Текст книги "Завещание Шекспира"
Автор книги: Кристофер Раш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– И все же?..
И тот же самый Джон Шекспир, отец-король, в свое время главенствовавший в Стрэтфорде, католический пес, при голосовании выжил викария Роджера Даеса, который меньше чем за год до этого крестил его первую дочь, мою сестру, малышку Джоан. Католика Даеса изгнали из Стрэтфорда голосованием такие люди, как мой отец. Исходя из практических соображений, они сделали из него козла отпущения, безжалостно выдворили его из города и обрекли на голодную смерть. И именно Джон Шекспир и его собратья-горожане уничтожили католическое искусство Стрэтфорда, разрушили памятники и истребили картины, отмахнулись от них, как от антикварной пыли. За год до моего рождения они пришли в Гильд чэпл с ведрами побелки и замазали ею тысячу лет культуры: святого Георгия с драконом, видение Константина, Беккета, умирающего, как тварь на кентерберийской скотобойне, и все стародавние картины Страшного суда вместе с католическим чистилищем и раскаленными цепями проклятых.
– А, ту культуру! А откуда ты знаешь, что он не сожалел о ее потере?
Зная его, сильно в этом сомневаюсь. Они пощадили облачения, витражи и, насколько хватило смелости, несколько картин. Если наступят другие времена, побелку всегда ведь можно смыть. Мой отец был человеком трезвомыслящим, осторожным и деловитым, необремененным воображением или верой, человеком, который не мыслил, а действовал. Он всегда плыл по течению. Он удерживал равновесие в мире, который уходил у него из-под ног, и сумел продержаться до семидесяти лет и умереть в чистой постели. Немалое достижение для того, кто когда-то привел меня в дом сэра Уильяма Кэйтсби[38]38
Отец Роберта Кэйтсби, руководителя группы католиков, готовивших Пороховой заговор.
[Закрыть] и получил личную копию католического завещания[39]39
Клятва верности католицизму.
[Закрыть] из рук самого отца Эдмунда Кампиона[40]40
Священник-иезуит и проповедник.
[Закрыть].
– Ты мне никогда об этом не рассказывал, Уилл.
Я никому и никогда об этом не говорил.
– Почему же теперь?..
Взгляни на меня. Я в шаге от загробного мира. Теперь я в безопасности. И книжка тоже.
– Не буду спрашивать, где ты ее хранишь. А можно спросить, когда это было?
Теперь можно. В 1580 году во время миссии иезуитов в Уорикшир. Мне было всего лишь шестнадцать лет, но я хорошо запомнил Кампиона и то, каким нездешним огнем горели его глаза.
– Скорее нездоровым.
Тот огонь мог потушить только Тайберн.
– Люди с такими глазами редко умирают дома, в кругу семьи. Жить надо потупив глаза.
В тех глазах мне виделся Тайберн. Тайберн был его судьбой. Для этого он родился, и туда он шел – и наверняка знал, что его ожидает, когда, одетый в черный плащ и шляпу, сошел с корабля в Дувре. Он был величайшим теологом своего времени, одевался как дворянин и был полон решимости исполнить миссию борьбы за свою веру оружием террора. Через год его схватили, долго допрашивали, морили голодом, выкручивали пальцы и вырывали ногти, сжимали в «дочке мусорщика»[41]41
Английское название этого орудия пыток буквально переводится как «дочка мусорщика» и происходит от искаженной фамилии его изобретателя Уильяма Скевингтона.
[Закрыть] и бросали в темноту карцера – все безрезультатно.
– Он обладал огромной силой – то ли Божьей, то ли сатанинской. Сама королева допрашивала его в Лестер-хаузе. Она спасла бы его, если б могла. Когда-то давно в Оксфорде она посетила его лекцию о луне, приливах и отливах. Но на допросе он неправильно ответил на «кровавый вопрос».
– Какой такой вопрос?
– «Если войска папы вторгнутся в Англию, на чьей стороне вы будете воевать?»
Он отвечал:
– Я поступлю так, как угодно Господу.
– Недостаточно определенно. И совершенно неприемлемо.
Отдан был приказ отправить его на дыбу, и он пробыл там столько, сколько смогли выдержать его суставы.
– Дыба сделала свое дело.
