне заплаканные лица и улыбнулись. Такая же улыбка освещала лица шахтеров в солевых копях Велички под Краковом. В мрачных пещерах, вырытых в сплошной массе каменной соли, толпа бледноликих, изможденных голодом и нуждой шахтеров вдруг выросла передо мной в свете дымящих горелок как толпа призраков. Это было возле церкви, устроенной в соляном массиве, маленькой церкви в барочном стиле, высеченной шахтерскими кирками и зубилами в копях Велички в конце XVII века. Статуи Христа, Девы Марии и святых в той церкви – все было высечено из соли. Стоящие на коленях перед алтарем и толпящиеся у порога шахтеры в кожаных картузах тоже походили на статуи. Они молча смотрели на меня, плакали и улыбались.
– В святилище Ченстохова, – снова вступил Франк, не дав мне времени на ответ, – вы слышали рокот барабанов и звуки серебряных труб и тоже уверовали, что это голос Польши. Нет, Польша – нема. Недвижима и нема как труп. Необъятное ледяное молчание Польши сильнее нашего голоса, нашего крика, выстрелов наших ружей. Бесполезно сражаться с польским народом. Это все равно, что сражаться с покойником. И все же ты чувствуешь: он жив, кровь пульсирует в его жилах, тайная мысль бьется в мозгу, ненависть стучит в его грудь; и ты чувствуешь, что он сильнее тебя, он сильнее тебя. Это как сражаться с живым покойником. Да, с живым трупом. Ха-ха-ха! Mein lieber Шмелинг, вы когда-нибудь дрались с покойником?
– Нет, никогда, – ответил Шмелинг с глубоким удивлением и внимательно посмотрел на Франка.
– А вы, lieber Малапарте?
– Нет, я никогда не сражался с покойником, – ответил я, – но я присутствовал при сражении людей живых с людьми мертвыми.
– Вот как? – воскликнул Франк. – И где это было?
Все внимательно смотрели на меня.
– В Подул-Илоайе, – ответил я.
– В Подул-Илоайе? А где это – Подул-Илоайе?
Подул-Илоайе – румынская деревня в двадцати милях от молдавского города Яссы. Как только я слышу гудок паровоза, то сразу вспоминаю Подул-Илоайе. Пропыленное сельцо в пыльной долине под голубым небом в беловато-пыльных облаках. Тесная долина, лежащая среди невысоких, лишенных растительности холмов, в которой произрастают лишь несколько акаций, виноград да зерновые на убогих делянках.
Дул горячий ветер, шершавый, как кошачий язык. Урожай был собран, стерня на полях сверкала желтым под давящим липким солнцем. Облака пыли стояли над долиной. Был конец июня 1941-го, несколько дней прошло после большого погрома в Яссах. Мы ехали в Подул-Илоайе в машине вместе с итальянским консулом Сартори, которого все звали «маркизом», и с Лино Пеллегрини, отчаянным парнем и «глупым фашистом», который приехал в Яссы из Италии провести медовый месяц с молодой женой; он посылал в итальянские фашистские газеты статьи, полные восхищения маршалом Михаем Антонеску, «красной собакой», и всеми кровавыми подонками, приведшими румынский народ к беде. Это был самый красивый парень, когда-либо шагавший под молдавскими небесами между трансильванскими Альпами и устьем Дуная: женщины сходили от него с ума, высовывались из окон, выскакивали на порог магазина взглянуть на него и говорили, вздыхая: «Аh, frumos! Frumos! Ах, красавец! Красавец!» Но он был «глупым фашистом», и потом, понятно, я немного ревновал его, я предпочел бы, чтобы он был бо́льшим уродом и меньшим фашистом; втайне я немного презирал красавца, но только до того дня, когда увидел, как он надвигается на начальника полиции Ясс и кричит ему в лицо: «Грязный убийца!» Он приехал провести медовый месяц в Яссах под советскими бомбами, а проводил ночи, забившись с женой в убежище, вырытом среди могил старого заброшенного кладбища. «Маркиз» Сартори, флегматичный неаполитанец, человек мирный и с ленцой, во вре мя погрома в Яссах сотни раз рисковал головой, чтобы вырвать из рук жандармов бедных евреев. Теперь мы втроем ехали в Подул-Илоайе в поисках хозяина дома, в котором располагалось консульство Италии, еврейского адвоката и джентльмена. Жандармы тяжело ранили его, избили прикладами ружей в саду консульства и унесли, полумертвого, может, чтобы прикончить в другом месте и не оставлять на земле доказательств убийства еврея на территории итальянского консульства.
Было жарко, машина медленно катилась по разбитой дороге. Я страдал от сенной лихорадки и постоянно чихал. Рои мух преследовали нас и настырно и зло жужжали. Весь мокрый от пота Сартори отбивался от мух платком и говорил:
– Тоска! Направиться на поиски трупа по такой жаре, когда по всей Молдавии рассеяны тысячи трупов! Это как искать иголку в стоге сена.
