355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ксения Ершова-Кривошеина » Русская рулетка » Текст книги (страница 1)
Русская рулетка
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:07

Текст книги "Русская рулетка"


Автор книги: Ксения Ершова-Кривошеина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Ершова-Кривошеина Ксения
Русская рулетка

Ксения Ершова-Кривошеина

"Русская рулетка"

Роман

"РУССКАЯ РУЛЕТКА"

"...и не введи нас во искушение,

но избави нас от лукаваго"

* * *

Я уже более двадцати лет живу в Париже, но, если сказать честно, никогда не стремилась уехать из Советского Союза, не подавала заявлений в ОВИР, не устраивала прочих уловок и демаршей, дабы, как в то время говорили, стать "выездной". В тогдашнем Ленинграде окружена я была друзьями и поклонниками, работала книжным иллюстратором для детей, посещала концерты в филармонии, выставки, много читала, слушала, как все, радио "Свобода" и Би-Би-Си. Я выросла в семье, где царили музыка, опера, драматиче-ский театр и живопись. В младенческом возрасте, чтобы успокоить мой рев, меня клали на крышку рояля, и бабушкины ученики продолжали репетировать партии или распеваться. Я была увлечена балетом и мечтала, что из меня выйдет хорошая балерина. По тем годам меня подвел рост ("Слишком высокая, – был вердикт в Вагановском училище. – Партнера не сыскать").

В свои шестнадцать лет я изучала залы Эрмитажа и Русского музея, ходила на джемсейшены в Университет, где играли замечательные джазисты и где читали стихи Соснора и Бродский. Наше поколение прикоснулось к этой непродолжительной полосе счастья в истории СССР под названием "оттепель" и "десталинизация". Воздух (буквально) был пропитан бесстрашием. Можно было танцевать (буги-вуги), читать (самиздат), петь (Высоцкого, Окуджаву и Галича), собираться компаниями с гитарой, пить сухое вино "Гамза", ходить на концерты "Мадригала" (с Андреем Волконским во главе и в зените славы) в филармонию, посещать первые квартирные выставки художников-авангардистов и, наконец... по моде (хоть и с большими трудностями!) одеваться. И еще многое другое обрушилось лавиной на нас. Более того, я смогла совсем не сложной уловкой избегнуть вступления в ряды комсомольской организации. К сожалению, длилось это всего года три-четыре: вновь посадки и аресты, выезды и высылки из страны, родина лишалась своих героев и лучших представителей интеллигенции. Кто бы мог тогда предполагать, что многих из нас судьба сведет в Париже, Лондоне или Нью-Йорке.

Странно подумать, что уже в те, шестидесятые годы в параллельном пространстве, рядом, не пересекаясь со мной, мелькал в тех же компаниях мой будущий муж, Никита Кривошеин, с которым мне суждено было встретиться только в 1979 году... в Женеве.

И уже разбирая архив моего деда, в прошлом знаменитого оперного певца Ивана Ершова, я обнаружила фотографию, на которой изображен дед, мама Никиты, его тетушка и Борис Зайцев. 1910-1911 годы, Гурзуф, имение Мещерских. Иван Ершов посещал эту семью, пел у них на музыкальных вечерах, писал портрет Наталии Алексеевны, тетушки Никиты (дед еще был и талантливый художник), ухаживал за ней. Так что ее вопрос по телефону из Нью-Йорка, через семьдесят лет – похожа ли я на своего деда? – был достаточно сюрреалистичен для нас с Никитой, но не для нее.

На обороте этой групповой фотокарточки рукой моей бабушки (Софьи Владимировны Акимовой) подробно выписаны дата, место, фамилии. А на другой открытке – портрет Наталии Алексеевны Мещерской и Бориса Зайцева, писанный моим дедом.

Эти странности и, как оказывается, закономерности предопределены нашей судьбой. Разбитые и рассеянные черепки склеились.

В детстве у меня была нянечка. Она досталась мне "по наследству" от папы, которого она вынянчила. Сейчас уже таких нянь нет, их класс вымер, а это были особые женщины.