Среди пронзительных криков палачу удалось разобрать несколько имен, и к ним были посланы всадники.
– Но птицы-заговорщики разлетелись кто куда.
Кому удалось. Последовали аресты, заточения, загадочные смерти. В Стрэтфорде не удивились, когда один учитель ушел с работы – его брат был участником миссии Кампиона, и его судили вместе с ним. На суде Кампион отчеканил:
– Вынося нам приговор, вы осуждаете всех своих предков, всех епископов и королей былых времен, все, что когда-то составляло славу Англии.
– Его речь, должно быть, всколыхнула католиков.
Его повезли в Тайберн, где ему вырвали гениталии, кишки и сердце.
– Мм. Лично я очень люблю телячье сердце… Может, без подробностей?
Казнили его первого декабря, и было слишком морозно для того, чтобы распороть живот и впустить холодный воздух во внутренности. Снег обагрился кровью, и на короткое мгновенье жар его тела с шипением поднялся от земли. Рай находится где-то над головами зрителей, но тепло кровавой казни рассеивается, не достигая уровня глаз. Не так уж трудно потушить душевный жар, как бы ни было свято топливо, какие ни были б возвышенные помыслы.
– Так догорай, огарок! Жизнь – только тень минутная, не так ли?
Ручаюсь, Кампиону пришлось тяжко.
– И ручаюсь, никто не увидел, как его душа поднялась и направилась в рай.
И душу моего родственника Эдварда Ардена тоже никто не заметил, даже его родные, которые тайком приехали в Лондон, чтобы увидеть его, поддержать из толпы, хотя чем поможешь человеку без половины внутренностей? Вот в чем вопрос.
– Интересно. А когда казнили Эдварда?
Через два года после Кампиона, усилиями нашей местной пуританской шишки, сэра Томаса Луси, по приказу протестанта Роберта Дадли, ставшего Графом Номер Один у Елизаветы. Луси сживал со свету моего отца, и, чтобы отплатить ему, я совершал налеты на его садки в поисках кроликов и другой живности.
– Слушай, Уилл, есть вещи, которые служителю закона лучше не знать.
Срок судебного преследования давным-давно истек. Я был резвым мальчишкой. А Луси объявил браконьерство уголовным преступлением. Но если Луси точил на тебя зуб, лучше уж было быть браконьером, чем католиком.
– Он был как бельмо у тебя на глазу.
Он руководил облавой на известных властям католиков Уорикшира, включая нашего родственника Ардена, арестованного по огульному обвинению в покушении на убийство королевы. Он был повинен только в том, что отказался надеть ливрею во время кенилвортских фейерверков Лестера. А еще он сказал, что Дадли выскочка и прелюбодей. Истинным преступлением Ардена, конечно же, было его католичество, его старая вера и то, что он принадлежал старинному роду нетитулованных дворян Уорикшира, врагов елизаветинской элиты.
– Опасное все-таки было время!
Трудно было выжить – особенно католику, на которого охотятся. Агенты королевы неистовствовали в домах и, как дикие звери, скребли и шарили лапами по панелям, прищуривали одичавшие глаза и топорщили усы в поисках тайных чуланов-убежищ, обнюхивали кровати, чтобы убедиться, что в них никто не спал. Волоски на подушке? Отшелушившаяся кожа? Еще теплый матрас? Ничего такого не находили, потому что хозяйка уже его перевернула и перестелила постель. Но охотников на иезуитов трудно было разубедить. Ноздри их были как у псов Господних и могли вынюхать папистов, даже когда те стояли по щиколотку в cloaca maxima, которая опорожнялась в ров с водой.
– Твоя семья, наверное, всегда была настороже.
Семьи, подобные семье моей матери, завещали местным церквушкам свои лучшие платья из черного дамасского шелка, чтобы их перешили в ризы, и отдавали своих телок-двухлеток, чтобы выручить деньги на ремонт церковных колоколов. Вот все, в чем были повинны Ардены – в любви к старым церквям, к древним святым, в разночтениях истории мира, которая в их разумении восходила к апостолу Петру, назначенному Иисусом Христом папой.
– И все?