– Сартори, ни слова о сене, прошу вас! – говорил я, чихая.
– О Боже, Боже! – говорил Сартори. – Я забыл, что у вас сенная лихорадка.
Он сочувствующим взглядом оглядел мое болезненное лицо, синий нос и опухшие красные веки.
– Вам нравится разыскивать трупы, – говорил я ему, – признайтесь, дорогой Сартори, вам это очень нравится. Вы неаполитанец, а неаполитанцы любят мертвых, похороны, погребальный плач, траур и кладбища. Вам нравится предавать мертвых земле. Не так ли, Сартори, вам нравятся трупы?
– Не издевайтесь, Малапарте, я с удовольствием обошелся бы без поисков трупа, по такой-то жаре. Но я пообещал жене и детям этого несчастного, а всякое обещание – свято. Эти бедолаги надеются, что он еще жив. Как вы считаете, Малапарте, он жив?
– Вы хотите, чтоб он остался в живых после того, как вы позволили избивать его на ваших глазах, даже не протестуя? Теперь мне понятно, почему вы жирный, как мясник. Эге! Так вот какими вещами занимаются в консульстве Итальянского Королевства в городе Яссы.
– Малапарте, после всего Муссолини должен бы сделать меня послом, если он справедливый человек.
– Он сделает вас министром иностранных дел. Спорим, вы спрятали труп под кроватью. Признайтесь, Сартори, вам нравится спать с трупом под кроватью.
– О Боже, Боже! – вздыхал Сартори, вытираясь платком.
Уже три дня мы искали несчастного. Накануне вечером мы добрались до полиции узнать, не пощадили ли его в последний момент и не посадили ли в каталажку. Начальник полиции принял нас любезно. Это был желтолицый, обрюзгший человек с черными, мохнатыми, блестевшими под густыми бровями зелеными глазами. Я с удивлением увидел, что волосы росли у него от уголков глаз, так что веки покрывали заросли густого серого пуха.
– Вы были в больнице Святого Спиридона? Может, он там? – спросил начальник полиции, прищурив глаз.
– Нет, в больнице его нет, – ответил Сартори ровным голосом.
– Вы уверены, – сказал начальник полиции, сверля Сартори одним глазом, сверкающим черным и зеленым сквозь бахрому сероватой растительности, – вы уверены в том, что это произошло на территории консульства? И что это были мои жандармы?
– По крайней мере, помогите нам найти труп, – сказал, улыбаясь, Сартори.
– Похоже, – начальник полиции закурил сигарету, – что из окон консульства Италии было произведено несколько выстрелов в жандармский патруль, который проходил в это время по улице.
– С вашей помощью будет нетрудно найти труп, – сказал с улыбкой Сартори.
– Мне некогда заниматься мертвыми, – сказал начальник полиции с любезной улыбкой, – слишком много работы с живыми.
– К счастью, – сказал Сартори, – количество живых быстро уменьшается, так что скоро вы сможете передохнуть.
– Не помешало бы, – сказал начальник полиции и посмотрел на небо.
– Почему бы нам не заключить соглашение и не разделить наши усилия? – предложил Сартори миролюбиво. – Пока вы будете заниматься поиском и арестом убийц, которые, без сомнения, еще живы, я займусь поиском трупа. Что вы на это скажете?
– Если вы не доставите труп этого господина, если не докажете, что его убили, то как я могу начать поиски убийц?
– Я не скажу, что вы не правы, – сказал Сартори, – и доставлю вам труп. Я принесу его вам в ваш кабинет вместе с семью тысячами других убитых, а вы мне поможете найти его в куче трупов. Согласны?
Он говорил медленно, улыбаясь, невозмутимо флегматично, но я знаю неаполитанцев, знаю, каковы они, настоящие неаполитанцы: Сартори в тот миг дрожал от гнева и возмущения.
– Согласен, – сказал начальник полиции.
Тогда Пеллегрини, «глупый фашист», встал и, сжав кулаки, бросил начальнику полиции:
– Вы низкий убийца и подлый трус!
Я удивленно посмотрел на него, впервые я смотрел на него без ревности. Он был прекрасен: высокий атлет с бледным лицом, трепещущими ноздрями и испепеляющим взглядом. В порыве гнева его волнистые черные волосы рассыпались по лбу крупными завитками. Я смотрел на него с большим уважением. Пеллегрини был «глупым фашистом», но во время погрома в Яссах он много раз рисковал своей шкурой, чтобы спасти жизнь какого-нибудь бедного еврея, а теперь (достаточно было знака начальника полиции, чтобы с ним расправились тут же, за углом) рисковал головой из-за трупа еврея.