Родная сестра моей няни одевала бабушку для сцены и заведовала ее театральным гардеробом. Я помню, что ее звали Дуду. Обе сестры приехали из новгородской деревни Крестцы на заработки в Петербург в 1909 году. Крестцы славились вышивкой, которая так и называлась "крестецкой строчкой". Дуду и моя нянечка были мастерицами в шитье и вышивке. Все детство нянюшка меня обшивала, особенно она любила шить костюмчики для моих кукол из розового целлулоида. Кукол у меня было три, но все с большим гардеробом. Нянечка была доброты неземной, все мне прощала и совершенно не занималась тем, что называется воспитанием. Она была малограмотная, сама выучилась писать и читать. Набожность и церковность няни сыграли большую роль в моем сердечном и душевном воспитании. Помню как она почти машинально, но постоянно молилась, казалось, между делом... Моим первым учителем была она, и уже в три года я разбирала по складам предложения.

С личной жизнью ей не повезло. Первый раз она вышла замуж в 32 года, и муж ее умер в первую брачную ночь. Второй оказался пьяницей и бил ее. Стерпеть она этого не смогла и ушла от него. Детей у нее не было, а любовь к ним была большая. Так она и попала в нашу семью, вначале выходила, вынянчила моего отца (ее Гуленьку), а потом уж и меня. Жила она вместе с нами и была совершенно родным человеком.

Прогулки с няней были каждодневными. Почти каждый день мы ходили в Александровский сад (напротив Адмиралтейства) или доходили до Михайловского и Летнего. Весной мы собирали подснежники в большие белые букеты, осенью желтые и красные листья, а в маленькую корзиночку шли желуди. Зимой санки, катание с ледяных горок, бух... и все лицо жжет, нянечка меня бранит, выбивает из валеночек снег.

Я была упрямым ребенком и иногда донимала свою добрую нянюшку. Наделаю проказ за день, а перед тем, как должны прийти домой мама и отец, целую и милую няню и умоляю ничего им не рассказывать. Наказаний от родителей не получалось, да, видно, и не за что было.

Но однажды мои фантазии превзошли себя!

Одну из моих кукол звали Ира, кроме того, у меня был Петрушка, который надевался на пальцы, я представляла им разные сцены и разговаривала за него, и еще был большой медведь. Почему-то я его не любила. Он был страшно облезлый, внутри у него что-то сухо трещало.

Однажды мама и папа, как обычно, поутру ушли. Я осталась в квартире с нянечкой, которая занималась хозяйством на кухне. В своей комнате я разговорилась со своей любимой куклой Ирой, и не знаю, то ли она подала мне идею, а может быть, запахи, шедшие из кухни. Только я потихоньку пробралась в столовую и стащила из буфета огромный кухонный нож с костяной ручкой. Я знала, что в комнате у нас всегда была электрическая плита (с металлическими спиральками), которую включали для подогрева в холодные дни. Потом я взяла медведя, положила его на пол и разрезала на куски, затем поставила детскую игрушечную сковородку на плиту, вставила штепсель в розетку, разложила куски медвежатины на сковородке. Мишка запылал довольно быстро. Нянечка прибежала из кухни с кувшином воды, так как запах горелого быстро распространился по всей квартире.

Она плеснула на мое "блюдо", и оно завоняло и задымилось еще больше. Опилки из медведя плавали по всему паркету, я рыдала, оправдываясь тем, что хотела приготовить ужин для папы и мамы. Но где-то внутри себя я была рада, что расправилась с ненавистным мне скрипучим зверем. Скрыть это происшествие от родителей не удалось. Меня наказали жестоко, отняли все книжки на несколько дней. Нянюшка переживала больше меня. Она чуть не плакала от жалости ко мне, целовала и успокаивала.