Католичества было достаточно для того, чтобы тебя казнили, его хватило на то, чтобы сфабриковать ложное обвинение по делу Сомервилля и Трогмортона[42]42
Джон Сомервилль, психически больной зять Эдварда Ардена, был арестован в 1583 г. за высказывания и угрозы в адрес королевы Елизаветы. Повесился в своей камере накануне казни. Фрэнсис Трогмортон подозревался в участии в заговоре против королевы. Казнен в 1584 г.
[Закрыть].
– А это кто такие?
Еще один заговор против Елизаветы. За пять дней до Святок Ардена повесили, четвертовали и выпотрошили в Смитфилде, а его голову насадили на пику на Лондонском мосту.
– Боже милосердный!
Через пять лет, когда я прибыл в столицу, голова его все еще была там. Она была неузнаваема. Невероятно, до какой степени Лондонский мост меняет черты человека, так что даже родные не могут различить его среди других, ведь на старом добром Лондонском мосту было много голов.
– Я их видел.
Перед тем как я отправился в Лондон, отец позвал меня на чердак нашего дома на Хенли-стрит и показал мне тайник между скатами крыши и стропилами. Он устроил его во время обысков, последовавших за казнью Ардена. Отец вытащил свое католическое завещание, тоже подарок Кампиона, чья обмазанная дегтем голова с зияющими глазницами чернела над Темзой. Отец, наверное, забыл, что у меня была собственная копия, я никогда ему о ней не напоминал.
– Посмотри, Уилл, – прошептал он так тихо, что можно было подумать, что глубоко под нами в земле какой-нибудь крот прислушивается к каждому нашему слову. – Прочти его вслух, только потихоньку.
Я знал завещание наизусть и зачитал его отцу.
Такая же, как у меня, шестистраничная рукописная книжечка, подписанная Джоном Шекспиром, который сим торжественно заявлял, что его последним желанием и завещанием было, чтобы его душеприказчиками были славная Дева Мария и все святые. И так далее. Он завещал своей семье, ради Спасителя нашего Иисуса Христа, после его смерти отслужить мессу по его душе, так как он может умереть раньше срока, в расцвете своих грехов.
– Господи!
Вот именно. Я прочитал и почувствовал, как руку мою сжала рука, которая забивала скот.
– Помолись за душу мою в чистилище, Уилл.
Не сожалей, но выслушай внимательно, что я тебе скажу.
И он начал самую длинную речь, какую он когда-либо произносил в моем присутствии.
Вот что он сказал:
– Держи убеждения припрятанными под крышей головы. Не позволяй никому заглядывать в окна твоих глаз. И, самое главное, не позволяй ничему выскользнуть за дверь.
– Он имел в виду рот?
Всех слушай, но не всем давай свой голос.
– Ну прям старик Полоний!
Будь ласков, но не будь приятель общий; остерегись, чтоб не попасться в ссору; советы принимай от всех дающих, но собственное мненье береги; смотря по средствам, одевайся пышно, но не смешно; не занимай и не давай взаймы – то была философия моего отца.
– Но главное, будь верен самому себе?
Вот это ему ни за что не пришло бы в голову. Все было как раз наоборот, уверяю тебя. Нет, эта скромная строка моя. Будь он верен себе, отец никогда не достиг бы таких высот. Ведь в те времена правда не была ходовой монетой.
– Это точно.
Закончив самую длинную речь в своей жизни, он попросил меня поцеловать книжечку, которую когда-то с горящими глазами вручил ему Кампион, такую же, как и мне. Она вряд ли спасла бы мою душу, но могла легко укоротить мне жизнь. А посему пусть остается там, где есть. И сунул ее назад, в тайник, в объятия тьмы, поближе к синему небу, на глаза птиц и херувимов.
Полагаю, она там по сей день.
– Здесь? На Хенли-стрит?
Отец был осторожным человеком. Только после смерти Лестера он рассказал мне, что протестант Лестер не жаловал Арденов в целом и Эдварда Ардена в частности. Он задумал погубить всю семью и устроил так, чтобы его арестовали по надуманному обвинению в государственной измене. У Лестера была возможность бросить его за решетку, и он ею безнаказанно воспользовался, пуританская сволочь, хотя сам был далеко не безупречен. В то время он имел шашни с фрейлиной королевы, выжидая подходящего момента, чтобы забраться в постель к ее величеству – в том же самом доме, где встречался с ее камеристкой.
