Текст книги "Русская рулетка"
Автор книги: Ксения Ершова-Кривошеина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
К моей поездке за границу она отнеслась как бы равнодушно, но почему-то стала отговаривать покупать дом. Причем все доводы, ею приводимые, и оговорки были для меня неубедительными, а чаще всего она возвращалась к своим любимым животным: что с ними будет, если она вдруг умрет. Я совершенно не могла понять, почему именно разговоры о болезни и смерти стали так ее волновать. Может быть, она больна, скрывает от меня что-то, не хочет зря волновать перед поездкой? В общем, я стала задаваться вопросами. Однажды вечером, сидя после ужина за самоваром, она как-то странно на меня посмотрела и сказала: "Молиться твоему Ангелу-хранителю буду. Надо, чтоб помог он тебе из кругов темных выйти. Если не я, то кто за тебя еще помолится".
А и вправду, помолиться обо мне было некому! Только сама я в ночи неумело просила Пресвятую Богородицу простить и защитить меня. Чувство настоящей веры, благодати Божией и церковность пришли ко мне гораздо позже.
Но прошло еще несколько дней после нашего вечернего чаепития, и мне приснился сон, значения которого я совершенно не могла понять, и, видимо, оттого что он был "вещим", он мне запомнился, а толкование его пришло позже. Прежде чем рассказать сон, хочу сказать, что со дня моего крещения я носила, не снимая, простой медный крестильный крестик, подарок Маши. А сон был такой. Будто сижу я у окошка в Машиной избе, на столе кипит самовар, и чай мы пить собрались. За столом сидят Маша, мой отец и я. За окошком раскрытым виднеется садик с тремя яблонями, огород, и по всему понятно, что стоит теплый летний вечер. А на маленькой лужайке перед окном будто холмик травяной возвышается. Тут Маша мне и говорит: "Ксенюшка, ты свой крест сними и брось под холмик". Я покорно цепочку отстегнула и бросила крестик за окно. Гляжу, а цепочка с крестом моим как бы ожила и змейкой поползла по холмику вверх. Медленно ползет, а я неотрывно на нее смотрю и со страхом думаю: только бы она, когда до вершины доберется, не стала бы по другой стороне холма спускаться. И, что еще страшнее, если упадет со склона, не удержится, тогда конец. А чему конец? Во сне я не осознавала, но чувствовала, что тогда несчастье приключится. И стала во сне горячо молиться! Посмотрела я на Машу, вижу, она с улыбкой на отца моего смотрит, а он как бы безразличен к происходящему, занят чем-то совсем другим, вроде мастерит за столом что-то. Присмотрелась я и увидела, что в руках у него рыболовная снасть, он ее чинит, дырки в ней латает, страшно торопится успеть, все за окошко поглядывает на мой крестик ползущий и приговаривает: "Раз-два, раз-два..." Цепочка моя до вершины холмика добралась и одним концом свесилась по отлогости на другую сторону... сейчас сорвется, я глаза зажмурила от страха. Слышу, как Маша мне говорит: "Не бойся, посмотри". Мне вдруг так спокойно стало на душе, глянула я за окошко и вижу, что застыл мой крестик с цепочкой на противоположной отлогости, будто врос, а трава на этом склоне совсем другого цвета. Весь страх у меня прошел, и голос Машин, будто издалека: "Не успеют, не упадешь, не заманят..." С этим я и проснулась.
Сон был настолько постановочным, что мог бы сойти за реальный бред или галлюциноз, что-то он означал. Я не успела рассказать его Маше, так как в это утро местный почтальон на велосипеде привез мне толстый конверт. Моя мама из Ленинграда пересылала мне в Морозовичи почту. Я разорвала пакет, из-под газет и писем вылезла желтенькая казенная открытка со словами: "Вам надлежит зайти... имея при себе... и т. д... в центральный ОВИР". Назначенная в повестке дата была завтра.
