Текст книги "Частные беседы"
Автор книги: Ксения Васильева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
ПИСЬМО ПЯТОЕ
Станислав Сергеевич – Виталию Васильевичу
Ну вот, друг мой Витвас, пишу тебе уже из Москвы. Октябрь на носу.
Проверил недавно «романы» на аглицком языке своих «писателей», дал им сюжет разрабатывать исторический, понаписали! Утомился и прилег на диван и заснул. И приснилось мне нечто замечательное, ну не бросай, не бросай бумажку, дочти! Раз в полвека услышишь сон товарища. Веду я чужую шикарную машину, которую угнал, красную как пожар, длинную как крокодил.
А угнал я ее, чтобы поспеть на свидание, которое мне ну, дороже жизни, и с кем – не знаю. Гоню я машину среди каких-то райских зарослей (а может, там и побывал?) – и кипарисы, и пальмы, и дубы, и березы, и трава изумруда яркого, в рост. Я это мельком вижу, потому что гоню. Только вот неприятное в дороге – заметил я, что попадаются разбитые самолеты, фюзеляж, крылья, кабины и над ними воронье низкой тучей, это меня на секунду задевает, и дальше. Через какие-то мостки перескакиваю, как каскадер, по воздуху пролетаю (расту, что ли? Куда только…). Пишу и расхохотался, увидел твою физиономию вживе, как ты отплевываешься. Потерпи. К делу. Протокольно. А то забуду. Подлетаю я к какой-то почте, старенькой, деревенской, – забитой – выскакиваю из машины, а в дверь шасть клочок белого платья. Ушла! Я в почту, дверь отдираю, может, письмо оставила. Пыль, запустение, будто никого и не было. И конечно, никаких писем. Тоска меня взяла такая… Мчался как сумасшедший, хотел увидеть, как бешеный, а теперь тосковал. Вышел, «кадиллака» моего пожарного нет. Все. Вот такой сон. Подействовал он на меня, тоска забрала, только уже не сонная, а настоящая, помуторнее. Теперь уж точно, все, больше не буду тебе голову морочить.
Вышел на работу, сразу закрутился и делами и бездельями. А одно безделье такого сорта: «гулял» в нашей школьной компании, день рождения отмечали у некоей очаровательной Ларисы Ивановны, нашей физини (физиня – правильно?). Был приглашен я, наша юная математик Наташенька с женихом, Дамир Кириллович (я теперь всех по имени-отчеству, у нас так принято), химик, и дама-литератор. Хотел их всех описывать, но лучше будет, если ты побываешь со мною. Входим мы с тобою в уютную однокомнатную квартирку, и встречает нас милая хозяйка (я так понимаю, что меня – немножко так, легко и нежно – с нею сводят: она разводная, я – разводной), лет около сорока, блондиночка с голубыми глазками, в меру пухленькая. Встречает, улыбается чуть, с почти незаметным, лично обращенным ко мне кокетством и какой-то девичестью, проскальзывающей в быстроте и легкости движений, живости. Она вроде меня, ушла из НИИ, говорит, надоело с бубликами чай пить и шарфики вязать, толстеть от чая стала и шарфики уже всем надарила. Славная женщина, она бы тебе понравилась, чую. Далее. Столик журнальный уставлен симпатичной закусью – зелень, сыр, салатик необременительный, мясо запеченное, бутылочка красивая. Мы с тобой пришли позже, все в сборе и все нам рады. Дамир, тот даже всхлипнул от счастья, потом я понял почему, но это потом, дама-литераторша дама особенная, когда я пришел, она меня встретила как незваного гостя, холодно, срывисто, оскорбленно поздоровалась, как-то гортанно хохотнула, сказала полугрубость, я несколько прибалдел, но позже узнал, что завучем (а потом, наверное, и директором) хочет быть она. Стать у нее манекена, прямая спина, тугой ремешок на тонкой