– Ах, Уилл, сколько же ты всего знал!
В определенном смысле наглость этого подлеца восхитительна. Забавно то, что королева, которая не любила пуритан, благоволила Лестеру, хотя я уже давно перестал поражаться силе убеждения, которую некоторые мужчины имеют на некоторых дам в постели, неважно, камеристка она или королева.
– До тех пор, пока они в их постели.
Законы постельной игры меняют все остальные: законы политики, религии и даже старого доброго здравого смысла. Любопытно, что, когда в 15 75 году я лицезрел раскрытыми от изумления глазами фантазию Лестера, в реальном мире маэстро замышлял погибель наших Арденов. В то же самое время! Даже тогда я чувствовал, что мы были посторонними, хоть и придерживались «правильных» взглядов, осмотрительно пряча нашу правду от королевских духовных соглядатаев.
– Немудрено, что ты состарился раньше времени.
На следующий год королева учредила Верховную комиссию, которая направляла, исправляла, наказывала и избавлялась от тех, кто упрямо или намеренно уклонялся от посещения церкви и церковной службы. Гражданским служащим, таким как мой отец, пришлось принести присягу верности монархине, которая являлась главой английской церкви.
– Отголоски Генриха VIII.
Но не Томаса Мора, по крайней мере в отце. Он был совершенно искренен, когда говорил, что не годится на роль мученика. Католиков обложили штрафами, которые отец отказался выплачивать, и требовали сообщать имена тех, кто не посещал англиканскую церковь.
– В той охоте на ведьм вы оказались мишенью.
Да, мягко говоря. Уже тогда никто не верил всерьез в рассказы о ведьмах, но к католикам относились серьезно. Вскоре у отца начались неприятности. В одно прекрасное утро выяснилось, что его привлекают к суду за ростовщичество и махинации с шерстью – закон был строг к Шейлокам и спекулянтам. Однако любопытно, что человек, который донес на отца, был далеко не самым честным и трудолюбивым уорикширцем.
– Это Лангрейк-то?
Насильник и убийца. А также ничтожный доносчик, вроде той мелкой сволочи, которую власти предержащие выуживали, высушивали и откладывали про запас для особых надобностей. Но не о нем речь. Двадцать лет отец продержался высоко на колесе фортуны и теперь начал стремительно опускаться вниз.
– И уже так и не поднялся.
Он перестал ходить на заседания совета, сначала заложил, а потом продал недвижимость, дома и земли в Вильмкоуте и Сниттерфилде, его оштрафовали за незначительные разногласия с соседями и наказали за непосещение церкви, которой он остерегался как чумы, боясь, что его привлекут к ответственности за долги, ведь должник всегда был легкой мишенью воскресной проповеди, несмотря на заповедь прощать грехи. Действительно, некоторые состоятельные католики притворялись банкротами, чтобы не посещать англиканскую службу, но мой отец не относился к их числу. В его глазах всегда был огонек, но они не горели неистовым пламенем Кампиона. Он не афишировал свое католичество, благоразумно принял символику новой компромиссной религии и посещал церковь, как прилежный ребенок.
– Он не ходил в церковь из-за денежных трудностей?
В глазах настоящих католиков он был всего лишь еще одним лжецом и отступником, и его духовный крах был отражением его пустых сундуков. Богатая наследница Мэри Арден с тоской наблюдала, как из-за финансовых неудач этого сниттерфилдского ничтожества, которое так быстро и высоко вознеслось, таяло ее состояние. На ее личной печати был изображен скачущий конь, она слыла сильной и гордой женщиной. Ее не касалось, что он был в черных списках церкви и государства. Несмотря на гордыню, она понимала, что, какова бы ни была причина их падения, дорога назад была отрезана, и они двигались вниз по пути унижений и позора.
– К полному упадку.
Ко всему прочему отец начал пить и был не в духе, когда был пьян. Я его не виню. Мне лично он стал даже интереснее и казался человечнее. Тоби, Фальстаф, Клавдий, Кассио – человеческие существа, Фрэнсис, и кем бы они были, если бы в них не было смешной стороны? Просто неудачниками. А я всегда сочувствовал падшим, неудачникам, страдающим королям.