Я быстро собралась, попросила Машу "попасти" Ивана до приезда моей мамы и сказала, что буду держать ее в курсе событий. Мы с ней прощались ненадолго, осенью я должна была вернуться и оформить покупку дома. И уже в поезде, подъезжая к Ленинграду, я подумала, как жаль, что Маша не узнала о моем сне, она бы мне его растолковала.
* * *
К назначенному часу я пришла в городской ОВИР. Мне нужно было заплатить 205 рублей (огромные деньги) за паспорт. Впервые я оказалась в стенах центрального отделения – "кромешного ада" для многих отъезжающих за границу. Меня поразило количество людей, спускающихся и подымающихся по центральной лестнице, а когда я вошла в большой полукруглый зал, то увидела, что свободного стула не найти. Даже вдоль стен люди сидели на корточках, это почти напоминало феномен Казанского вокзала. Граждане пытались отвлечься чтением газет и книг, но мысли и слух были далеко. Стоило посмотреть на выражение лиц, объемные папки с бумагами в руках и нервное поглядывание на аппарат под потолком, выкрикивавший фамилии по спискам. Человек срывался с места и исчезал за одной из многочисленных дверей и загородок. Советская толпа в метро, на улице, в присутственных местах имеет особую температуру, она не похожа ни на одну в мире. А в ожидании вердикта от Окуловых, Кащеевых, Шамановых и прочих чиновниц ОВИРа эта спрессованная, молчаливая и напряженная толпа была достойным сюжетом для документалистов. То были годы массового оформления выездов в Израиль, начавшихся в начале семидесятых, после "самолетного дела" Э. Кузнецова. Сколько унижений, бессонных ночей и преждевременных смертей стояло за отъезжающими на свою "историческую родину". Инспекторы ОВИРа получали особое садистское удовольствие хамить, отказывать, презирать и, что самое странное, в душе завидовать всем, кто приходил к ним оформляться. Этими "овирными блондинками" с эсэсовскими сердцами особого различия в отношении к уезжающим навсегда и к малочисленной категории "в гости" не делалось. Интересно, брали ли они тогда взятки?
Через полтора часа ожидания я получила заграничный паспорт. Мне объяснили, что визу для поездки нужно получать в Москве, так как в Ленинграде нет Швейцарского консульства.
Не буду описывать, как я ездила в Москву за визой на 40 дней, что соответствовало приглашению Ирины Бриннер. Толпы у дверей консульства не было, я была почти одна, потом я получила транзитную визу немецкую, там, где у железных ворот уже теснилась кучка поволжских немцев.
По возвращении в Ленинград я встретилась с отцом, пришлось поехать к нему в Парголово. Стоял хороший летний день, и уже подходя к горе, я услышала лай его собаки. Пока я поднималась по лестнице, собака рвалась на своей длинной цепи и, видимо, меня не узнала, хотя зимой позволяла даже себя гладить. Отец выскочил мне навстречу в своих неизменных валенках. Он во все сезоны ходил по дому только в них. Настроение у него было скорее добродушное, хотя я никогда заранее не знала, на какое состояние его души можно было наткнуться. Мы прошли в дом, где было чисто убрано, но никаких следов его жены и дочери я не заметила. На мольберте стоял только что начатый холст.
Он был рад моему приезду, а так как я уезжала через неделю, мне хотелось узнать подробнее о тете Нине и Ирине Бриннер.
Отец надавал мне списки телефонов и фамилий: "Это все хорошие друзья, они тебе помогут. А вообще, советую тебе завести тетрадку и писать все, что с тобой происходит, изо дня в день, как дневник. Я когда жил там, все время вел такой дневник, а теперь вот перечитываю и обрабатываю свои записи..." Он осекся, заметив мой странный взгляд. Неужто "дневник" из интимного превратился в отчетность о проделанной работе, подумала я. Интересно, как отца восприняли все эти "старые" русские? Видимо, он настолько очаровал их, что сумел подружиться. Он не мог от меня скрыть, как ностальгически вспоминал о Женеве, о новых знакомствах, и с любовью говорил о тете Нине. Перед самым прощанием он сказал мне: "Ты не удивляйся, если Ирина тебе начнет рассказывать о наших отношениях. Она замечательный человек, и я думаю, что наша дружба может перерасти в нечто серьезное..."
