Текст книги "Капут"
Автор книги: Курцио Малапарте
Жанр:
Военная документалистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Это лошади из «Тиволи», они возвращаются с моря, – сказал принц Евгений, прислушавшись.
– Как-то недавно, – начал я, – я пошел на скачки с препятствиями, они проходили на поле рядом с казармой полка королевских гусар, был последний день заездов, должны были состязаться лучшие лошади элитных королевских полков. Деревья, лошади, зеленая трава, приглушенный серый цвет стен закрытого теннисного корта, светлые одежды зрителей, гусарская голубая форма воссоздавали в серебристом воздухе атмосферу картин Дега, настроение тонкое и преходящее в переливах серых, розовых и зеленых оттенков. (Это было в последний день скачек, когда лошадь по кличке Фюрер с наездником Эрикссоном, лейтенантом королевской артиллерии из Норрланда, в забеге двухлеток сразу после старта стала сбивать все препятствия подряд: жерди, заборы, барьеры. Публика молчала, чтобы не дать Германии фюрера предлога для оккупации. В тот же день из соображений нейтралитета лошадь по кличке Молотов, управляемую наездником с не совсем подходящим в этом случае именем (это был капитан готского королевского артиллерийского полка с английской фамилией Гамильтон), в последний момент сняли с заезда как по причине крайней неустойчивости и без того натянутых отношений между Швецией и СССР после потопления последним нескольких шведских пароходов в Балтийском море, так и из боязни публично противопоставить Фюреру Молотова.) Две-три сотни зрителей, свободно расположившихся на нескольких заменявших трибуны скамьях, образовали привычный круг великосветской публики Стокгольма, собравшейся, как обычно, вокруг кронпринца, сидевшего в центре длинной скамьи без спинки; дипломатический корпус своими серыми костюмами прочерчивал линию, отделявшую женские юбки зеленых, красных, желтых и бирюзовых расцветок от голубых армейских мундиров. В какой-то момент на громкое призывное и нежное, почти любовное ржание лошади Рокавэй под седлом его королевского высочества принца Густава Адольфа ответили все лошади на поле. Это походило на любовный призыв. И жеребец Бекахестен ритмейстера Анкаркрона из полка королевских гусар, и кобыла Мисс Кидди лейтенанта Нюхолма полка королевских драгун из Норрланда, и Бабиан лейтенанта Нихлена полка королевской артиллерии из Свеи присоединились к этому страстному хоровому призыву под недоумевающим взглядом наследного принца; а из-за рощицы, с поля, из конюшен королевских гусар по ту сторону дороги в хор вливались все новые голоса невидимых животных. Даже лошади из упряжки парадного королевского выезда вплели свое ржание в этот призыв. Какое-то время был слышен только голос лошадей, пока понемногу вздохи ветра, крики пароходов, стон чаек в тумане, шелест деревьев, шум невидимого теплого дождя не приглушили его и он не погас. В тот короткий миг я подумал, что мне повезло услышать подлинный голос шведской природы во всей ее первозданной чистоте – звук любовного призыва, голос лошади, глубоко женский.
Принц Евгений тронул меня за руку и с улыбкой сказал:
– Je suis heureux que vous… – и сердечно добавил: – Ne partez pas pour l’Italie, restez encore quelque temps en Suède: vous guérirez de tout ce que vous avez soufert[17]17
Я рад, что вы… Не уезжайте в Италию, побудьте еще немного в Швеции, здесь вы совсем излечитесь от перенесенных страданий (фр.).
[Закрыть].