Я дорого заплатил за его падение. В одно прекрасное утро мне сказали, что я больше не буду учиться у Дженкинса, и без всякого предупреждения блистательный мир Овидия сменился кровью и салом Розермаркета и зловонием скотобойни. Дженкинс прочил мне университетское будущее, а теперь судьба требовала, чтобы я стал мясником, выделывал кожи и шил перчатки. Крах отца все изменил.
– Да уж, хуже не придумаешь.
Все могло быть и чуть было не стало гораздо хуже, когда меня ненадолго отправили в Ланкашир.
– В рассадник папизма?
Правильно мыслишь, Фрэнсис. Я чуть было не пошел ко дну с лучшими из католиков. Незадолго до того, как Кампиона поймали, я снова встретился с ним в Ланкашире и угодил в липкую паутину, если ты позволишь мне воспользоваться такой метафорой. Мне не по душе образ утопленника.
– И что же?
Обычная история. Мой прежний учитель Саймон Хант бежал за границу, во Французский Дуэ, и прихватил с собой своего ученика, Роберта Дебдейла из Шоттери, который был чуть старше меня. Брат другого моего учителя, Коттэма, отправился в Шоттери с четками, распятием и самоизобличающим письмом от Дебдейла. Но до Шоттери он не дошел. Сначала его заставили прилечь с дочкой мусорщика, а потом вздернули и выпотрошили. И Дебдейла тоже. Они вовремя поспели к эшафоту.
– И тебя тоже пытались вовлечь?
Еще как! У этих священных воинов была странная тяга к самоуничтожению. Они могли приказать мне отправиться в Шоттери. Когда я вернулся из Ланкашира, я пошел туда сам – но по другому делу, по зову сердца.
– Что тебе там понадобилось?
Не забегай вперед, Фрэнсис. После того как отец разорился, в нашей жизни настала безрадостная пора. Три смерти, последовавшие одна за другой, сделали наше изменившееся существование еще более печальным. Казалось, грусть высиживала беду, черная тень которой омрачила начало восьмидесятых годов.
12
Несмотря на тучность, мой адвокат продолжал держаться молодцом, но при упоминании о трех смертях он сник и снова отпросился по нужде. По возвращении он, казалось, оживился, но не из-за нашего разговора или составления завещания.
– Так если мы продолжаем работу, может, закажешь обед?
Да, Фрэнсис, чего соизволишь?
– Ну, например, совсем недавно в разговоре ты упомянул телятину. Может…
Сейчас спрошу.
Звякнул колокольчик – дзинь-дзинь.
Пока готовили обед, мы продолжали болтать и попивать пиво, которое по моей просьбе Элисон тайком пронесла в комнату. Она славная девушка и частенько меня выручает. Когда же она показалась на пороге с телятиной, за ней по пятам как тень проследовала госпожа Энн. Она бросила долгий укоризненный взгляд на происходящее, как будто телятина тоже была сообщницей в наглом заговоре встретить мою кончину шутками и попировать на смертном одре. С помощью толстых, но проворных пальцев Фрэнсиса мы спрятали пиво под кровать, но она, очевидно, учуяла его запах. Я знаю каждую черточку на ее лице и в малейшем изгибе брови научился читать целые тирады осуждения за мою неправильно прожитую жизнь. Может, она думает, что я умираю от сифилиса? А может, так оно и есть? Кому, как не Гермесу, знать, какое тайное зло меня одолевает? Я знаю, что телятина не излечит мои страдания.
Хороший желудок всегда в услуженье у аппетита…
– Ешь на здоровье.
И Фрэнсис немедленно атаковал телятину с рвением солдата, идущего в атаку на врага. Он неисправим. Если без тени вопроса на толстых губах он не упадет замертво раньше меня, я вскоре помолюсь за его исправление на том свете.
– Тебе с горчицей, Уилл?
Не без горчицы[43]43
В центре герба Шекспиров изображалось копье горчичного цвета. Его цвет высмеял соперник Шекспира Бен Джонсон, переделав девиз Шекспиров «Не без права» на «Не без горчицы».
[Закрыть]. Вполне вероятно, такой будет последняя просьба Фрэнсиса перед лицом вечности. Ад на поджаренном ломте хлеба и, разумеется, с горчицей.