Мама моя, красавица, драматическая актриса, полжизни проработала в ТЮЗе (начинала у Брянцева). Приехала она в Ленинград в 1935-м с Камчатки, наполовину нанайка, а вторая половина украинской крови. Все в ее семье были охотники и золотоискатели, сама она унаследовала от своей матери Марии Курковой удивительный дар шитья, вязания, вышивки, прекрасно готовила, любила равно людей и животных. Так что детство свое я проводила не только на ершовском рояле, но и за кулисами ТЮЗа, в окружении живых сказок. Мама обладала на редкость стойким и сильным характером; она похоронила двух малолетних детей (мою младшую сестру и брата), это горе было сильнейшим потрясением для нее. Когда отец привез маму из больницы, ее волосы из сине-черных стали совершенно седыми. Мне было пять лет, помню, как я испугалась, в первый момент я не узнала ее и заплакала.

Школу образца пятидесятых годов и особенно ее учителей я ненавидела. Видимо, это было "взаимно". Все-таки я как-то умудрялась переходить из класса в класс. Мне было неинтересно учиться, читала я все подряд и "запоем", а интереснее всего мне было дома, с музыкой и живописью, в общении с родителями и их друзьями. Меня всю жизнь тянуло к взрослым разговорам, я всем сердцем и душой чувствовала и почти осознавала эту особенность нашего домашнего "оазиса".

От ранних школьных воспоминаний у меня остались в памяти стоп-кадры: как мы весело, вместе с нашей классной руководительницей, срывали со стен портреты Сталина и сваливали их в кучу в центре актового зала.

Помню, как лет в тринадцать я пришла на школьный вечер не в белом переднике и в красном пионерском галстуке, а в хорошеньком и очень простом ситцевом платьице розового цвета. На следующий день моих родителей вызвали в школу на проработку. Не то чтобы я стремилась выделиться специально, но почему-то я всегда вызывала чувство раздражения у учителей, потом у педагогов в институте, позднее – у чиновников-партийцев и законопослушных граждан.

В начальной школе я переболела сразу всеми детскими болезнями и настолько ослабла, что волосы мои стали выпадать пучками. Родителям пришлось меня обрить наголо, дабы их дочка не походила на плешивую кошку. Я помню, какой шок это вызвало в школе. Это было воспринято как вызов! Общественному спокойствию был нанесен удар, будто я нарочно устроила себе такую прическу (хотя в то время "панки" и "скинхеды" еще не народились).

Однажды, вернувшись домой из школы (шел 1955/1956 год), я застала у нас двух незнакомых мне людей. Муж и жена оказались друзьями отца. Из разговоров во время ужина я поняла, что они были реабилитированы и только что приехали в Ленинград после ссылки из города Бугульма. Он просидел двадцать лет, в ссылке женился. Посадили его совсем юношей в 36-м году, причин было много собирались вместе, говорили об искусстве и религии, а еще он был, в силу происхождения, записан в третью "Бархатную книгу". Я запомнила его моложавость и светящиеся глаза; несмотря на проведенные годы в лагерях, было чувство, что жизнь его только начинается. В тридцатые годы они вместе с моим отцом учились в Академии художеств, но А. Б. так и не удалось закончить образование.

Мой отец был рад гостям, растерян и суетился вокруг стола, угощая друзей и подливая в рюмочки водку. Из разговоров я поняла, что папа и мама "пропишут" своих друзей в нашей квартире для улаживания всяческих паспортно-квартирных формальностей, для спокойного начала их новой жизни.

Сейчас уже не помню точно, в этот или в другой день его товарищ принес нам прочитать в самиздате "Теркин на том свете" Твардовского. Отец читал маме вслух целые куски, много смеялся, было общее чувство радости. Но, вот, отец кончил чтение, подошел к печке-колонке, которая стояла у нас в ванной, и сжег листик за листиком всю поэму. Я отчетливо помню свою неловкость за отца, стыд перед его другом. Я почему-то заплакала, глядя на сгорающие листки.