талии, прическа – волосок к волоску, складки только там, где требуется по моде, а глазок посверкивает холодный, перламутровый. Она строга и образованна, а знает, Витвас, все! А если чего не знает, тут же срезает противника чем-то очень суровым, человек понимает, что обидел даму, а чем – не знает. А обидел он тем, что ОНА не знает того, что знает он. Всезнающие дамы, я считаю – бич общества, ведь есть же и то, чего они не знают, а этого простить они не могут. Но хватит о ней. На диванчике притулилась наша молодая пара, математик Наташечка и ее жених, ражий красавец – татарин, Хаким Назымович. Тоже не без интереса парочка. Она бледненькая тихенькая, даже как бы неподвижненькая, глазки опущены, ручки на коленочках лежат, зажаты, вспыхивает, как школярка, на любое к ней обращение. Существо на взгляд аскетическое даже, хоть в монашки. Но как глянешь на Хакима, в его томные газельи глаза, на его пальцы, длинные, нервные, так и поймешь – не зря себе эту монашку избрал, пожалуй, в монастырь ей можно, только в мужской, для мирского соблазну и полного (его, монастыря) развала. Смотрю я на Хакимовы газельи глаза и думаю, что славно они проводят вдвоем время. Хотя Наташечка себе ничего не позволяет, сидит не шелохнется, Хаким более выражает эмоции, но она ему не позволяет, поднимет глазки, стрельнет суховато, предупреждающе, он затихает. По комнате несколько мечется Дамир, но о нем после. Вот такая компания, старый я сплетник, но ведь интересно изучать человеков, совсем других, чем на моей прошлой работе. Там и мужики другие.
Теперь ты в курсе, кто и что. Расселись. Лариса Ивановна рядом со мною, развеселилась, раскраснелась, гитару взяла, спела «Утомленное солнце», «Как много девушек хороших», «Журавлей», наверное, для меня, моей категории. Я подтаял окончательно, и все, вижу, тают, потому что очень хочется людям устроенным, чтобы «состоялась пара». Даже дама-манекен милостиво смотрела, хотя с некоторой настороженностью – не надо ли оскорбиться на то, что я избрал не ее, а Ларису Ивановну, хотя даме-манекену я не нужен и, по-моему, антипатичен. Но тут моей судьбе напакостил Дамир Кириллович. Как, спросишь? А так. Пришло время о нем тебе рассказать. Этот чопорный, пожиловатый, задумчивый господин оказался вулканом огнедышащим, да каким! Открылось это для меня внезапно, все остальные знали и как-то до времени его нейтрализовали, я чувствовал, что он порывается что-то сказать именно мне, но каждый раз кто-то вступал в беседу и он был вынужден замолкнуть. А тут Лариса спела песенку о Сольвейг, прибежавшей на лыжах, и Дамир взвился как джинн и завопил, что все сейчас устроит, что теперь или никогда! Что я должен увидеть его «Норвегию». Приволок «дипломат», сумку спортивную, судорожно высыпал гору слайдов, магнитофонных пленок, развернул портативный экран, и через секунду мы сидели в полной тьме и смотрели на какие-то дома и улицы. Норвегии или Калуги, не поймешь, и слушали заунывный Дамиров речитатив с пленки. Есть невозможно, пить тоже, ни выйти, ни встать – нельзя. Дамир рычит как тигр, выключает маг, хватается за экран, бросается собирать слайды. Все вежливые, милые люди, останавливают его, просят продолжать, он свирепо сверкает огнедышащим глазом, снова свет гаснет и просмотр продолжается. Длится он, Витвасек, два часа. В полной тьме, при полном молчании, нешевелении, нехождении (даже в туалет). Когда зажегся свет, все красными глазами безумно глянули друг на друга. Хаким убрал свою руку с руки Наташечки (хоть они немножко развлекались). Сегодня мне рассказали про Дамира. Опять что-то неизведанное. Дамир обожает одну-единственную вещь на свете (кроме химии) – страну Норвегию. Почему? А кто же это знает и узнает! Обожает. И этим все сказано. Когда случайно касаются ее в разговоре, вот как сегодня, становится огнедышащим вулканом. А так – потухшая сопка или болотце с ряской. Говорит он о Норвегии нараспев, поет, и называет ее только – МОЯ НОРВЕГИЯ. А был он в Норвегии всего раз, туристом, давно, – полюбил навеки. Теперь его задача – собирать слайды. Всех, кто едет за рубеж, он спрашивает: куда? и если оказывается, что человек едет, к примеру, в Швецию – близко! – Дамир молча, нежно, страстно, моляще смотрит на него, и товарищ, смущаясь и ругаясь про себя на чем свет стоит, начинает вспоминать, кто же из его знакомых в ближайшее или отдаленное время едет в Норвегию, и оказывается, кто-то у кого-то едет, и человек клятвенно обещает, что тот, другой, через другого, обязательно привезет слайды. Дамиру ничего более не надо. СЛАЙДЫ. И привозят. Но вот странно, слайды почему-то показывают одну и ту же улочку и какой-то пакгауз, грязный и закоптелый. Мне что-то сдается, что тот, кто снимал, вспоминал, матерясь, в последний момент о странной просьбе дальнего знакомого и снимал что-то по дороге в аэропорт, по странной случайности время и путь сходились и снимался один и тот же пакгауз и одна и та же улочка. А может, и не Осло это? А действительно Калуга или Свердловск или еще что – где живут разнообразные фотокоры Дамира. Но это страсть, и я хоть и посмеиваюсь вроде, а уважаю. У Дамира тысяча слайдов, сотни записей его рассказов о Норвегии – а на самом деле о его любви, – и он член уже какого-то любительского общества, и, кажется, скоро его пригласят в благословенную страну Норвегию – там тоже узнали о нем. И теперь он сам снимет свой пакгауз, если тот, конечно, находится в Осло. Свой баул со слайдами он таскает как коммивояжер, всегда пожалуйста, вдруг да удастся протыриться. И протыривается. В тот вечер он, оказывается, специально для меня пришел и принес Норвегию. Его не пригласили, так он сам пришел. Узнал и пришел. Как просветитель, миссионер к аборигенам, а они его (то есть мы) чуть не съели. Уважаю, но как же тяжко сидеть два часа недвижно и слушать что-то во тьме кромешной и смотреть туманные картинки. Когда сеанс закончился, оказалось, что для еды и питья времени нет, надо расходиться. Конечно, я мог бы и на такси, попозже, посидел бы еще с Ларисой Ивановной, она этого хотела, и я был не прочь, и все страстно хотели, но Дамир прицепился ко мне и велел мне сделать свои замечания и заключения, а когда я сел к столу, чтобы холодного кофе хлебнуть, он угнездился напротив, и так засматривал мне в глаза, и так взыскующе расспрашивал, какой кадр я считаю лучшим, что я отхлебнул глоток, подавился и сказал: пакгауз. Я думал, что отхлещу его этим, а оказалось, попал в десятку. Верно! – Дамир вспыхнул, как маков цвет. Сразу видно международника! И начал мне объяснять, почему я прав. О боже мой! Я вскочил, увидел в глазах Ларисы Ивановны почти что слезы и бежал, как заяц от орла, от Дамира и его Норвегии, а он мчался за мной по лестнице, перескакивая через две ступени, и ревел: ну, а еще какой лучший, какой!!! Я спрятался от него за углом и, когда он буйно промчался мимо, – видимо, желая захватить меня в метро, – я вышел из-за угла и грустно посмотрел на оранжевый Ларисин огонек. Прощай, Лариса Ивановна, не до