ОГНИ БОЛЬШОГО ГОРОДА
"Обменяли хулигана на Луиса Корвалана, где б найти такую б...., чтоб на Брежнева сменять" – стишок, сочиненный к обмену Владимира Буковского на чилийского коммуниста Л. Корвалана в 1976 году.
А в 1979-м обменяли Э. Кузнецова, А. Гинзбурга, Винcа и Морозова на двух советских шпионов.
Ко всему набору "изменников родины" и длинному списку изгоев из художников, писателей, поэтов (Бродский), "побегушников" (Нуриев, Барышников...) не забудем добавить высылку А. Солженицына в 1974 году.
В течение пятнадцати "застойных" брежневских лет целый пласт новой постсталинской интеллигенции, не желавшей идти в "одном строю", был вы-дворен из Страны Советов.
Новая история России, бесклассовая, обезличивающая, стала писаться с 1917 года. Она записала в свой "бухгалтерский" отчет миллионы жизней, положенных на стройках "Беломорканалов", советских концлагерей. Расстрелы, гражданские войны в России и на Украине... Порабощенные республики, входившие в состав СССР, могут вспомнить, каким штыком их освобождали отряды ЧК от басмачей, и т. д. Та часть русских, которой удалось бежать, быть высланными, спасти свои жизни в начале двадцатых годов, оказалась в эмиграции. Русских было много в Париже, Женеве, Лондоне, Берлине и других странах. Быть в эмиграции трудно, не всегда богато и не всегда успешно. Если первая волна русских бежала от пули, вторая – от петли, третья волна была диссидентской, то четвертая эмиграция (1980-1990) была уже чисто экономической. После падения СССР возможность свободно выехать, работать, учиться и вернуться в страну свела феномен эмиграции на миграцию. В наше время о таком не мечталось, человек уезжал, как умирал! Была в те застойные годы еще одна странная категория эмигрантов, их называли "советские жены". В основном они отправлялись в Африку или арабские страны, реже встречались в Европе. Многие из этих женщин оказывались на крючке у КГБ, приходилось отрабатывать "сладкую жизнь".
Для меня, уезжающей "в гости", многое было неведомо об эмиграции. Конечно, бабушка часто рассказывала о своих сестрах, но их переписка была очень нерегулярной. Много я знала из передач радио "Свобода" и прочих "голосов", книги сам– и тамиздатские читала, но по-настоящему история эми-грации была мне неизвестна. Рассказы отца о "женевских русских" из его детства, интересные и глубокие беседы с тетей Ниной были мне в диковинку. Ехала я бездумно, глупо и бесцельно под воздействием каких-то внешних обстоятельств, сложившихся помимо меня. А встреча с тетей Ниной (двоюродной бабушкой) меня волновала, и, может, именно это по-настоящему было важно.
* * *
Поезд Москва-Берн уже катил по своим рельсам, и помню, что я решила пойти в вагон-ресторан. Съела что-то совсем несъедобно-отбивное, выпила пива и закурила. Вокруг меня сидели за столиками довольно мрачные люди, говорили мало, пили много, трудно было понять, кто они. Сизый от густой прокуренности полумрак "ресторана" создавал обстановку вокзальной столовой. Я расплатилась и пошла в свой вагон, по еле освещенному коридору мне навстречу шел проводник. Его сильно раскачивало, наверняка не от скоростных оборотов колес. Никаких веселых мыслей это передвижение в ночи у меня не вызывало. Мне наверняка предстояло в Женеве выслушивать любовные излияния незнакомой мне дамы к моему отцу. Заранее я решила, что буду себя вести с ней просто, и если она мне понравится, то по возможности откровенно, а если не придется по душе, то сохраню дистанцию. Я помнила отцовские наставления и советы: в случае трудностей идти в Советское консульство и спрашивать каких-то "петю, колю, сашу". Для себя я решила пойти в консульство и отметиться (так полагалось), но не одна, а с Ириной Бриннер. Ну, а трудностей – просто не создавать, и "советов" от "пети-коли" не надо будет получать.