Уже с тринадцати лет я стала рисовать, и отец меня в этом очень поддержал. В 1947 году он закончил Академию художеств, дипломной работой его были замечательно исполненные иллюстрации к "Медному всаднику". (Впоследствии они были напечатаны в полном собрании сочинений А. С. П.) Рисовальщик и живописец папа был прекрасный, а главное, что он был наделен даром творческим, а не просто способностью реалистически копировать натуру. То, что он был еще хорошим актером и певцом, помогало ему в будущем преображать и развивать свое ремесло художника. Учился он всю жизнь и меня учил этому. К концу пятидесятых годов из правоверных соцреалистов, рисовавших "сухой кистью" рабочих, сталеваров, колхозниц и даже Сталина, он превратился в абстракциониста. В нем произошел серьезный перелом, и он, что называется, опять "засел за тетради". Я помню, как он брал меня с собой в Эрмитаж (на третий этаж), где вновь после долгого перерыва открыли залы с Пикассо, Сезанном, Матиссом, Гогеном и импрессионистами.

"Третий этаж" был настоящим событием. Еще один глоток свободы, люди приходили отдышаться в этих залах, поспорить, иногда до крика и оскорблений в адрес выставленных невинных полотен. Папа приводил меня сюда каждую неделю, объяснял, молчал, подолгу сидел в залах, делая для себя зарисовки и записи в маленьком альбоме.

Первое и неизгладимое впечатление для меня – это Матисс (весь!) и Ван Гог (его "Куст"). Видимо, все увиденное на "третьем этаже" было так красиво, так необыкновенно, свободно и правдиво, что меня стало туда тянуть как магнитом. Если бабушка окунула меня в звуки музыки и театра, то отец открыл мне мир современной живописи, музея, библиотеки. Я ходила в Эрмитаж чуть ли не по три раза в неделю, сидела и завороженно смотрела, ну и невольно слушала высказывания некоторых посетителей, в двубортных шевиотовых костюмах, по поводу всего "безобразия, понавешенного" в этих залах.

Редкий зритель был внимателен к этим произведениям, но таких посетителей становилось все больше и больше. Хрущевская "оттепель" давала о себе знать, страх постепенно отступал, было ощущение, что прорвалась плотина и уж теперь ничем этот поток не остановить. Люди возвращались из лагерей и ссылок, ощущение легкости, счастья общения и новой жизни витало в воздухе.

В нашем доме всегда было полно друзей и друзей этих друзей. Читали Ахматову, Мандельштама, первый самиздат. Среда и атмосфера дома, дружеские и доверительные отношения между мной, отцом и матерью, открытость, любопытство – хотелось объять и узнать все – заложили во мне крепкий фундамент на всю жизнь. Дом был всегда полон гостей, мы никогда не садились за стол только семьей. Мой единственный (единокровный) брат Алеша жил с нами с тринадцати своих лет, он был старше меня на полтора года. Между нами образовалась нежная дружба, и я очень любила своего неожиданно приобретенного брата. До этого времени Алексей жил в Москве у своих дедушки и бабушки (его родная мать виделась с ним крайне редко). Он вошел в нашу семью, и мама моя с радостью приняла его как родного сына. Родители позволяли нам устраивать вечеринки, и уже лет с четырнадцати-пятнадцати мы приглашали друзей, могли слушать музыку и новые записи с Эллой Фицджералд и Луи Армстронгом. Папа частенько присоединялся к нашим молодежным посиделкам, любил потанцевать буги-вуги, поболтать, выпить стаканчик сухого вина. Для многих, кто приходил к нам в те годы, память об этом общении, атмосфера дома сыграли большую роль в осознании и понимании происходящего в стране. Правда, отец не забывал мне говорить: "Все, что ты слышишь в доме, ты не должна повторять ни на улице, ни в школе". Подсознательно я понимала, что эта двойственность, в которой мы жили, осталась нам в наследство от страшных сталинских лет, у многих – до сих пор. Папин урок я усвоила крепко и на всю жизнь.

* * *

В конце пятидесятых в Ленинграде появился англичанин, звали его Эрик Эсторик. Он был коллекционером живописи и имел большую галерею в Лондоне. Что его привело в те годы в СССР, не знаю, но он побывал и в Москве. Совсем не так давно Оскар Рабин в Париже вспоминал Эсторика и говорил мне, что его галерея существует до сих пор. Видимо, рассказы о новоиспеченном "русском авангарде" докатились тогда и до Лондона.