свидания. Я понимал, что больше ничего не произойдет, все должно быть точно выверено по времени. Не сейчас – значит, никогда. Есть такая формула в жизни. Оранжевое окошечко покоя во тьме. Вот такой роман, Витвас, друг мой бесценный. Но думаешь, мои бездельные гуляния на Ларисином окончились? Ничуть. Прихожу я домой, вернее, вхожу размягченный, чуть раздосадованный, в общем, в приятном состоянии неслучившегося, но свершенного, вхожу, значит, в свою обитель и вижу, что это вовсе уже не обитель, а нечто совсем другое. Должен тебе сказать, что как-то я дал второй ключ своей замечательной племяннице Ирочке, она поступила в институт, ей надо было заниматься, а у моей сестрицы характер. Ирочка с ней законфликтовала и попросила у меня ключ – заниматься. Ну я и дал запасной. Все мило и хорошо, но иногда я отмечал, что кто-то бывает, и не в одиночестве – кофе уменьшается, бальзамчик рижский тоже, сигаретами попахивает. Я спросил Ирочку, она немного заерзала и сказала, что да, заходит с подружками. А как, говорю, конфликт? Оказалось, продолжается и углубляется и ключик ей нужен. Ну что ж, ключ я ей оставил, только сказал, что маман надо бы об этом сообщить. Ирочка прямо смотрит мне в очи и говорит, что мама знает и очень довольна тем, что Ирочка дружит с дядей-учителем. Знаешь, сестрица моя – архитектор, и там проекты в воздухе реют и никто ей, по сути, не нужен. В этот день Ирочка сильно интересовалась, когда я приду, я спроста и сказал – а может, и не приду (была мысль, что скрывать – была…). Вхожу – дым коромыслом, в самом прямом смысле, да и ведра полные. Холодно, дымно, темно-неуют, фигуры какие-то скачут, музыка гремит, как на разбое. Из дыма и гама вырывается Ирочка, виснет у меня на шее и шепчет, чтобы я не ругался, что это ее друзья отмечают чей-то день рождения. Никто меня в расчет не берет, пляшут, вопят, и только (другое совсем дело, чем у Ларисы Ивановны, другое). А Ирочка и сигаретами и бальзамом (остатки у меня были) ароматизирует и шепчет в полном восторге, что сейчас представит меня как Стаса-переводчика и что я обязательно должен за ней ухаживать назло кому-то, не понял кому. А народ пляшет, не разберешь, сколько девочек, сколько мальчиков, все в джинсах, маечках, свитерках, стриженые или лохматые… Ирочка продолжает мне шептать, что идея самая что ни на есть, что я – красавец и молодой и что все девчонки сейчас влюбятся, а мальчишки от зависти заглохнут. Не успеваю я ответить, как Ирочка визжит на всю комнату, что это Стас-переводчик, ее приятель. Итак, Витвас, после вполне достойного скромного педагогического ужина я стал «Стасом», красавцем и переводчиком, видимо, так – тридцати с небольшим, с ранней сединой и мужественными морщинами! Все притихли, а я глянул в зеркало на себя в полутьме, и вдруг мне показалось, что я действительно Стас-переводчик, и что время умчалось назад, и я только недавно получил прибавку к зарплате, и сейчас отмечаю ее со своими. Со мной произошло что-то непонятное – Я СТАЛ Стасом, проник через щель в чуждый мир, и никто не догадался, что я – лазутчик, переодеваха, а не настоящий их человек. Ну, сказал я голосом Стаса-переводчика, чего выпьем? На меня набросились девчонки и потащили к столу. Навалили на тарелку какую-то рыбу, дикого вида, с одними колючками, без мяса. Им все равно, что есть, то есть все равно, чего не есть. Курят и выпивают понемножку, а рыба там лежит, муляж или лошажья грива – все равно, надо, чтобы на столе стояло, как икебана примерно. Ирочка