Я забралась на верхнюю полку своего пенала-купе. Со мной ехала женщина средних лет с мальчиком лет одиннадцати, они должны были сойти в Германии. Довольно быстро я заснула. Проснулась оттого, что мы стоим и, видимо, уже давно. Соседка моя говорит: "Это меняют колеса. Часа на два, а заодно и документы смотрят. Мы в Бресте". Скоро в наше купе довольно бесцеремонно, сильно постучав, вошли проводник, женщина в форме и молодой военный. Паспорта наши отобрали, пошныряли глазами по стенам, потолку, заглянули под нижние полки, приказали выйти из купе. Я вдруг поймала себя на мысли, что чего-то боюсь, этот пограничный досмотр вызывал ложное чувство собственной преступной деятельности. Будто ты и вправду везешь контрабандное золото, банки черной икры или кого-то незаконно укрываешь под полкой. Чувство подопытного лабораторного кролика перед вскрытием без наркоза меня не покидает до сих пор, когда я пересекаю границу въезда-выезда из России. А тогда тем более! Из коридорного окна я видела, как кого-то снимали с поезда с чемоданами, а когда состав тронулся, пожилая полная женщина, вся взлохмаченная, бежала по перрону с растерзанной огромной сумкой, развалившимся тюком, чемоданом, чтобы успеть на ходу впрыгнуть в вагон. Ей никто не помог, и поезд набрал скорость...
Мы продолжили свой нарушенный сон. Днем проехали Польшу. Поля, поля, редкие, одинокие пахари на лошадке, иногда на сотни километров отдельный трактор, бедность, обшарпанность мелькавших за окном станций.
Следующей ночью мы должны были пересечь границу с Германией. Все почти сценарно повторилось. Основательный ночной стук в дверь, и морда черной овчарки сунулась сразу под нижнюю полку. Мальчонка от страха вскрикнул и кинулся к матери. "Всем встать! Выйти!" Мы с моей соседкой в ночных рубашках, прикрываясь простынями, стояли перед немецкими пограничниками. Это был Берлин, восточная зона. Женщина в форме подняла наши матрацы, посветила карманным фонариком вглубь под потолком, собака нас обнюхала, и по команде "Можете ложиться!" мы покорно залезли на свои полки. Нас закрыли на ключ, и выйти в коридор было невозможно, мы проезжали по западной зоне Берлина. В темноте купе, при свете ночника, я приподняла жесткую шторку окна и с верхней полки стала смотреть в мелькавшие тени за стеклом. Поначалу мы ехали вдоль высокой бетонной стены с металлической сеткой и проволокой наверху. Минут через пятнадцать этого мрачного пути стали попадаться будки со слабым электрическим освещением, рядом люди в форме и собаки. Потом опять стена, а еще через несколько минут из черноты мы вырвались в полосу света. Поезд резко прибавил скорость. А за бетонной границей и колючей проволокой замелькали тысячи живых светлячков.
Они двигались, сливались в живые потоки, их разводило в разные стороны. Что это? Неужели это ночной Берлин! Ночь, а он не спит в мрачной летаргии своего соседа, сверкает неоновым светом. Два города – слепой и зрячий. Можно было различить кафе, гуляющие парочки, сотни машин... Это видение длилось несколько минут, потом поезд опять окунулся в вязкую темноту, и я опустила штору. Встреча с Западом навсегда останется для меня именно в этом ночном мгновении. Из своего угла, в тесном купе, закрытая на замок, я почувствовала, что там, где был неоновый свет, идет другая жизнь, к которой ни меня, ни мою соседку с мальчиком пускать нельзя. Еще я не могла определить, какая эта жизнь, и не умела сказать о ней слово "свободная", но странно, мне стало спокойно и хорошо на душе. Будто ласковый голос Маши я услышала в ночи, и самой мне стало казаться, что несет меня судьба к чему-то нежданному и незнакомому.