Конечно, по приезде в Ленинград Эсторика иностранный отдел Союза художников дал ему адреса вполне официальных и апробированных художников. Но "неиспорченный" телефон подсказал ему тех художников в списке, которые работали "за шкаф", чьи картины не могли быть выставлены в стенах ЛОСХа. Среди них были, такие как П. Кондратьев, В. Матюх, А. Каплан, мой отец И. Ершов... и наверняка другие, о которых мы не знали. Все посещения держались в тайне, но какая тайна могла быть от следовавших по пятам за англичанином лиц из КГБ.

Помню, что именно Анатолий Львович Каплан привел к нам Эрика Эсторика. После первого посещения Ленинграда он приезжал еще два раза. Влюбился в литографии А. Каплана, его серию к Шолом-Алейхему, сумел вывезти их и выставить в Лондоне.

Благодаря этому Анатолий Львович приобрел известность и возможность лечить свою единственную больную дочь Любочку. С моим отцом их связывала старая дружба и халтура: они писали официальные портреты сухой

кистью и панно для украшения парадов. Работали в две руки – Анатолий Львович писал костюм персонажа, а папа лицо. Прекрасно помню наши посещения дома Капланов и потрясающе вкусную еврейскую кухню – фаршированную щуку и сладости, которые готовила его добрейшая жена.

Эсторик был огромного роста, толстый, с черной клочковатой бородой и сигарой; он походил на персонаж сказки "Синяя Борода". Простота общения между Эсториком и отцом объяснялась тем, что оба хорошо говорили по-немецки.

Как-то сразу образовалась в нашей квартире таинственность, радость и страх. Помню, как мама готовила нечто типично русское (чем удивишь миллионера?), а толстяк с удовольствием лопал щи с грибами, блины с селедкой и запивал все стопкой водки. Мне он казался милым, но уж очень из неизвестности – "оттуда", почти как изображали в журнале "Крокодил" капиталистов.

Отец был в большом эмоциональном возбуждении и показывал свои работы с каким-то остервенением. Начал с живописи, потом, устилая весь пол в комнате (она же заменяла мастерскую), замелькали кипы черно-белых рисунков, гуашей, акварелей. Англичанин купил много папиных работ. Отец был счастлив, и не только потому, что Эсторик хорошо заплатил, но и потому, что это было для него настоящим первым признанием со стороны коллекционера, да еще иностранца. Благодаря папе Эрик смог познакомиться еще с несколькими художниками, которые начинали в то время стремиться к эксперименту.

Но после отъезда Эсторика ощущение радости и праздника в доме смешалось со страхом.

Не знаю, почему я выглянула в один из вечеров в окно; на улице под нашими окнами я увидела серого цвета "победу", рядом, прислонившись к ней спиной и внимательно наблюдая за нашими окнами, стоял мужчина. На следующий день история повторилась. Внутри меня что-то похолодело. Отец и мама сидели на кухне. Ох уж эти кухни шестидесятых годов! Это было излюбленное место посиделок наших друзей, сколько было там выпито и сколько тайн доверено их стенам!

"В следующий раз мы его (англичанина) пригласим с кем-нибудь из наших знакомых... все равно с кем, соберем компанию, а они ведь свидетели. Мало ли что нам еще предстоит в связи с ним", – сказал отец. Я услышала это совершенно случайно, но сколько вопросов я сразу же задала себе! Потом он перешел на шепот, заговорил, что постоянно чувствует за собой слежку, что видел странного вида людей, топтавшихся у нас в подъезде. После второго приезда Эсторика отец впал в тяжелейшую депрессию. Его преследовали ночные кошмары, к нему вернулся нервный тик.

Мы часто и подолгу гуляли. Зимой, когда было много снега, катались на "финских санках" и доезжали аж до Каменного острова, а иногда брали лыжи и катались в Удельном парке или ехали на электричке к нашим друзьям в Комарово. В те годы, вплоть до начала восьмидесятых, стояли хорошие и снежные зимы.