Свет уходящего дня понемногу ослабевал, комната медленно принимала цвета ночных фиалок. Постепенно неопределенное чувство стыда овладевало мной. Мне было стыдно и неприятно за все мои страдания в годы войны. По дороге в Финляндию и в этот раз, как обычно, я заехал ненадолго в Швецию, на этот счастливый остров посреди униженной и растленной голодом, ненавистью и отчаянием Европы, ведь только здесь ко мне возвращалось ощущение ясной и чистой жизни, только здесь существовало человеческое достоинство. Я вновь чувствовал себя свободным, это было болезненное и тревожное чувство. Через несколько дней я собирался поехать в Италию, и мысль, что предстоит оставить Швецию и пересечь Германию, вновь увидеть искаженные страхом и ненавистью, покрытые нездоровой испариной лица немцев, вызывала у меня отвращение и унижала меня. Через несколько дней я увижу лица итальянцев, изможденные и обескровленные недоеданием лики «моих» итальянцев, я узнаю себя в печальных людях с тоскливыми, затравленными взглядами в трамвайной толкотне, в кафе, на улицах под огромными, развешенными на стенах и в витринах портретами Муссолини, под этой пухлой белесой головой с трусоватыми глазками и лживым ртом; чувство жалости и неприятия постепенно овладевало мной.
Принц Евгений стоял молча, он понимал, какая кручина гнетет меня, и перевел разговор на Италию, Рим и Флоренцию, стал говорить об итальянских друзьях, которых не видел уже много лет, и вдруг спросил, чем занимается принц Пьемонтский. Лысеет, хотел я ответить, но с улыбкой сказал:
– Он в Ананьи, под Римом, во главе войска, защищающего Сицилию.
Принц улыбнулся, сделав вид, что не понял моей невинной иронии, и спросил, давно ли я видел его.
– Мы встречались незадолго до моего отъезда из Италии, – ответил я. Последняя встреча с принцем Умберто оставила осадок горечи и сожаления, хотел я сказать. Хватило нескольких коротких лет, чтобы превратить гордого цветущего молодого принца в жалкого человека, униженного и подавленного, чей грустный взгляд ясно говорил о неспокойном и угнетенном духе. Его сердечность, которая когда-то согревала людей своим теплом, пропала, улыбка стала растерянной и обескураженной.
Эту подавленность я заметил в нем еще перед войной, когда на Капри мы сидели однажды вечером за ужином в заведении «Zum Kater Hiddigeigei»[18]18
«У Кота-котовича» (нем.) – пивная в немецком стиле.
[Закрыть] на узкой застекленной террасе, выходившей на улицу. В соседней комнате ватага золотой молодежи под предводительством графини Эдды Чиано[19]19
Эдда Чиано – дочь Бенито Муссолини, жена министра иностранных дел в его правительстве, графа Галеаццо Чиано.
[Закрыть], взвинченная и потная, выплясывала на неаполитанский манер в шуме-гаме воскресной толчеи. Принц Пьемонтский потухшим взглядом наблюдал стол, за которым расположился круг молодых придворных графини Чиано, и отдельную небольшую группку возле стойки бара вокруг Моны Уильямс, Ноэла Коуарда и Эдди Бисмарка. Принц много танцевал, приглашая коротким поклоном то Элизабетту Моретти, то Мариту Гульельми, то Сиприен Шарль-Ру или Эйлин Бранку, или Джойю Гаэтани, а между танцами возвращался за наш столик, вытирая платком обильный пот. Он улыбался, но улыбкой уже тогда тоскливой и едва неиспуганной. На нем были белого полотна коротковатые тесные брюки и модная тенниска из синей шерсти от Габриэллы Робилант. Пиджак он повесил на спинку стула. Никогда я не видел его одетым так небрежно. Неприятно удивила белая плешь на макушке, напоминавшая большую монашескую тонзуру. Выглядел он сильно постаревшим. Голос постарел тоже, пожелтел, стал горловым и хриплым.