Нет, Фрэнсис, я же сказал – не хочу.
– Зачем же оставлять еду? Мне больше достанется! Налей мне лучше пива.
– А я, с твоего позволения, запью винцом.
Угощайся, дружище, не обращай внимания на его цену. За все будет уплачено из моего состояния.
Пока Фрэнсис подчищал остатки мяса, повисла пауза.
– Твое состояние… Хорошо, что напомнил. Ведь у тебя же есть еще одна сестра…
Сестра. Да. У меня была младшая сестра, но ее поглотили тени. До этого смерть была чем-то отвлеченным, библейской сказкой, грудой костей, старым пердуном могильщиком. Люди блекли, чахли или исчезали, превращались в камень, и мы их уже больше не видели. С Энн все было по-другому. Ее смерть была первой в нашей семье, которую я пережил по-настоящему.
Она заболела неожиданно, в 1579 году. Сначала сильный февральский кашель будил по ночам весь дом, не давая мне спать в холодные предрассветные часы. За ним последовал мартовский жар. Из груди ее вырывались странные звуки, им вторили вороны в вязах, а беспощадные ветры стучались в ставни. На лице ее вдруг зажегся румянец – как розы, влажные от первой росы смерти, как первый вестник бесконечности смерти. Когда наступил дождливый апрель, жар спал, но у Энн больше не было сил подняться. Ее апрельское увядание было печальнее, чем хор капель дождя, которые в тот год днем и ночью барабанили в тихие окна. Мне было пятнадцать лет, ей семь. Воздух в доме сгустился от сознания того, что она умрет. Она перестала спрашивать, что с нею будет и вообще о чем бы то ни было. Она перестала отвечать, перестала слушать, перестала есть и спать, перестала плакать и улыбаться. А однажды просто перестала быть.
Меня подозвали к ее постели.
– Иди проведай сестру, Уилл, пока она еще с нами. Попрощайся.
Раздраженно, с усилием я поволок свое неуклюжее подростковое тело к статуе под простыней, которая лежала, как будто выставленная напоказ, в лучшей кровати в доме. Ее перенесли туда по важному случаю – она умирала. С тоской в сердце я вспомнил день, когда она появилась как бы из ниоткуда, крошечная морская птичка, которая невзначай залетела к нам и теперь порхала у груди моей матери, наполняя береговую линию простыни незнакомыми звуками. Диковинное существо постепенно превратилось в сестру, мою веселую, яркую пташку Энн. Мне никогда и в голову не могло прийти, что однажды она перестанет петь. Но теперь этот день настал и лишил нас ее говора и движений, изменил даже очертания ее тела – белый холмик на кровати, мертвая морская птица, сугроб в молчаливой комнате, слепое, невидящее лицо. Слепые глаза новорожденного и только что преставившегося. А что, собственно, значили семь лет между этими двумя событиями? Для чего они были? Я поцеловал ледяную щеку моей умирающей мраморной сестры. Ну же, Уилл, скажи ей что-нибудь, ты больше никогда ее не увидишь, говори сейчас.
Остыла, замер пульс, недвижны члены. Мертва, мертва, как скошенный цветок рукой холодной осени!..
Мы хоронили ее четвертого апреля – родители, Гилберт, Джоан и я. Внезапно небо сделалось ярко-синим, а трава заискрилась маргаритками. Могильщик уже выкопал черную дыру в земле, где, как он сказал, лежали крошечные кости Маргарет и Джоан, двух девочек, умерших в младенчестве, двадцать лет тому назад. И Энн легла рядышком с ними. Какой маленькой была яма, которая вмещала всех троих! Неразговорчивый священник произнес несколько слов, чтобы упокоить ее с миром. А я сказал все за него – в уме.
Спустите гроб. Пусть из девственного праха фиалки вырастут.
С цветами в руках мы подошли к краю могилы. Подстегнутый ветром, снова пошел дождь, небольшой злобный шквал, и, дрожа от холода, викарий пробурчал, чтобы мы поторапливались.
Священник грубый, я говорю тебе: страдая в аде, ты ангелом сестру мою увидишь.
– Скорее, Уилл, скорее! Цветы – цветку. Поторопись!