Мы совершали многочасовые лыжные походы. Мороз, снег, зимнее солнце, сосновый лес и веселое настроение. Часто к нам присоединялись друзья, и после такого дня приятно было выпить рюмочку водки в тепле и уюте большого дома наших друзей Порай-Кошицев.

Летом мы купались в Щучьем озере или на заливе. Вечерами гуляли по белому песку залива, жгли костры и много разговаривали. Эти разговоры были фундаментом наших отношений. Сколько я узнала, поняла, научилась мыслить и анализировать.

После отъезда иностранца в доме воцарилась тяжелая и нервозная обстановка. И самое странное, что, общаясь с друзьями, а иногда находясь в компании с полузнакомыми людьми, где-то в середине вечера, отец начинал рассказывать историю, происшедшую с ним во время войны. История была скорее постыдная, хвастаться особенно было нечем, а мне – дочери, влюбленной в своего отца, гордившейся им, было больно каждый раз видеть реакцию людей на этот рассказ.

К началу 1939 года отец был студентом Академии художеств. Способности у него оказались большие, и после двухлетнего пребывания в подготовительных классах его зачислили на живописное отделение. Позднее он перешел на графическое, где его учителем стал И. Я. Билибин. Иван Яковлевич вернулся в СССР из эмиграции в 1939 году, скончался от голодной смерти во время осады Ленинграда. Он жил в Академии художеств совершенно один, а в страшные блокадные годы, голодая, рисовал снедь, в частности грибы. На полях рисунков писал: "Вот эти бы грибочки сейчас на сковородку, да со сметанкой..." Говорят, что он ждал немцев, и вполне сознательно, так как возвращение на родину принесло ему горе и разочарования.

Отец мой был очень эффектным мужчиной, обладал хорошими певческими способностями, темпераментом и голосом. Дед и бабушка не толкали его на оперную сцену, но по собственным наблюдениям могу сказать, что терпения для занятий голосом у папы не было. Хотя после войны его приняли в Малый оперный театр, где он пропел два сезона, и снялся в фильме-опере "Дон Жуан".

К сожалению, этот фильм не вышел в прокат, попав под очередную сталинскую кампанию по борьбе с "ренегатством". Моя мама, ведущая актриса ТЮЗа, играла в этом фильме Донну Анну.

Итак, шел 1941 год, и в Академии художеств, впрочем, как и по всей стране, стали сколачивать добровольческое ополчение. История сталинского призыва в ополчение теперь хорошо известна, в него как в сети попало много невоенных интеллигентов, талантливых инженеров, писателей, художников, ученых – тех, кого тогда называли "вшивой интеллигенцией". Этот пласт абсолютно не подготовленных молодых людей был обречен на смерть, что и входило в хитроумные планы Вождя народов. Многие из них погибли, еще не успев взять винтовку в руки.

К моменту записи в ополчение мой отец получил "белый билет". Как он рассказывал, медицинская комиссия обнаружила у него порок сердца и ярко выраженное нервное расстройство, короче, "нервный тик". Дед и бабушка к этому времени уже уехали вместе с Консерваторией в Ташкент, и, будучи освобожденным от воинской мобилизации, отец решил податься к ним. Надо сказать, что к моменту начала войны мои родители были уже близко знакомы, их роман начался в 39-м году, после того как папа расстался со своей первой женой Мариэттой Гизе. В самом начале войны мама уехала вместе с ТЮЗом на фронт, где они гастролировали с актерскими бригадами, а потом осели в эвакуации в городе Березники. Переписка между ними практически не прерывалась, только помню, что мама всегда ужасалась письмам, которые она получала от отца. Совершенно не думая, а может, и не понимая, что существовала фронтовая цензура, он писал ей "все как думает" и крыл почем зря политику партии и правительства.