Утренний пейзаж за окном разительно отличался от русских, поросших бурьяном полей и полупаханных польских просторов. Мы катили по Западной Германии. Соседка и мальчик повеселели, угощали меня бутербродами, мы пили чай. Скоро им сходить: как я поняла, они были поволжские немцы и ехали навестить родственников. Я неотрывно смотрела в окно, и мне нравилось все. Какая ухоженность земельных угодий в геометрической мондриановской разбивке, разноцветные кусочки земли! На одном что-то цветет ярко-желтое, на другом вспахано кирпично-красное, а к горизонту – изумрудно-зеленое поле... Километры разнообразились игрушечными домиками с подстриженными газонами, садиками, цветниками. Мелькавший за окном мир был незнаком, и природа другая, эта первая встреча с любовно ухоженной землей осела в моем сознании навсегда. Чувство гнета и давления постепенно оставляло меня, тяжесть и напряжение последних лет отдалялись с каждым километром, они будто пресеклись границей, мой прежний мир был позади...
Я прибыла в Берн и должна была пересесть на поезд на Женеву. Отец мне очень толково все объяснил, и у меня не было страха затеряться, более того, на худой конец я могла хоть и плохо, но обратиться по-немецки за помощью. Довольно быстро я нашла нужный поезд, закинула свой чемоданчик наверх в сетку и покатила в Женеву. Три часа я ехала вдоль огромного озера, с заснеженными Альпами на горизонте, и мне было очень хорошо. В голове моей была абсолютно счастливая пустота! Единственная беспокойная мысль – это предстоящее знакомство с Ириной, но и оно подменялось волнующей меня встречей с тетей Ниной.
А вот и Женева. Я сошла с поезда и поплелась через переходы Женевского вокзала к его центру. Было условлено, что встретимся мы с Ириной Бриннер у выхода из вокзала, ближе к стоянке такси. Мне все показалось тогда огромным, шумящим, мелькающим и... вкусно пахнущим. Первые запахи остались такими же запомнившимися, как и первые визуальные, и первые слуховые. Веселая нарядная толпа, с незнакомым языком, звуками, эскалаторами, витринами магазинов, окружила меня, и я растерялась. Не смогла я найти выхода к такси, села на свой чемодан и стала оглядываться по сторонам. И вдруг вижу, как из центральной двери ко мне приближается дама, одетая во все белое, легкое, развевающееся, с костылем в руке и ногой в массивном гипсе с каблуком. Ирина сломала ногу за неделю до моего приезда, и я об этом не знала. Ее театральное восклицание "Ксения!" рассеяло все мои сомнения. Передо мной стояла ОНА.
Я подхватила чемодан, мы сели в такси, город промелькнул за несколько минут, пока Ирина расспрашивала меня о разных пустяках, первое смущение при знакомстве – и вот я уже у нее дома.
РАЗНЫЕ ВСТРЕЧИ
Мы уселись с Ириной на кухне, и первое, что она мне сказала: "Пожалуйста, давай перейдем на "ты" и без всяких отчеств. Я тебе должна сказать правду, у меня с твоим отцом роман... любовь!" Произнесено все это было на одном дыхании, видно, она обдумала заранее, как бы мне этот секрет раскрыть, и по возможности, быстро. Не хотела она, чтобы между нами были недомолвки по столь важному для нее событию. Ее прямота мне понравилась. Я даже разулыбалась: сколько женщин мне уже в подобном признавались, и все о моем отце. Ирина восприняла эту улыбку как одобрение, повеселела, но я и вправду ничего против не имела. Она производила впечатление влюбленной девушки, трогательно убежденной во взаимности. Немолодая, красивая, ее одиночество было видно за версту. Объяснять ей, что она встретила человека ненадежного в плане чувств, было в данный момент бесполезно и жалко.
"А я уже все знаю!" – мой ответ был воспринят ею как подарок, она вся светилась. Об одном я мечтала: чтобы она меня пощадила и ничего в подробностях не рассказывала об отце и их нежной дружбе. Но мы прошли в спальню, и я онемела от удивления. Над всей длиной ее кровати была сделана полка, на которой плотно, одна к другой, в рамочках, был выставлен фотографический портретный ряд изображений моего отца. "Это мой Гуленька", промурлыкала Ирина, а меня чуть не стошнило на ее китайский ковер!