Размягченность и отрешенность проглядывали во всех его жестах, в самой улыбке, когда-то по-детски наивной, во взгляде больших черных глаз. Мне было искренне жаль молодого принца, потерявшего кураж, старевшего униженно и безропотно. Все мы в Италии постарели прежде времени, подумал я, та же потерянность и смирение ослабили наши энергичные жесты, притушили искренние взгляды и улыбки каждого из нас. В Италии не осталось, наверное, ничего чистого и по-настоящему молодого. Морщины, раннее облысение, дряблая кожа этого молодого принца были, можно сказать, приметами нашей общей судьбы. Я чувствовал, что тревожные, нерадостные мысли одолевали его, что рабское унижение разлагало и его тоже, что он был уже невольником, и меня смешила эта мысль: вот и принц стал рабом.
Это был уже не тот принц на голубом коне, что проезжал по улицам Турина с открытой улыбкой на вельможных алых губах, prince charmant, очаровательный принц; вместе с принцессой Пьемонтской он царствовал на балах, обедах и приемах, которые туринская знать давала в честь молодой и действительно блестящей пары; было приятно видеть их вместе: его, несколько смущенного тесным обручальным кольцом, и ее, немного раздосадованную и недоверчивую, со взглядом откровенно ревнивым, направленным на молодых женщин с явным подозрением, которого сдержанная воспитанность не умела утаить.
Во время последней нашей встречи принцесса Пьемонтская тоже показалась мне грустной и подавленной. Насколько непохожей она была теперь на ту молодую даму в белом, прекрасную, очаровательную, которую я впервые увидел в Турине на одном из первых после их бракосочетания балов: она проходила мимо нас как таинственный образ, совершенно непохожая на ту женщину, какую я встречал позже во Флоренции или в Форте-деи-Марми, или на Капри, среди скал и гротов Пиккола-Марины, что возле Фараньоли. Уже тогда в ней чувствовалась какая-то приниженность.
Я заметил это еще несколько лет назад на Лазурном Берегу. Мы сидели однажды вечером с друзьями на террасе отеля «Монте-Карло Бич» рядом с бассейном. На сцене открытого театра разом вскидывались и опускались обнаженные ножки girls знаменитого нью-йоркского кордебалета. Был жаркий вечер, утомленное море отдыхало, простершись среди скал. Около полуночи прибыла принцесса Пьемонтская, с ней был граф Грегорио Кальви Бергольский, чуть погодя он подошел пригласить нас к ее столу. Принцесса молчала, она смотрела представление необычно сосредоточенным взглядом, оркестр играл «Stormy Weather» и «Singing in the Rain». Вдруг она повернулась ко мне с вопросом, когда я возвращаюсь в Турин. Я ответил, что не вернусь в Италию, пока обстановка там не изменится. Она долгим, печальным взглядом посмотрела на меня.
– Вы помните тот вечер в Вансе? – неожиданно спросила она.
(За несколько дней до этого я поднялся в Ванс нанести от имени Роже-Корназа, французского переводчика Лоуренса, визит двум молодым американкам, известным в то время на всем Лазурном Берегу своими «священными танцами». Две американские девственницы жили одни в старом домике в крайней бедности и казались счастливыми. Та, что помоложе, походила на Рене Вивьен. Мне сказали, что в тот вечер они ждали принцессу Пьемонтскую. Когда младшая готовилась к танцу за пыльной занавеской, а старшая подбирала пластинки и заводила граммофон, вошла принцесса вместе с Грегорио Кальви и остальными. На первый взгляд она казалась прежней принцессой Пьемонтской, но постепенно в ней стала проявляться та же подавленность и угнетенность. Но вот в скудно освещенной комнатке с низким сводом, похожей скорее на грот, на застеленной бумагой и тканями маленькой деревянной сцене молодая американка, похожая на Рене Вивьен, начала свой танец. Это был жалкий танец, трогательно démodée, старомодный, навеянный, как объяснила нам старшая, стихами Сапфо. В начале танцовщица, казалось, горела чистыми чувствами, голубое пламя сверкало в ее светлых глазах, но вскоре она сделалась вялой и безвольной, хотя подруга продолжала подстегивать ее вдохновенным властным взглядом, одновременно вполголоса рассказывая принцессе о священных танцах, о Платоне и о мраморной Афродите. Танцовщица медленно двигалась по маленькой сцене в красноватом свете двух ламп под абажурами из фиолетового атласа, под хриплый ритм граммофона поднимая и опуская то правую, то левую ногу, охватывая ладонями голову, то воздымая руки, то бросая их вдоль бедер в движении высшего отрешения, пока не остановилась и, поклонившись, не сказала с детской непосредственностью: «Je suis fatiguée»[20]20
Я устала (фр.).