Попасть из Ленинграда в Узбекистан можно было со многими пересадками. Отец быстро собрал маленький чемоданчик и, послав родителям телеграмму: "Выезжаю, встречайте, Игорь", устремился на вокзал. Так как никаких толковых карт и путеводителей по дорогам СССР в те годы не существовало, а ориентироваться в пути необходимо, отец вырвал страницу с картой и с объяснением местности из старого немецкого "Диксионера" (словаря). Карта была замечательно составлена, с пунктуальностью, присущей немцам, и с красивейшим готическим шрифтом. Этот многотомный словарь с цветными репродукциями, переложенными папиросной бумагой, издание середины девятнадцатого века, сослужил впоследствии мне куда более добрую службу, чем отцу. Не стоит описывать поезд, в котором он оказался, все это мы видели сотни раз в кино – набитость до отказа, дети, старики, мешки, чемоданы, духота... Папа говорил, что он устроился на "третьем ярусе" полок, а внизу ехала большая еврейская семья, которая всю дорогу его сердобольно подкармливала. Одна из женщин бесконечно причитала: "Нас всех убьют, нас всех убьют, нужно было оставаться дома..." Пожилой старик еврей разговорился с отцом и, узнав, что отец свободно говорит по-немецки, перешел на "идиш". Поезд то шел, то подолгу стоял, то откатывался назад, вдалеке были слышны орудийные раскаты и звуки бомбежек.

На одной из станций, совершенно потеряв ориентацию, не зная где же они находятся, отец вынул карту из своей полевой сумки и стал ее рассматривать. Уже стемнело, и разобрать какие-либо детали, сообразуясь с окружающей местностью, не было никакой возможности. Отец спрыгнул из вагона и при помощи слабого карманного фонарика пытался всмотреться в детали карты, увлекся и не заметил, как к нему подошел военный. "Что это вы тут высматриваете, молодой человек?" – резко спросил он. "Да вот, пытаюсь разобрать по карте, где мы находимся... а это трудновато", – простодушно ответил папа. "Покажите-ка мне вашу карту. Странная карта. Откуда она у вас?" И вдруг резко: "А ну-ка идем! Там разберемся!" Подтолкнул отца прикладом ружья к машине, и его, голубчика, повезли в неизвестном направлении. Шофер и военный полушепотом переговаривались, отец услышал страшные слова: "немецкий шпион".

Он оказался в Вологде, его привезли к монастырским стенам. Сразу руки за спину и поволокли в комнату, где сидел молодой, веселый и злой капитан. На пустом столе перед ним лежали пистолет и злосчастная географическая карта отца. Все происходило по классическому сценарию – угрозы, крики, мат, запугивания расстрелом, что в создавшейся ситуации и подозрении в "шпионаже" было более чем реально. В какой-то момент отцу все же удалось вставить несколько слов, он попытался прояснить обстановку, назвал свою фамилию и, конечно, сослался на своего отца, народного артиста Ивана Ершова, находящегося в эвакуации в Ташкенте.

Всем объяснениям отца допрашивавший его военный совершенно не поверил. Допросы с угрозами продолжались несколько суток, в лучших традициях тогдашнего времени. И однажды, когда отец уже потерял счет дням, после очередного разговора с капитаном его повели не в обычную его камеру, а по длинной, очень узкой каменной лестнице куда-то в подвал. У отца мелькнула мысль, абсолютно логичная в подобной ситуации: "Вот сейчас и пристрелят".

Наконец они уперлись в тупик, и солдат, гремя ключами, нащупал дверь и втолкнул отца в помещение. Отец оказался в кромешной темноте, только под ногами чувствовалась склизкость каменного пола. Но вдруг он услышал дыхание и движение, и из темноты к нему приблизился старец с длинной седой бородой и в белой рубахе.

– Молодой человек, я хочу вам представиться, меня зовут Барклай де Толли. Да, да, мой предок тот самый Барклай.

Отец был совершенно заворожен видением старика, а пережитый арест и допросы с угрозами расстрела заставили его усомниться в реальности всего с ним происходящего.