моя счастлива, нога на ногу, кокетничает вовсю, танцевать потащила. И я, Стас-переводчик, начинаю с ней отплясывать самые что ни на есть современные танцы, джок и рок – это я умею. Мне, если уж откровенно, эти танцы нравятся, они очень сильное самовыражение, выплеск эмоций, всего, что в тебе накопилось и улеглось свинцовой чушкой. Ирочка мне опять шепчет, потанцуй с Алькой, она скучает, ее один тип наколол, не пришел, вот она у окна стоит… Что ж, Стас – парень деловой, если девушка скучает, почему бы ее и не развеселить. Походкой «пеликана» идет он, красавец и молодец, к окошку и начинает светскую болтовню типа – а Вы что же не танцуете? – с девчушкой лет так двадцати, маленькой, светленькой, стриженой, с глазками и ресничками, в джинсиках небесного цвета и такой же маечке, а на шейке побрякушка со знаком зодиака. Танцуем. Танго. Беседуем. Она как-то подозрительно на меня поглядывает, я начинаю ежиться под этим изучающим взглядиком. Но беседует мило, рассказывает. Вообще-то ее зовут Валентина, но в детстве (вчерашнем…) она не выговаривала это имя и звала себя Аля, так и пошло – Аля. Валя ей вообще не нравится. Ей не скучно, а просто болит голова и нет ли таблетки анальгина. Таблетки есть, на кухне, и мы с Алей отправляемся на кухню, где горит верхний свет, и я даю ей таблетку. Аля стучит зубками, разгрызая таблетку, и рассматривает мой цветной кафель над плитой, хвалит (а кто здесь живет, она знает?). Вбегает Ирочка и уже в совершенной эйфории сообщает, что в меня все влюбились, Але же говорит, что я хотя и Стас, но ее дядя, и сообщает, как нечто шикарное и невероятное, что мне – полтинник (то есть пятьдесят лет!). Вот тебе и Стас-переводчик. Аля смотрит на меня остановившимися глазками, она не может понять, как же такой старик притупил ее бдительность и она с ним не только танцевала, но и побежала на кухню пить таблетки – выпить таблетку «от головы» на кухне – это уже акт признания и даже кое-какой дальнейшей истории. А Ирочка вне себя от восторга. И я вне себя, только от иного. Игра так игра. Или, как говорится, вот бог, вот порог. Я, конечно, не сказал так, но крепко об этом подумал, и на лице моем эта дума отразилась. Рассердился я: славно мне было в гибкой юной шкурке переводчика Стаса. У Ирочки что-то там сварилось в головенке, и она запричитала, ой Стас, давай еще погуляем! И тогда я поднапрягся, поднатужился и уже при всех открытиях стал снова Стасом, СВЕРХ-СТАСОМ, потому что все швы были видны и время засечено. Вперед, за старых ослов – в бой! Один на один, дуэль, и никаких возражений. До трех плясал я, пил, курил и ухаживал за Алей. Выбрасывал коленца. Наконец в три все разошлись, остались Ирочка и Аля, сели пить кофе на кухне, тихо, по-семейному, я разболтался как школьник, рассказал о нас с тобой, что-то о юности, но будто это было совсем недавно, Пыльве, Яновне. Аля слушала молча, раскрыв свои небольшие светлые глазки, а Ирочка попивала тихо кофе и позевывала. Ну, вижу тебя, Витвас, вижу, что ты там замыслил. Мол, совратил девчушку. Нет и нет. Завуч я или не завуч? Завуч. А разболтался, так ведь славно! Попили мы кофе, и девочки мои уехали на такси по домам, я их деньгами снабдил. Заснул мгновенно, как в детстве. Влияют идущие от окружающих флюиды, идут они резво, и ты наполняешься ими, как парус ветром.
Привет. Либо пошлю завтра письмо, либо вечером еще чего-нибудь сворогожу (сворогозить, ворогозить – глагол моей матушки, означает – что-то сотворить необычное).
Стас-переводчик.
Вечерком следующего дня
Неопознаваемые предметы продолжают летать мне навстречу. Спать с утра хотелось сильно. Сидел в кабинете, подремывал, благо урок один. Зашла Лариса Ивановна, но после своего домашнего сборища я как-то забыл, что был у нее, и она это поняла, я не успел, как теперь говорят, сгруппироваться, был застукан врасплох и вяло вежлив. Она хотела посмеяться вместе насчет Дамира и, наверное, чуть посетовать, а я и не понял сразу, а потом было поздно, она расстроилась и, может быть, решила, что я где-то был, у КОГО-ТО, КТО у меня есть, и потому такой сонный и равнодушный. Зашла дама-манекен, ослепила меня холодом и, кажется, что-то приказала, что – я не понял, и она ушла, освирепев. Серой на меня пахнуло: «Сера вальпургиева, 3 коп. банка». Заглянул Дамир, невразумительно сказал в щель, что он ко мне придет и покажет мне Норвегию одному. Не слишком ли большое счастье для меня-то одного? А во второй половине приводит мне дама-манекен некую Катю Ренатову из 9 «А» и ставит у стенки за курение на уроке сигарет, французских, черных (с «чем-то») и чтение под партой сексуального английского романа. Таким путем. Дама-манекен об этом мне и сообщила ранее, а я не понял. Эта Катя Ренатова вошла в кабинет, распространяя запах французских духов. И мы оказались втроем: Катя, дама-манекен и я. Катю считают в школе красавицей: личико кругленькое, носик-мопсик, глазки круглые, накрашенные, волосы там-сям, на шее, на плече, на маковке закручены и длинная как лимузин заколка, в вельветовых черных джинсиках и черном полукуртончике. Что нам делать втроем – не представляю. Молчу и жду. Дама наверняка сорвется, а там я подумаю, ведь не нотации же мне Кате читать, надо как-то эдак и так, чтоб проняло, чтоб слава о Стасе пошла, чтоб зарыдала девица-красавица, ну уж не зарыдала, конечно, дождешься, как же, а хоть бы уважение почувствовала. Дама, конечно, сорвалась, я – стратег. Начала кричать, что таких держать в спецшколе нельзя, что эту девицу надо перевести в ПТУ! Зашлась дама – насчет ПТУ. Катя глянула на меня – дескать, видишь, психопатка и дура. Но ты-то, Катя, какова? Я строго принял сторону манекена: говорю, Алла Владимировна, безусловно, права в том, что школьница, где бы она ни училась – в ПТУ (это я сказал для манекена, чтоб не заходилась), в обычной школе или в языковой – курить на уроке не должна в любом случае, а также читать постороннюю литературу. Манекен вспыхнул от оскорбления, она ведь не дура, не права Катя, и вылетела из кабинета, уже ненавидя и меня вместе с Катей. Мы остались вдвоем, и я тут понял, увидел, узнал, что Катя вчера была моей гостьей! Вот, Витвас, пойдешь по торной дорожке, до конца ее пройти придется, свернуть некуда, обвалы да обрывы. И стоит эта Катя и на меня смотрит. Она, правда, тогда почти сразу ушла, как я прибыл, но Стаса-переводчика, конечно, узнала. Не место мне в школе. У истинного школьного учителя, во-первых, даже мысли бы не возникло: он бы отказал племяннице, маленькой двадцатилетней сикушке, в ключе. Это раз. Грузовик привез дрова. Это два. А два заключается в том, что, если бы каким-то образом племянница даже заимела ключ, она бы НЕ ОСМЕЛИЛАСЬ ВОЙТИ В КВАРТИРУ СВОЕГО СТАРОГО ДЯДИ, ШКОЛЬНОГО УЧИТЕЛЯ, СО СВОРОЙ МОЛОДЫХ БЕЗОБРАЗНИКОВ И БЕЗОБРАЗНИЦ. Это три. А в-четвертых, наша мама отправляется в полет, потому что наша мама называется – как дети? – ПИ-ЛО-О-ОТ! Короче. Если же она бы и проникла в квартиру старого ДЯДИ – ШКОЛЬНОГО УЧИТЕЛЯ, то никогда бы не посмела превратить его в забубенного Стаса-переводчика. Такие дела, Витвасек. И я сказал: Катя! Я вас не могу заставить не курить, не читать подобную литературу, это не в моих силах. Вы – взрослая девушка и что захотите, то и будете делать, и вообще скоро уйдете из школы в жизнь, работать, замуж выходить, я не знаю, чего вы хотите и что будете делать, но пока вы в школе, надо и вести себя как подобает ученице. Кстати, я курил эти сигареты, пробовал, они просто с очень плохим табаком, низкосортным, и с долей жженых специй типа перца – вот и все, и курят их люди, как в наше время говорили, – для понта. А литература – не знаю, какая у Вас была книжка… Лучше влюбиться и понять, что такое это на самом деле, в жизни. Это мое мнение, а там как знаете. Вы – взрослая девушка. Только надеюсь, здесь уже ничего подобного не будет? Я встал и подошел к Кате. Поднял прядку ее волос, совсем спустившуюся на плечо, подоткнул в прическу (почему у меня нет детей? Дочери?)... И тут СВЕРШИЛОСЬ. Катя не зарыдала, как мне представлялось раньше в педагогических мечтаниях, но пробормотала что-то вроде – я все понимаю (Что? И как?) – и убежала из кабинета. Откуда у меня взялся этот жест с прядью? Этот жест сказал все, сделал все, я это понял, понял, Витвас! Не знаю, будет ли она курить? В школе: уверен, – никогда. Кор-роче и быстро, как ты говоришь. Кончаю свои папирусы. Пойду покурю в кухню, поразмышляю надо всем, спать не хочется. Покуривать я начал сильно.