А пока мы бросали в могилу цветы, мать рыдала: «Цветы – цветку. Прощай! Не ранний гроб твой – свадебное ложе, дитя прекрасное, я думала убрать».
Первые капли ударились о саван моей сестры, как кинжалы, и разметали нежные первоцветы. В одно мгновение дождь превратился в водопад, и саван прилип к маленькому изможденному телу, обозначая его безучастные контуры, подчеркивая слепоту ее лица. Вода начала просачиваться сквозь и без того заболоченную землю: церковь Святой Троицы стояла совсем близко к реке. Могила стала быстро наполняться водой. Ветер пронесся по длинной липовой аллее. В нескольких шагах от того места, где мы стояли, вниз по реке проплыла чопорная вереница лебедей, похожих на серебряные баржи, их гордые головы наклонены против ветра, а белые перья взъерошены бурей. Прощай же наконец! Мы поспешно ушли, оставляя в земле трех сестер, разделенных двумя десятками лет и объединенных вечностью. Прощайте. Покойной ночи, леди. Покойной ночи, дорогие леди. Покойной ночи. Покойной ночи.
– Тысячу раз прощайте!
Фрэнсис перекрестился, прежде чем запить пивом очередной кусок телятины.
В следующем году после Рождества умерла бабушка Агнес, и ее укрыл снежный саван на Астон Кантлоу, где ее давно уже дожидались двое закутанных в саван супругов – Роберт Арден, усопший двадцать четыре года назад, и ее первый муж, Хилл, бывший уже больше тридцати лет в земле. Но что значат цифры для тех, кто спрятан в вечной ночи смерти?
– Жесткая здесь почва, а в это время года так, поверьте, просто ужас! – Ворчливого могильщика, еще не совсем готового к нашему приходу, больше занимали практические соображения. – Угораздило ж ее умереть в такое время, а? Время рождаться и время умирать, и сейчас я б лучше был попом, чем могильщиком. Вот свезло ж мне, что вы наняли меня рыть могилу, черт бы меня подрал! Той, что назначает даты смерти, не приходится держать в руках лопату. Чертова старуха с косой, э?
Если бы Агнес из Асбиса могла его слышать, она сказала бы хмурому старикану все, что она о нем думает. Но она уже ничего не слышала, и снег залепил ее болтливый язык, который чесался от сплетен и полнился сказками, язык, который щедро делился со мной житейской мудростью. Одна суровая снежинка опустилась ей на губы, но Агнес уже было все равно. Шел 1580 год.
В том же году, помутившись рассудком, утопилась в Эйвоне Кейт Хамлет.
– Felo de se[44]44
Самоубийство (лат.).
[Закрыть].
Да, она покончила с собой. Но Генри Роджерс, который вел дознание по ее делу, пришел к выводу, что она стала жертвой несчастного случая.
– Гуманное заключение – per infortunium[45]45
В результате несчастного случая (лат.).
[Закрыть]. Очень похоже на него. Я о нем наслышан.
В то воскресное утро вся наша семья была дома. О Кейт нам рассказал Веджвуд. Он торопливо перебегал от дома к дому, чтобы первым поведать плохую новость, которая и так разносится со скоростью лесного пожара. Мы попросили его задержаться, заставили присесть и выпить кружечку пива. Он легко поддался на уговоры и стал центром внимания. Мы сидели раскрыв рты и вытаращив глаза. Он чувствовал себя как актер на затемненной сцене, говорящий о чем-то ужасном.
– Кто обнаружил тело, Роберт?
– А? Ну… э… я… первый.
Позже мы узнали, что Веджвуд, как всегда, приврал. На самом деле тело обнаружила его жена Руфь. Оно покачивалось на воде у берега реки. Руфь поспешила домой рассказать мужу о том, что она увидела, когда и при каких обстоятельствах.
Там ива есть: она, склонивши ветви, глядится в зеркале кристальных вод…
– Так Кейт утонула?
– Двух мнений быть не может.