"Ирина, а как вы с ним встретились?" – спросила я. Последовал обстоятельный рассказ. Ирина тогда занималась подготовкой своей персональной выставки в "Музее часов" в Женеве. Отца познакомили с ней общие друзья, предполагая, что им обоим будет интересно поговорить и обсудить художественные проблемы. Редкие гости из СССР появлялись тогда в Швейцарии. Первая русская эмиграция пополнялась третьей, диссидентской. Отец начинал свои ювелирные опыты, а Ирина, известный скульптор-ювелир, конечно, многое могла рассказать и показать.
Она была единственной дочерью богатых родителей. Отец Юла и ее отец были родными братьями, а матери у Ирины и Юла – двойняшками. Семья Бриннеров сколотила огромный капитал в России на сплаве и продаже леса. Революция разорила их, сначала был непродолжительный Владивосток, но и туда докатилась волна Советов, и все Бриннеры с детьми бежали на лодках в Харбин. Отец Ирины был швейцарским консулом в Харбине, там же рядом продолжал расти и Юл со своей родной сестрой Верой. Все последующие сказки и легенды, которые сочинял голливудский актер о себе, будто он "кочевой цыган", есть плод фантазии и коммерческой романтики. Сестры и брат всю жизнь дружили. Вера стала профессиональной оперной певицей, Ирина скульптором, Юл актером (с калейдоскопом жен и детей).
Отец Ирины был мягким и довольно бесхарактерным человеком, полной противоположностью своей жене, психиатру по профессии. Как мне рассказывала сама Ирина, всю жизнь она обожала и жалела отца и боялась матери. Ее влияние и давление были настолько сильными, что, когда Ирина была уже взрослой девушкой, мать ни на шаг не отпускала ее от себя. Ей было запрещено приглашать друзей домой, посещать театр, а в гости можно было ходить только с матерью или прислугой. После смерти отца это переросло в безраздельную тиранию. Вся семья Бриннеров была музыкальна, а мать Ирины была вполне профессиональной пианисткой. Вечная мечта Ирины петь (как в опере!) всегда высмеивалась матерью и стала реализовываться на семейно-любительской сцене только к моменту знакомства с ней моего отца. Ей было шестьдесят три года, но жизнь и чувства только к пятидесяти годам обрели, что называется, "женскую оболочку". Мать всячески препятствовала ее увлечениям, следила за ними и критиковала молодых людей. Результат вылился в печальный исход: Ирина осталась старой девой рядом с властной матерью. Прожив двадцать пять лет в Сан-Франциско, они решили вернуться в Женеву в начале шестидесятых годов. У обеих было двойное гражданство (американское и швейцарское), достаточный капитал и у Ирины – уже сложившаяся карьера ювелира. Мать скончалась в 1972 году, по ее желанию она была кремирована, и пепел матери в урне Ирина хранила на той же полке, что и многочисленные фотографии моего папы. Она все не решалась захоронить мать в Швейцарии (так она говорила), мечтала это сделать в Америке, каждый год там бывала, но урна оставалась на своем месте. Она "забывалась" (?) в последний момент...
Характер, сформированный властной матерью, избалованность богатством и в общем легкой карьерой дополнялись абсолютнейшим отсутствием какой-либо веры. Долгое время в детстве она была "никем", потом стала протестант-кой (как все в Америке), затем, студенткой в Лозанне, перешла в католичество, а оказавшись в среде первой эмиграции, поменяла своего исповедника на православного батюшку. Как будто обрела наконец покой душевный, но все испортилось из-за пения. Ее тайная мечта, карьера певицы, не давала ей покоя. Пение в церковном хоре воспринималось как пение на сцене Ла Скала, что привело к размолвке с регентом и прихожанами. Не буду дополнять всю эту сумбурность Ирининой жизни деталями смен исповедников, приходов, то дружбой с одной дамой, то любовью с явным грузинским аферистом моложе ее на двадцать пять лет, увлечением СССР и киданием на помощь выезжающим диссидентам (Эрику Неизвестному), "шефством" над Ростроповичем, а потом обидами и проклятиями в их адрес. Нет конца непоследовательности действий и чувств, и в результате огромное одиночество этой женщины. Я благодарна ей, она была первым и очень щедрым другом с начала моей жизни за границей и остается им до сих пор.
(А пока я заканчивала этот текст, Ирина скончалась в Нью-Йорке на восемьдесят шестом году жизни. Когда мне стало известно, что она смертельно больна, я полетела к ней проститься. Рядом с ней были чужие люди, она была одинока, и исповедовал ее уже лютеранский пастор.)
Конечно, рассказы отца о своем "одиночестве", полном расхождении и непонимании по жизни с моей мамой, о встрече со "злой аферисткой", родившей ему ребенка не по его воле, о том, что единственный близкий ему человек, то есть я, его "оставила" и теперь сама страдает от мужа-деспота, -вся эта бредятина Ирину растрогала до слез, и она – влюбилась!
Она кинулась опекать меня воодушевленно и увлеченно. Не скрою, что я, не привыкшая к столь бурным проявлениям любви, дней десять не могла понять, что движет этой женщиной. Дорогие подарки, платья из голливудского гардероба, драгоценности, поездки в Альпы, посещение ресторанов, театров и друзей – все это выливалось на мою голову, и так пошедшую кругом. Со стороны Ирины это не было расчетом или авансом за любовь к отцу, думаю, что ее бездетность и кромешное одиночество получили выхлоп. В какой-то момент я стала чувствовать себя в целлулоидной коже моей любимой куклы Иры (ее ведь тоже звали так!), и тогда я поняла, что любовь Ирины к моему отцу была удушающей, и если он ее бросит или обидит, то конец истории может быть печальным. Положительных эмоций было слишком много, мои страхи оставались таять где-то на горизонте в трехнедельной протяженности швейцарского счастья.
* * *
На третий день после своего приезда я сказала Ирине, что должна пойти в Советское консульство и прошу ее меня сопровождать. Она надела на себя нечто совершенно немыслимое, вызывающе американское: дикий парик, тщательный макияж, "Шанель", драгоценности собственного производства были в ушах, на пальцах и шее, швейцарский (особый) костыль в руке, и, вызвав большую машину с шофером, так как с ногой в гипсе иначе передвигаться было невозможно, мы отчалили.
Встретил нас в консульстве худенький молодой человек в сереньком затрапезном костюмчике и провел в комнату ожидания, попросил подождать. Жалкие наборы брошюр по полкам, "Советская женщина", "Огонек", портреты вождей и почему-то запах то ли пирогов с капустой, то ли закуски. Вышла женщина, которой я отдала паспорт, ушла. Ирина устала сидеть и демонстративно вытянула ногу в гипсе на кресло напротив. Меня мучительно долго "ставили на учет". Минут через сорок, суетливо улыбаясь, почти влетел средних лет человек, было чувство, что он с дороги, торопился и потому вытирал пот с шеи и лица. Видимо, мой паспорт "ждал" его появления. Сразу подошел ко мне и, не замечая Ирины, протянул мне руку: "Меня зовут Александр Иванович, но для вас просто Саша. Вашего папу я знаю, он у нас бывал". Я все-таки развернула его лицом к Ирине и представила ее, но она как бы совершенно не заинтересовала Сашу, и он продолжал непринужденно: "Вот ваш паспорт, пожалуйста, не стесняйтесь, Ксения Игоревна, я вам дам номер моего телефона, если какие трудности возникнут, посоветуем... Вы ведь первый раз выехали? Всякое может быть..." И много, безостановочно, минут пять – все в таком духе. Я поблагодарила, попрощались, и, так же демонстративно не замечая присутствия Ирины, он проводил нас до выхода.
Дверь массивных ворот бесшумно за нами закрылась.
Возмущению Ирины не было предела! Она никак не могла взять в толк, почему на нее хотели, что называется, "чихать" в Советском консульстве. Мало того, что она пригласила меня в гости, ее Гуленька проживал у нее в квартире месяца четыре (конечно, им это было известно), вся Женева была заклеена афишами ее выставки, о ней говорили радио и телевидение... Ирина была по-своему тысячу раз права, но, с другой стороны, слава Богу, что эти работнички не обратили на нее внимания. Думаю, просто по "совковому" хамству и невежеству. Зато я была очень довольна, что благодаря присутствию Ирины мне удалось избежать приема и разговора наедине с Сашей. Теперь я могу зайти к ним только перед отъездом и постараюсь взять кого-нибудь из швейцарцев.
Ирина собиралась улетать через двадцать дней, и было решено, что просто так она меня не бросит, с кем-нибудь познакомит и поручит меня опекать. Квартиру она оставляла на меня, прислуга приходила каждый день, и все отведенные сорок дней я могла жить совершенно спокойно.
Каждый год Ирина осенью убывала в Америку, где проводила полгода, без этих поездок она не могла существовать. Как она говорила, для нее это был "глоток свободы после затхлого болота Швейцарии". Но мне было трудно это понять, не только тогда, но и сейчас. В результате Ирина в конце восьмидесятых годов перебралась окончательно в Нью-Йорк, поближе к бьющей ключом жизни и, самое главное, к Юлу. Через несколько месяцев он скончался от рака легких. От одиночества и неприкаянности Ирина опять стала совершать поездки в Швейцарию, к друзьям.
А в момент нашего знакомства, благодаря ей, я была введена в русскую Женеву. Все эти люди знали моего отца, и, конечно, секрета из отношений с ним Ирина не делала. Об их романе она оповестила всех, так что меня представляла чуть ли не своей "дочкой". В общении и разговорах с русской диаспорой меня удивляло многое. Чего я никогда не могла себе вообразить, так это разобщенности и четкой разграниченности этих кланов. Были группы просоветски настроенных, богатых людей, которые, будто не замечая всего происходящего в СССР, ездили регулярно в Москву и Ленинград, хвалили советскую медицину (дешевизна + качество!), работали в ООН и боялись диссидентов, которые стали появляться на Западе. При этом некоторые из этих русских были верующими, но, конечно, нога их не переступала православных храмов Зарубежной Церкви.
Другая часть русских женевцев, наоборот, была антисоветски настроенной, много помогавшей диссидентам, связанной с РСХД, НТС, работавшей для "вражьих голосов", при каждой возможности посылавшей в Россию книги, знающей правду о "самой гуманной" и поэтому никогда не ездившей на Родину своих отцов. И еще были русские, растворенные в швейцарской среде, забывшие свой родной язык, сменившие вероисповедание и абсолютно не интересовавшиеся Россией. К этой категории относилось скорее третье поколение русских.
Встречаться и дружить с просоветскими дамами мне было неприятно и даже противно. Несколько раз я присутствовала на ужине, где в разговорах всерьез хвалилась политика, проводимая Брежневым, говорилось, как им дешево и спокойно бывать в Москве, какие тупые и жадные швейцарцы, и, конечно, пелись дифирамбы "русской душе". Весь этот жалкий и примитивный набор был, вероятно, рассчитан на меня и должен был как бы укреплять меня в сознании того, что СССР – это рай, а здесь капиталистический ад, и поэтому я не должна расслабляться и поддаваться искушениям и соблазнам.
Однажды, после очередного вечера с "задушевной беседой", я спросила Ирину, почему эти люди так усердно меня агитируют за советский строй. Они что, чувствуют в моей душе сомнения или думают, что я сплю и вижу остаться "насовсем у нее в гостях"? Кажется, Ирина мне ответила, что это они по инерции со всеми приезжими так говорят, а с Игорем у них было полное понимание, и он им рассказывал о грядущей новой России. Хотя! Чем ближе к концу пребывания, тем больше он был одержим сомнениями. Более того, ему швейцарцы предлагали остаться, он советовался с нею и с Т. Т., и она до сих пор не понимает, почему он не решился.