Твой Ст. Серг.
Виталий Васильевич – Станиславу Сергеевичу
Интересно ты все описываешь, Стасёк. И сон твой повидал, и на вечеринке школьной побывал, ах подлец Дамир – испортил картину, может, женился бы ты на этой Ларисе Ивановне, вполне, по-моему, справная бабенка. Переход в молодость мне твой чем-то не понравился, чем – понять не могу: то ли ты перед ними выплясывал, старался, аж в пот входил (понимаешь, о чем я говорю, о моральном уроне…), то ли молодежь тебе в описании не удалась, не пойму. Но разберусь! Обязательно разберусь. И подумал – а мог бы я так? С молодежью? Ведь они мне ближе; свои молодые дома. Но у нас все по-другому. Они живут сами по себе, мы – «старики», и когда к ним кто-нибудь приходит, они дверь закрывают и ни меня, ни мать не впускают. Я-то и не стремлюсь, лежу себе на тахте с газеткой и одним глазом в телевизор гляжу. Мать пытается, ей интересно, кто с кем пришел, ведь она Стаськовых друзей всех знает, но они не впускают, будто что-то там неудобоваримое. А она как-то заглянула, сидят, говорит, на диване, рядышком, четверо и о чем-то беседуют, скучно так беседуют. Или так: парни-мужья у магнитофона рокочут, а девчонки журнал мод смотрят. А туда же! Не пускают нас. Может, стыдятся, что им так скучно, хотят, чтобы мы хоть что-нибудь про них подумали, а? На работе у меня полно молодежи – сестрички-невелички, студиозы, нянечки, практиканты и прочее. Так вот, иду иной раз я, старый, толстый, кучерявый пониже лысины, краснорожий костоправ, с задубевшими руками, глазами и сердцем, выражаясь по-вашенски, романтично, и вижу – плывет мне навстречу по больничному коридору, среди сизо-зеленых стен, между стонов и подвешенных ручек-ножек, плывет этакий белоснежный парусник – сестрички наши у себя на причесочках этакие сахарные корветы и титаники устанавливают, любо-дорого глядеть – храмы! А халатики у них все по индпошиву, мини. В больнице негласный закон сестричек – только мини, никогда макси или миди (во чего знаю, Татьяна просветила), так вот, а под халатиком зачастую – почти ничего нету, потому что жарко, для облегчения труда. А ручки в колечках, а маникюр розовый, как попка новорожденного, и туфелёчки на шпильках, только белые! И духи самые тончайшие, аромат… Представляешь, как больной радуется такому ангелу, как он до слез счастлив, когда на него, закуржавелого в болях и страданиях, обращает свои очи парусник белоснежный, ароматический? От радости и восхищения вмиг выздоровеешь. Или помрешь тут же. А почему? А потому, что парусник свободно может и послать тебя куда-либо, если ты уж очень рассиропишься и чего-нибудь запросишь капризного – попить или еще что, обратное. Но это куда ни шло! Поплачешь и заткнешься. А вот если «парусник» своим божественным перстом вместо нитроглицерина кордиамин вкатит, это я для показательности, к примеру, чтоб понятно тебе было, а у тебя и так сердце как пташка трепыхается, вот тут и помереть с руки, под удивленный взгляд белокрылого парусника. Но хорошо, если грубиян-доктор, злой и толстый, перехватит ангела со шприцем на пути (как у меня тут было…) и спросит, а что Вы, Ангел, Петрову колете? И Ангел, ничтоже сумняшеся, как пишут в газетах, отвечает с такой растяжечкой – кордиа-ми-ин?? А кордиамин-ин колют Иванову, который, наверное, получит что-то другое и тоже отправится к праотцам. И доктор-грубиян тащит корвет за белоснежную длань, ломая розовые ноготки по полтора рубля за штуку или сеанс, как там в маникюре, и ревет по дороге как раненый медведь, что он третий раз ловит корветик на путанице. Ангел обижен, он не помнит, что там записано, и думает, что прав, он, Ангел, а грубиян сейчас будет наказан, когда в тетради назначения увидит свои же каракули, и извинится перед корветом и Ангелом вместе взятыми, и корветик поймет, что грубиян придирается за красоту. И ты смягчаешься, глядя на этот невинный взор и начинаешь вопреки здравому смыслу проверять свою память – неужто склероз и это твое назначение? Но в тетради все как надо, и Ангел вдруг распускает губки-глазки-краски и пр., и рыдает, и верещит, что сил нету работать за такой мизер, что она не создана для того, чтобы каждый на нее орал, или чтобы клистиры ставить, ей противно, она вообще больницы боится, и всякое такое. Я стою, как дурень, и хочу сквозь крик ей сказать – так уходи, за-ради бога, я же тебя сюда не звал, не выкликал, сама пришла, а для этого техникум медсестер закончила. А ей хочется, ну как тебе сказать, по больничным коридорам модели сезона медицинскому миру показывать и некоторым больным, которые поздоровее. А мне хочется, чтобы на меня смотрело обыкновенное сердобольное женское лицо, внимательные глаза, чтоб мягкие и ловкие были руки и тапочки на ногах, быстрых и крепких. И не надо мне сахарных храмов и ароматов, пошли они к бесу. Понимаю, куда ей деться, девке молодой, – она на работу входит как на светский бал, кому повезло, тот на «балы» в НИИ идет, или, еще лучше, в магазин, или еще – в Институт красоты, или на студию. А кому больница досталась? Им, бедным, как? Не одеваться и кольца не надевать, не пудриться и не краситься, а где замуж выйти и вообще общество иметь? Прости, злой я стал старик, но не могу. Такой плавающий парусник никогда не будет внимателен к больному, он ведь запачкается, понюхает что-то не то, увидит чего-нибудь не того. Так ведь есть выход – не иди в медучилище, не иди! Пусть тебе родители скажут – Наташенька, Глашенька, Пашенька, ты у нас красавица, ты у нас королева, тебе в артистки, или за прилавок в парфюмерию, или еще что-нибудь, или познакомят ее с достойным человеком и выдадут замуж, пусть она, бедняжка, не ищет развлечения на работе в больнице! Тут у нас тяжко и неприбыльно. Милосердие – талант, и судно больному человеку подаст как надо только тот, кто этим талантом обладает, а кто – нет, тот так подаст, что больной плачем заплачет. Я тут слыву злодеем, меня практикантки боятся – ух! – я им такие практики иной раз ставлю, что они кричат, что я им жизнь сгубил, и рыдают. Мамаши приходят, а у меня кровь кипит, и я молчу, как будто мне язык откромсали, – а мамаша щебечет, почему я к дочке придираюсь, девочка мечтает о медицине, вот тогда я высказываюсь, сильно высказываюсь – и мамашу ветром сдувает. А я этим птахам, парусникам будущим, может, наоборот, жизнь спасаю. Ничего толкового я тебе не написал, а наворотил черт-те что. Прости, друг.
Разозлился, дай отдышусь.
Привет от Татьяны. Твой Витвас.