Сомнений не было. На губах его блестела слюна и пузырилась пена возбуждения. Его дельфийские всезнающие глаза светились осведомленностью. Мы вглядывались в них, пытаясь увидеть то, что видел он, вообразить невообразимое, юную девушку, которую мы все хорошо знали, которой, как мне, было шестнадцать лет. И пока воскресный Стрэтфорд просыпался к жизни, ее мертвые глаза и рот были наполнены водной стихией Эйвона. Мы так же хорошо знали парнишку, которого она любила, тоже моего возраста. Может, он ее бросил? Порвал с нею, как только задержались ее регулы? Оставил ее? Может, пока она тихонько покачивалась на серебристом кладбище Эйвона, в сырой гробнице ее лона покоился утонувший с нею ребенок? Каковы бы ни были причины, несчастный случай был маловероятен, и вердиктом коронера наверняка будет самоубийство. Милостивый Господь положил строго обходиться с теми, кто лишает себя жизни, и проклянет ее за то, что она утопилась, говорил Веджвуд. В мире ином Кейт Хамлет не будет пощады.
Я побежал на место, о котором толковал Веджвуд. Трава была примята многочисленными любопытными ногами. Я подождал, пока зеваки разойдутся по домам, и постоял в одиночестве на месте трагедии. Стоял и глядел на реку, где обнаружили плывущее лицом вверх тело с полураскрытыми губами, заполненными Эйвоном, с отражением неба в невидящих глазах. А вот та самая ива, склонившаяся над зеркальным потоком.
В ее тени плела она гирлянды из лилий, роз, фиалок и жасмина, а также сиреневых соцветьев, что пастухи зовут так грубо, а девушки «ногтями мертвеца».
Может, Веджвуд все выдумал? Нет, его портняжий ум был слишком незатейлив, чтобы придумать такую сцену. Но мне она была понятна: лишиться любви в таком юном возрасте, остаться настолько беззащитной, что единственным выходом было облачиться в красоту природы и прийти на Эйвон готовой умереть.
Разумеется, некоторые жалостливые души представляли все иначе.
Венки цветущие на ветвях ивы желая разместить, она взобралась на дерево; вдруг ветвь под ней сломалась – ив воды плачущие пали с нею гирлянды и цветы. Но ведь все было не так. Она пришла на эту отмель времен, на берег, соскользнула в реку и натянула ее поверх себя, как покрывало, как зеркальный саван, прохладный, успокоительный, остужающий земную боль. Как странно, думал я, что на реке не осталось и следа ее боли, только тина и вода, ничего, что послужило бы напоминанием о ее печальной сельской повести. И я с безнадежной ясностью представил, как ее платье наполнилось водой и широко распласталось по воде.
Ее одежда, широко расстилаясь по волнам, несла ее с минуту, как сирену. Несчастная, беды не постигая, плыла и пела, пела и плыла, как существо, рожденное в волнах.
То была ее лебединая песня, и лебеди плыли мимо нее по-королевски, под звуки ее пенья.
Но это не могло продлиться долго: одежда смокла – и пошла ко дну. Умолкли жизнь и нежные напевы.
«И поделом ей, – утверждал могильщик, существо из моих детских кошмаров, который копал ей могилу. – Так ее и растак, паскудницу! Она не лебедь, чтобы плавать по Эйвону».
Он рыл могилу в освященной части кладбища, к большой досаде священника, который ее хоронил. Сославшись на невыясненные обстоятельства смерти, ее родные умоляли поверить в несчастный случай, и на этот раз городской совет внял их мольбам.
– Подозрительная смерть, – бурчал священник, – такая сомнительная, что ее нужно бы предать земле на перекрестке двух дорог.
И если б высший приказ не изменил порядка церкви, она б до Страшного суда лежала в земле неосвященной. Прах и камни, а не молитвы чистых христиан должны б ее в могилу провожать. Она ж в венке девическом лежит; на гроб легли невинные цветы, и он святой покроется землею при похоронных звуках меди.
Все, что ей причиталось. Ее обезумевший от горя брат умолял позволить заказать панихиду по той, которая так любила пение. «Как – и больше ничего?»
Делать нечего. Церковь была против: «Мы осквернили бы святую службу, пропев ей реквием, как всем, почившим в мире. Засыпай ее землей, могильщик!» После обряда священник сказал им: «Nunc dimittis[46]46
Теперь идите (лат.).
[Закрыть], все расходитесь по домам». Идите вон!
Еще один грубый поп. Как тот, что хоронил мою сестру. И я снова прошептал: «Спустите гроб. Пусть из девственного праха фиалки вырастут».