[Закрыть], и уселась на подушку. Подруга обняла ее, назвала petite chérie, милой крошкой, и, повернувшись к принцессе Пьемонтской, сказала: «N’est-ce pas qu’elle est merveilleuse, isn’t she?»[21]21
Ну, разве она не очаровательна, не так ли? (фр., англ.)
[Закрыть])
– Знаете, о чем я думала в тот вечер, глядя на танец молодой американки? – спросила принцесса. – Я думала, что ее движения нечисты. Не хочу сказать, что в них была чувственность или не хватало целомудрия, нет, но они были неискренни и полны гордыни. Я часто спрашиваю себя, почему сейчас так трудно оставаться искренним? Вы не думаете, что нам не хватает смирения?
– У меня есть подозрение, что танец молодой американки только предлог для вас. Вы, наверное, думаете о чем-то другом.
– Да, наверное, о другом.
Немного помолчала и повторила:
– Вам не кажется, что нам не хватает смирения?
– Нам не хватает достоинства, – ответил я, – и самоуважения. А может, вы и правы, только целомудрие может спасти нас от унижения, до которого мы докатились.
– Наверное, я это и хотела сказать, – заметила принцесса, опустив голову, – мы исполнены гордыни, а одной гордыни мало, чтобы подняться над унижениями. Наши деяния и помыслы нечисты.
И добавила, что когда несколько месяцев назад она распорядилась поставить для узкого круга друзей и ценителей «Орфея» Монтеверди в туринском королевском дворце, в последний момент ее охватило чувство стыда и показалось, что замысел был нечистым, что в нем тоже была гордыня. Я сказал:
– Я был в тот вечер на представлении в королевском дворце и чувствовал себя, сам не знаю почему, очень неуютно. Может, сегодня даже Монтеверди звучит фальшиво в Италии. Но мне жаль, что вы терзаетесь от стыда за вещи, которые делают честь вашему уму и вашему вкусу, потому что есть много другого, из-за чего мы все, и вы тоже, должны краснеть. Очевидно, принцессу тронули мои слова, она слегка покраснела. Я уже жалел, что наговорил ей все это, и опасался, что обидел ее. Но после нескольких минут молчания она сказала, и сказала любезно, что собирается как-то утром, может завтра, подняться в Ванс к могиле Лоуренса («Любовник леди Чаттерлей» хорошо раскупался, и о нем тогда много говорили). Я рассказал о моем последнем посещении Лоуренса. Когда я добрался до Ванса, уже стемнело, кладбище было закрыто, сторож спал и подняться с постели отказался, заявив, что les cimetières, la nuit, sont faits pour dormir[22]22
Кладбища и ночь созданы для того, чтобы спать (фр.).
[Закрыть]. Тогда, припав лбом к решетке железных ворот, я попытался разглядеть сквозь посеребренную луной ночь простое и скромное надгробие, украшенное грубоватой работы мозаикой из цветных камешков, изображавшей феникса, бессмертную птицу, которую Лоуренс завещал запечатлеть на своей могиле.
– Как вы считаете, Лоуренс был искренним человеком? – спросила меня принцесса.
– Он был человеком свободным, – ответил я.
Позже, уже прощаясь, принцесса тихо, с заметной печалью в голосе сказала мне:
– Почему бы вам не вернуться в Италию? Не подумайте, что я упрекаю вас. Это просто дружеский совет.
Два года спустя я вернулся в Италию, был сразу арестован, препровожден в тюрьму «Реджина Коэли» и приговорен к пяти годам без суда и следствия. В тюрьме мне подумалось, что принцесса Пьемонтская уже тогда была глубоко опечалена положением итальянского народа, унижением от нашей несвободы, я и сейчас благодарен ей за ее печаль, почти сердечность в тот вечер.
В последний раз я встретил ее недавно в Неаполе, в вестибюле вокзала сразу после бомбежки. Под навесом платформы стояли ряды носилок с ранеными в ожидании санитарных машин. На бледном лице принцессы читалась не только тревога, но и грусть от чего-то глубоко личного и потаенного. Она похудела, под глазами были черные круги, виски тронула седина, легкая сетка морщин лежала на лице. И совсем угасло чистое сияние, освещавшее ее лицо, когда она впервые приехала в Турин сразу после бракосочетания с принцем Умберто. Теперь она стала грузной, медлительной, выглядела странно поблекшей. Принцесса узнала меня, остановилась и спросила, с какого фронта я возвращаюсь.
– С финского, – ответил я.
Она оглядела меня и сказала:
– Все закончится хорошо, вот увидите, наш народ восхитителен.
Я рассмеялся и хотел ответить: «Мы уже проиграли войну, мы все проиграли войну, и вы тоже». Но сдержался. Сказал только:
– Наш народ очень несчастлив.
Она удалилась сквозь толпу медленным, несколько неуверенным шагом. Все это я хотел рассказать принцу Евгению, но промолчал и только улыбнулся при воспоминании о молодой чете итальянских принцев.
– Le peuple italien les aime beaucoup, n’est-ce pas?[23]23
Итальянский народ их очень любит, не правда ли? (фр.)
[Закрыть] – спросил меня принц Евгений.
И, прежде чем я успел ответить: «Оui, le peuple les aime beaucoup»[24]24
Да, народ их очень любит (фр.).
[Закрыть] (хотя хотел ответить по-другому, но не решился), добавил, что у него осталось много писем Умберто (именно так и сказал: «Умберто»), что он приводит их в порядок, систематизирует и намерен издать отдельной книгой. Я не понял, шла ли речь о короле Умберто или об Умберто, принце Пьемонтском. Потом он спросил, как пишется по-итальянски: Umberto или Humberto.
– Без «Н», – сказал я и рассмеялся, подумав, что и принц Пьемонтский был невольником, как и каждый из нас, несчастным коронованным рабом с украшенной крестами и звездами грудью. И он тоже несчастный невольник, думал я и смеялся. Мне было стыдно, но я смеялся.
Тут я заметил, что взгляд принца обратился на одно полотно, висевшее на стене. Это была видная работа «Pà balkongen»[25]25
«На балконе» (шв.).
[Закрыть], написанная им в Париже в юные годы где-то около 1888-го. Молодая женщина, баронесса Селсинг, перегибается через балюстраду балкона над одной из улиц, радиально расходящихся от площади Звезды в Париже. Коричневый цвет юбки, отблески зеленого и синего, мягкие золотистого цвета волосы под шляпкой, как на картинах Мане и Ренуара, выделялись на прозрачном белом и серо-розовом фасадов домов и влажном зеленом уличных деревьев. Под балконом проезжает экипаж, это черный фиакр, сверху лошадь кажется деревянной, – сухая и неживая, она придает этой аккуратной, ухоженной улице Парижа настроение детскости. Лошади омнибуса, что спускается с площади Звезды, кажутся свежевыкрашенными той же блестящей эмалью, что и листья каштанов. Они похожи на карусельных лошадок провинциальной ярмарки (в таком мягком провинциальном цвете деревья, дома, небо над крышами – небо еще Верлена, но уже и Пруста). – Paris était bien jeune, alors[26]26
Париж был тогда так молод (фр.).
[Закрыть], – сказал принц Евгений, приблизившись к полотну. Он смотрел на баронессу Селсинг, выглядывающую с балкона, и тихо, очень любяще рассказывал мне о своем молодом Париже, о Пюви де Шаванне, о друзьях художниках: Борне, Валберге, Седерстрёме, Арсениусе, Веннерберге, о своих счастливых годах. «Paris était bien jeune, alors». То был Париж мадам де Моринваль, мадам де Сент-Эверт, герцогини Люксембургской (и мадам де Камбремер и молодой маркизы Босержан), тех déesses, богинь, Пруста со взглядами, что воспламеняли «la profondeur du parterre de feux inhumains, horizontaux et splendides»[27]27
Глубину партера сверхъестественными, дивными горизонтальными огнями (фр.) – Здесь и далее роман «У Германтов» цитируется в переводе Н. Любимова.
[Закрыть], тех «blanches déités», «белых божеств», в одеянии из «feurs blanches, duvetées comme une aile, à la fois plume et corolle, ainsi que certaines foraisons marines»[28]28
Белых цветов, пушистых точно крыло, похожих и на перо, и на венчик, как некоторые морские растения (фр.; неточная цитата).
[Закрыть], говоривших с «délicieux raffinement d’une sécheresse voulue, à la Mérimée ou à la Meilhac, aux demi-dieux du Jockey-Club»[29]29
Прелестной, утонченной умышленной холодностью в манере Мериме или Мельяка, обращенной к богам полусвета Жокей-клуба (фр.).
[Закрыть] в атмосфере расиновской «Федры». Это был Париж маркиза де Паланси, проплывавшего в прозрачной тени кулис «cоmme un poisson derrière la cloison vitrée d’un aquarium»[30]30
Как рыба за стеклом аквариума (фр.).
[Закрыть]. (Еще был Париж Плас-дю-Тертр, «Клозери де Лила», первых кафе на Монпарнасе, Тулуз-Лотрека, Ла Гулю и Валантена ле Дезоссе.)
Я хотел было перебить принца Евгения вопросом, видел ли он когда-нибудь, как герцог де Германт выходит на сцену и «et d’un geste commander de se rasseoir aux monstres marins et sacrés fottant au fond de l’antre»[31]31
Одним жестом велит садиться морским чудищам, плавающим в глубине грота (фр.).
[Закрыть]; я хотел попросить рассказать мне о женщинах «belles et légères comme Diane», «прекрасных и легконогих, как Диана», об элегантных людях, говорящих на jargon ambigu, двусмысленном жаргоне, Свана и М. де Шарлю; я хотел задать ему давно крутившийся на языке вопрос и уже открыл было рот, чтобы дрожащим голосом спросить: «Vous avez sans doute connu Madame de Guermantes?»[32]32
Вы, несомненно, знакомы с мадам де Германт? (фр.)
[Закрыть] – когда принц Евгений повернулся, подставляя лицо усталому свету заката, и отошел от картины, – казалось, он вышел из теплой, золоченой тени «côté de Guermantes» (где он, похоже, прятался), вынырнул из-за другой стороны аквариума, сам похожий на какое-то «monstre marin et sacré». Но, сев в кресло в глубине комнаты, в самой дальней от «балкона» баронессы Селсинг точке, он принялся говорить о Париже, как если бы Париж был для него, художника, одним только цветом, памятью и ностальгией по цвету (по тем розовым, серым, зеленым, привядшим голубым тонам). Наверное, Париж был для него чем угодно, но только не звуком: зрительные образы, воспоминания молодых парижских лет, отделившись от звукового наполнения, существовали в его памяти сами по себе – двигались, вспыхивали и улетали прочь «comme les monstres ailés de la préhistoire»[33]33
Подобные доисторическим крылатым чудовищам (фр.).
[Закрыть]. Немые образы того молодого Парижа давнопрошедших времен беззвучно рушились на его глазах, но крушение счастливого мира его юности не «ternisse, de la vulgarité d’aucun bruit, la chasteté du silence»[34]34
Опорочит пошлостью даже еле слышного звука целомудрие тишины (фр.).
[Закрыть].
А пока, чтобы уйти от грустной магии этого голоса и очарования вызванных им образов, я смотрел поверх деревьев парка на дома Стокгольма, они были пепельного цвета на фоне сияния усталого заката; потом перевел взгляд на простертое над королевским дворцом, над церквями Гамла Стана темносинее, медленно темневшее небо, похожее на небо Парижа – небо Пруста цвета papier gros bleu, оберточной синей бумаги, таким я видел его из окон моего парижского дома на плас Дофин, простертым над крышами левого берега Сены, над шпилем Сент-Шапель, над мостами через Сену, над Лувром; и приглушенные оранжевый, ярко-розовый и голубовато-серый цвета облаков в нежном созвучии с чернеющими шиферными крышами заставили сладко сжаться мое сердце. Я подумал в тот миг, что, наверное, и принц Евгений был тоже персонажем «У Германтов», qui sait, peut-être un de ces personnages qu’évoque le nom d’Elstir[35]35
Кто знает, может быть, одним из тех, кто воплощен под именем Эльстир (фр.).
[Закрыть]. Я снова собрался задать ему все тот же вопрос, жегший мне губы уже несколько минут, уже открыл было рот, чтобы дрожащим голосом попросить рассказать о ней, о мадам де Германт, когда принц вдруг замкнулся и после долгого молчания под завесой прикрытых век, во время которого он, казалось, собирал все образы своей парижской молодости как бы под свою защиту, вдруг спросил, не приезжал ли я в Париж во время войны.
Я не хотел отвечать, испытывая болезненный стыд, не хотел говорить о Париже, городе моей молодости, я посмотрел ему в лицо и, медленно покачав головой, сказал:
– Нет, за всю войну я не был в Париже ни разу, и, пока идет война, я не хочу возвращаться в Париж.
На образы Парижа времен давнопрошедших, времен мадам де Германт и принца Евгения, постепенно накладывались другие, до боли дорогие мне образы этого города, более молодого, беспокойного и, быть может, более трогательного. Как лица прохожих, возникающие из тумана за окном кафе, я вижу заглядывающие в мою память лица Альбертины, Одетты, Робера де Сен-Лу, тени девушек, стоящих за спиной Свана и мадам де Шарлю, лица отмеченных печатью алкоголя, бессонницы и чувственности персонажей Аполлинера, Матисса, Пикассо и Хемингуэя, голубые и серые призраки Поля Элюара.
– Я видел немецких солдат во всех городах Европы, но не хочу их видеть в Париже, – сказал я.
Принц Евгений опустил голову и отстраненно сказал:
– Paris, helas![36]36
Париж, увы! (фр.)
[Закрыть]
Он вдруг вскинул голову, медленно пересек комнату и приблизился к портрету баронессы Селсинг. Молодая женщина с балкона смотрит на влажный от осеннего дождя тротуар, на лошадь, запряженную в фиакр, и на тянущих омнибус лошадей, покачивающих мордами под опаленной первым осенним пламенем листвой. Принц протянул руку к лицу на портрете, провел длинными белыми пальцами по фасадам домов, небу над крышами и листвой, погладил сам воздух Парижа, немного привядшие цвета – розовый, серый, зеленый, темно-синий – и свет Парижа, прозрачный и чистый. Потом повернулся и, улыбаясь, посмотрел на меня. Я встретил полный горечи влажный взгляд, слеза медленно катилась по лицу. Нетерпеливым жестом принц смахнул ее и с мягкой улыбкой сказал:
– N’en dites rien à Axel Munthe, je vous en prie. C’est un vieux malin. Il raconterait à tout le monde qu’il m’a vu pleurer[37]37
Не говорите ничего Акселю Мунте, прошу вас. Он хитрый старик, расскажет всем, что видел меня плачущим (фр.).
[Закрыть].