Он тут же рассказал о случившемся с ним "недоразумении". Внешний облик старика свидетельствовал, что ему далеко за семьдесят, его манера говорить выдавала благородное происхождение. Оказывается, он был специалистом по части артиллерии и притом очень талантливым конструктором-изобретателем. И вот с начала 1919 года его то сажают, то выпускают. Как только его знания как специалиста востребуются, он выходит на свободу, но через какое-то время он опять в тюрьме. В его рассказе не было ни капли возмущения, а скорее юмор и покорность судьбе. На воле у него оставались родные, которых не трогали, и когда его выпускали, он жил у них. Теперь уже давно он не имеет от них никаких известий: живы ли они, не пострадали ли из-за него? Как только началась война, его сразу арестовали, и здесь, в Вологде, он сидит второй год, но думает, что скоро перевезут в другую тюрьму.

Допросы отца продолжались ночью, таких ночей было три-четыре. И тут я могу предположить, что отец не на шутку испугался. То, что на запрос о его личности, который был якобы послан, ответа не получено, окончательно убило надежду на помощь со стороны родителей. Как знать, может быть, это был расчетливый прием.

Видимо, то, что они задумали, отец подписал...

Так прошел месяц, и однажды Барклай, проснувшись, сказал моему отцу: "Завтра вас отпустят, молодой человек". Отец был настолько сломлен морально, что не очень в это поверил, но спросил его, как он может знать об этом. "Я видел, как вы выходите отсюда... Одна к вам просьба. Когда будете на воле, позвоните моему племяннику и скажите ему, что я жив и здоров, но волнуюсь за них. Постарайтесь запомнить номер телефона".

На следующее утро отца действительно освободили. Якобы накануне было получено сообщение о подтверждении его личности. Он смог продолжить свое путешествие в Ташкент. Племяннику Барклая де Толли он не позвонил, испугался. Правда, уже после войны наводил справки о старике и узнал, что тот скончался в пятидесятых годах на свободе.

ШЕСТИДЕСЯТЫЕ

Расположить слова в порядке

И обозначить очертания предметов.

Непредсказанность наших слов

Стала для нас запретной темой...

Почему-то именно после отъезда английского коллекционера отец стал рассказывать знакомым об этой случившейся с ним истории. Было заметно, что он страдал, мучился душевно, метался и не знал, как ему жить.

В то время я не была наблюдательна. Но уже и тогда я замечала за отцом некоторые странности, а иногда мне казалось, что он как-то по-особенному говорит по телефону. Это был как бы другой язык, с непохожими ни на что интонациями.

Несколько раз я столкнулась в нашем длинном коридоре со странными людьми, такого вида людей прежде среди наших гостей я не замечала. Лица, глаза, манера держаться, говорить – они приходили из незнакомого мне мира. Встретившись случайно с одним из них в передней (отец только что открыл ему входную дверь и пропустил в квартиру), я была удивлена и испугана, отец оттеснил меня в комнату и, ни слова не сказав, не познакомив с гостем, плотно закрыл дверь. Это был человек, которого от меня хотели скрыть. Я совершенно не понимала почему. В нашем доме, так широко и открыто принимавшем всех, вдруг появляются люди, которых надо тайно проводить, запирать дверь и громко заводить музыку, чтобы не подслушали... Между мной и отцом не существовало тайн. Так мне казалось.

Прошло много месяцев, и начались странные звонки по телефону, и если я брала трубку и спрашивала: "Что передать папе?" – следовал ответ: "Скажите, что звонили из издательства". И сразу короткие гудки, так что спросить, из какого издательства, было уже не у кого. Но голоса издательские я знала, а это были совсем другие, от которых становилось нехорошо на душе, мутило в области солнечного сплетения и сердце сильнее билось в тревоге. Как часто я вспоминала отца до появления коллекционера и после. Будто его подменили. Он мучился и не знал, с кем он может поделиться своими страданиями. Был, видимо, какой-то момент, когда он мог переступить через свой страх, но этого не случилось. Однажды в такси, я помню, мы ехали по улице Пестеля и отец был в нехорошем раздерганном состоянии. В гололед при повороте на Литейный машину занесло и отец буквально упал на меня и, прижавшись к моему уху, зашептал: "Ксюша, я не могу их одолеть, я не могу их обмануть! А куда мне бежать?! Они здесь повсюду, это не страна, а большой лагерь!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю