Текст книги "Лотерея [Подтверждение]"
Автор книги: Кристофер Прист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
10
В Шеффилде все время лил дождь. Фелисити выделила мне маленькую спальню с окнами на улицу, и там меня никто не беспокоил. Случалось, что я часами стоял у окна, глядя на ближние крыши и дальше, через них, на вселенскую тоску промышленного пейзажа. Уродливый, сугубо функциональный Шеффилд почти уже забыл о своем великом сталелитейном прошлом. Теперь он превратился в неопрятную путаницу улиц и улочек, растекшуюся на западе до Пеннинских гор и смыкавшуюся на востоке с маленьким городком Ротеремом.
Аккуратные коттеджи, любовно ухоженные садики – Гринуэй-Парк возник совсем недавно и выглядел на фоне старых, порядком запущенных пригородов Шеффилда безукоризненным образчиком мещанской респектабельности. По самой его середине была оставлена незастроенная площадка размером примерно в пол-акра; позднее ее засадили молоденькими деревцами, а местные собачники повадились выгуливать там своих собак. У Фелисити с Джеймсом тоже был пес, именовавшийся, в зависимости от обстоятельств, либо Джаспером, либо Малышом.
Через силу согласившись пожить какое-то время у них, я тут же ушел в себя, в моих мыслях царили смятение и неразбериха. Я был вынужден признать, что Фелисити оказала мне большую услугу, что я пустил прахом все свои мечты о здоровой деревенской жизни, превратил эту жизнь в черт знает что, и теперь нужно всеми силами выбираться из трясины, куда я сам же себя и загнал; признав все это, я совсем сник, стал тихим и покорным. Трезво осознавая, что все мои недавние неприятности так или иначе связаны с рукописью, я старался думать о ней как можно меньше. И в то же самое время я продолжал считать, что эта работа была для меня единственно верным путем самоосознания, и что я непременно достиг бы цели, не явись вдруг Фелисити со своими непрошеными заботами. В глубине души, на самой границе сознания, я постоянно ощущал злость и обиду.
Я сторонился Фелисити, сторонился ее мужа и детей, а заодно без устали подмечал всякую ерунду. Мое критическое внимание было буквально всеядным. Мне не нравился их дом, их привычки, их отношение друг к другу. Мне претили их друзья. Я задыхался от их ограниченности, их нормальности. Я не упускал из внимания застольные манеры Джеймса, его намечающееся брюшко и то, что он бегает по утрам трусцой. Я подмечал буквально все: какие программы они смотрят по телевизору, что Фелисити готовит, о чем они говорят с детьми. Эти последние, Алан и Тамсин, были отчасти моими союзниками, ведь ко мне тоже относились как к ребенку.
Я подавлял свои чувства. Я пытался участвовать в их жизни, выказывать благодарность, которую я, конечно же, должен был чувствовать, однако ничего из этого не выходило, потому что мы с Фелисити выросли совершенно разными. Она раздражала меня каждым своим поступком, каждым движением.
Дни складывались в недели, недели в месяцы; кончилась осень, наступила зима. Рождество дало мне блаженную возможность хоть немного расслабиться – потому что на эти дни дети стали для Фелисити куда важнее меня, – но, в общем, не только она действовала мне на нервы, но и я ей, видимо, тоже.
Каждый второй уик-энд Джеймс сажал нас в свой «вольво» и вез в Херефордшир, в Эдвинову халупу. Эти вылазки я воспринимал с ужасом, а все прочее семейство – с радостным энтузиазмом, ведь детям, говорила Фелисити, полезно бывать на природе и надо же Малышу хоть когда-то побегать без поводка.
Мало-помалу дом обретал божеский вид, о чем Джеймс и докладывал по телефону Эдвину и Мардж. Меня каждый раз отряжали работать в саду, прореживать буйно разросшиеся кусты и складывать их в компостную кучу. Джеймс и Фелисити с детьми на подхвате занимались ремонтом. Первой на очереди стала моя белая комната, пребывавшая до того в девственно-запущенном состоянии; теперь же окрашенные под слоновую кость стены идеально гармонировали с портьерной тканью, которую Мардж подробно описала моей сестрице при очередном разговоре по телефону. Джеймс нанял местных штукатуров и электриков, и вскоре коттедж обрел именно тот вид, о котором мечтали Эдвин и Мардж.
Как-то раз Фелисити вызвалась помогать мне в моей немудреной работе, и пока я был по другую сторону дома, она выкопала куст жимолости и бросила его в огромную кучу, которой предстояло со временем перегнить на компост.
– Это ведь жимолость, – смиренно возмутился я.
– Жимолость там, не жимолость, но этот куст засох.
– Многие растения, – сказал я, – сбрасывают на зиму листву. Так велит им природа.
– А тогда уж точно никакая это не жимолость, потому что они вечнозеленые.
Я спас несчастное растение из компостной кучи и посадил на прежнее место, но ко времени нашего следующего заезда оно странным образом исчезло. Я был до крайности опечален этим актом вандализма, потому что очень любил свою жимолость. Ее запах постоянно присутствовал в моей белой комнате, когда я писал; теперь я вспомнил об этом и вновь обратился мыслями к рукописи. По возвращении в Гринуэй-Парк я извлек ее из саквояжа и начал перечитывать.
На первых порах дело шло со скрипом, потому что текст меня очень разочаровал. Можно было подумать, что за эти месяцы слова неким образом захирели, усохли. То, что лежало передо мною, скорее походило на краткий скупой пересказ. Последние страницы были получше, но и они не удовлетворяли меня в полной мере.
Я видел, что нужно пройтись по рукописи еще раз, но было некое обстоятельство, меня останавливавшее. Я боялся, что Фелисити снова заинтересуется, чем я там занимаюсь; пока рукопись была припрятана в саквояж, я совсем перестал о ней вспоминать, и Фелисити вроде бы тоже.
Рукопись была напоминанием о прошлом, о том, чем я мог быть. Она представляла большую опасность, она возбуждала меня и искушала, воспламеняла мое воображение, хотя на практике новое соприкосновение с ней обернулось для меня полным разочарованием.
Я постоял у стола, глядя на ворох не понравившихся мне страниц, постоял у окна, глядя поверх ржавых крыш на далекие Пеннины, и кончил тем, что собрал листы в пачку, подровнял ее и снова убрал в саквояж. Потом я простоял у окна до самого заката, машинально играя плетеной подвеской цветочного горшка, одним из плодов сестрицыного увлечения макраме, и наблюдая, как один за другим загораются городские огни, а Пеннины тают во мраке.
С приходом нового года погода резко испортилась, а вместе с ней и атмосфера в доме. Дети не хотели больше со мною играть, и если Джеймс сохранял по отношению ко мне хоть какую-то видимость дружелюбия, то Фелисити почти уже не скрывала своей враждебности. За общим столом она свирепо молчала, подавая мне еду, а на все мои предложения помочь ей по дому следовала неизменная ядовитая просьба не путаться под ногами. В результате я проводил все больше и больше времени в своей комнате, глядя на далекие заснеженные горы.
Пеннины всегда были важной частью моего мира. Детство на окраине Манчестера: родные, надежные дома и улицы, соседи и их садики, привычная, в двух минутах ходьбы, школа, а на востоке, в считанных милях от города, темнеет цепь диких, неведомых Пеннинских гор. Теперь я находился по другую от них сторону, но они-то были те же самые: вздыбленная пустошь, надвое рассекшая Англию. Они казались мне символом нейтральности, равновесия, отделивших мое прошлое от настоящего. Возможно, именно там, между поросшими вереском глыбами известняка, лежало некое абстрактное указание, где именно я оступился в жизни. Обитая на маленьком, вроде Британии, островке, насквозь современном и цивилизованном, неизбежно чувствуешь себя отрезанным от природы, от стихий, от первоэлементов. В общем-то, не совсем отрезанным оставались море и горы, а в Шеффилде горы были совсем рядом. Чтобы разобраться в себе, мне нужно было прикоснуться к чему-либо первозданному.
Следуя этой не оставлявшей меня идее, я однажды спросил у детей, случалось ли им видеть Каслтонские пещеры, едва ли не главную достопримечательность Пеннин. С этого дня они начали осаждать родителей просьбами показать им Бездонную Прорву, пещеры Синего Джона, пруд, который превращает всякие вещи в камень.
– Это ты их настропалил? – спросила меня Фелисити.
– А что, разве плохо будет съездить в горы?
– Джеймс не поедет туда по снегу.
Как на удачу погода вскоре переменилась, дождь и теплый ветер растопили снег, расплывшийся было силуэт Пеннин снова стал темным и четким. Какое-то время казалось, что дети и думать забыли о горах, но затем, без всякого подталкивания с моей стороны, Алан снова поднял этот вопрос. Фелисити сказала: «Посмотрим», хмуро покосилась на меня и заговорила о чем-то другом.
Тем временем я ощутил некий внутренний подъем и снова обратился к рукописи.
Я условился сам с собой, что на этот раз прочитаю ее всю подряд, не занимаясь никакой критикой. Мне хотелось узнать, чтоя там написал, а не как; только тогда я смогу решить, стоит ли браться за новую версию.
Стилистически первые страницы никуда не годились, но дальше все читалось легко. Мое главное впечатление имело несколько странный характер: что я не столько читаю, сколько вспоминаю. Мой прошлый выбор слов представлялся мне практически безупречным, и я ощущал, будто мне только и надо, что перелистывать рукопись, и повествование возникает в мозгу само собой.
Мне изначально представлялось, будто в эти страницы вложено все во мне существеннейшее, и теперь, снова войдя в соприкосновение с тем, что полностью поглотило меня в то долгое лето, я испытал необыкновенное чувство уверенности, почвы под ногами. Это было так, словно я долго странствовал вдали от самого себя, а теперь вернулся и снова стал спокойным, внимательным и энергичным.
Тем временем внизу Джеймс сооружал книжные полки; книг в доме практически не было, но Фелисити потребовалось место, куда поставить цветы в горшках и какие-то там безделушки. Визги электрической дрели прерывали мое чтение, как неверно расставленные знаки препинания.
Огромная важность этой рукописи была самоочевидна. За те недели, что я промариновался в сестрицыном доме, мое самосознание пришло в полный упадок. Здесь, на аккуратно напечатанных страницах, было все, чего мне недоставало. Я снова вошел в контакт с самим собой.
Теперь, при перечитывании, меня поражала тонкость некоторых наблюдений и высказываний, мысли подавались ясно и недвусмысленно, все повествование в целом отличалось редкой самосогласованностью. С каждой прочитанной страницей моя уверенность в себе укреплялась. Я снова начал жить – подобно тому, как прежде, летом, я жил через процесс сочинительства. Я познавал истины подобно тому, как прежде я их творил. И самое главное, я ощущал созданных мною персонажей и обстановку, куда я их поместил, как полную реальность.
Взять, к примеру, Фелисити; дети, муж, домашние заботы изменили ее до полной неузнаваемости, а здесь, под именем Каля, она была вполне понятной и объяснимой. Джеймс фигурировал где-то на задворках повествования как Яллоу. Грация была Сери. Я снова жил в городе Джетра, в квартире с видом на море и острова. Я сидел за приставленным к окну столом в доме Фелисити, глядя поверх крыш Шеффилда на далекие, тусклые вересковые пустоши, точно так же, как в заключительных пассажах рукописи я стоял на центральном холме Сеньорити-парка, глядя поверх крыш на море.
Подобно Пеннинским горам, острова Архипелага были нейтральной территорией, простором для странствий, разделом между прошлым и настоящим, шансом на побег.
Я прочитал рукопись до конца, до того последнего, незаконченного предложения и спустился вниз, чтобы помочь Джеймсу в его плотницких работах. Настроение у меня было хорошее, и у всех окружающих, видимо, тоже. Позднее, когда детей отправили спать, Фелисити сказала, что на ближний уик-энд стоило бы съездить в Каслтон, немного развеяться.
Все последующие дни я пребывал в радостном нетерпении. Утром Фелисити собрала еду в дорогу, сказав, что, если будет дождь, можно будет поесть прямо в машине, но вообще-то там, рядом с поселком, есть площадка для пикников. Я предвкушал свободу, возможность побродить, не выбирая пути и не задумываясь о цели, и что никто не будет дергать меня указаниями и напоминаниями. Джеймс проехал через суматошный центр Шеффилда и направился в Пеннины по дороге на Шапель-ан-ле-Фрит, мимо мокрых ярко-зеленых холмов и откосов из раскрошившегося известняка. Ветер, едва не сносивший машину, приводил меня в полный восторг. И ведь это было не что-нибудь, а горы на горизонте, очертания которых всегда маячили где-то вдали, на самом краю моей жизни. Я сидел на заднем сиденье, между Аланом и Тамсин, слушая вполуха, что говорит Фелисити. Собака свернулась за моей спиной в багажном отсеке.
Мы нашли на окраине Каслтона удобное место для парковки и вылезли из машины. Ветер завывал, гнул деревья и швырял в нас пригоршни дождя. Дети кутались в непромокаемые-непродуваемые анораки и глазели по сторонам; Тамсин тут же попросилась в уборную. Джеймс запер машину и для верности подергал ручку.
– Пойду-ка я прогуляюсь, – сказал я.
– Иди, – пожала плечами Фелисити. – Только не забудь про обед. А мы пойдем смотреть пещеры.
Они направились прочь, вполне, как видно, довольные избавиться от меня. Джеймс опирался о массивную трость, Джаспер носился вокруг него кругами.
Я стоял, глубоко засунув руки в карманы, и оглядывался в раздумье, куда бы пойти. На парковочной площадке стояла еще одна машина – зеленый, с оспинами ржавчины, «триумф-геральд». Сидевшая за рулем женщина смотрела на меня, потом она вышла из машины и встала так, что я мог ее видеть.
– Привет, Питер, – сказала женщина, и только тогда я ее узнал.
11
Темные волосы, темные глаза – это-то я заметил сразу. Ветер сносил пряди с ее лица, открывая довольно высокий лоб и большие, глубоко посаженные глаза. Грация всегда была тощевата, и этот ветер отнюдь ей не льстил. На ней была старенькая шуба, купленная нами как-то летом в Кэмден-Лок на развале. Подкладка у шубы давно расползлась, под мышками зияли прорехи. Как и всегда, Грация ее не застегнула, а придерживала запахнутой, засунув руки в карманы. Однако стояла она прямо и гордо, не отворачиваясь от ветра. Она была такая же, как всегда: высокая, с угловатым лицом, небрежная и даже чуть встрепанная, явно не приспособленная к деревенской жизни. В городе она была своя, легко сливалась с нагромождениями кирпича и камня, а здесь выпирала как нечто чужеродное. Несмотря на примесь цыганской крови, Грация почти безвылазно жила в Лондоне, дальние дороги ничуть ее не манили.
Она была все той же прежней Грацией, и это удивляло меня ничуть не меньше, чем само ее здесь появление; я направился к ней, ничего не думая, а только замечая. Был неловкий момент, когда мы стояли у ее машины, оцепенело глядя друг на друга, но затем оцепенение прошло, и мы обнялись. Мы не целовались, а только прижимались лицами; щеки у нее были холодные, а шуба совсем мокрая. На меня накатило счастливое облегчение, я был рад, что с ней ничего не случилось, и ликовал, что мы снова вместе. Я обнимал ее и обнимал, не в силах выпустить из рук нежданную реальность ее хрупкого тела, и вскоре так вышло, что мы оба с ней плакали. Прежде такого не случалось, я никогда не плакал из-за Грации, и она из-за меня – тоже. В Лондоне мы щеголяли своей искушенностью, что бы оно, это слово, ни значило, хотя в конце, еще за месяцы до того, как мы расстались, в нас наметилась некая напряженность, бывшая, как я теперь понимаю, внешним проявлением загнанных вглубь эмоций. Взаимная холодность вошла у нас в привычку, стала само собой разумеющейся. Мы слишком уж долго знали друг друга, чтобы менять стиль своего поведения.
И тут вдруг пришло осознание, что той Сери, через которую я пытался понять Грацию, никогда не существовало. Грация, обнимавшая меня так же крепко, как я обнимал ее, не поддавалась определению. Грация была Грацией: смешная, сладко пахнущая, непредсказуемая и изменчивая, как погода. Я мог определить Грацию только через свое пребывание с ней, так что фактически через нее я определял самого себя. Я обнял ее еще крепче, прижимаясь губами к белой шее, пробуя ее на вкус. Когда она подняла руки, чтобы обнять меня, шуба распахнулась, и теперь я ощущал сквозь блузу и юбку ее хрупкое тело; на ней была та же самая одежда, что и в тот последний раз в конце прошлой зимы.
Прошло сколько-то времени, и я разжал объятия и немного отодвинулся, но продолжал держать ее за руки. Грация стояла, глядя в мокрую землю, а затем высвободила свои руки и высморкалась в бумажный носовой платок. После этого ей понадобился новый платок, она достала из машины сумочку и хлопнула дверцей. Я снова обнял ее, только на этот раз легко, почти не прижимая к себе. Она чмокнула меня в губы, и мы рассмеялись.
– Откуда ты взялась? – спросил я. – Я уж и не думал увидеть тебя снова.
– Я тоже не думала тебя увидеть. И долго не хотела.
– А где ты жила?
– Съехалась с одной подружкой. – На какое-то мгновение ее глаза метнулись в сторону. – А как насчет тебя?
– Какое-то время я жил в деревне. Хотел разобраться в себе и в жизни. Ну а потом переехал к Фелисити.
– Я знаю. Она мне говорила.
– Так, значит, поэтому?..
– Да, – кивнула Грация, взглянув на Джеймсов «вольво». – Фелисити сказала мне, что вы все будете здесь. Мне хотелось тебя увидеть.
Все стало ясно: нашу встречу организовала Фелисити. После того уик-энда, когда я привозил Грацию в Шеффилд, Фелисити буквально из кожи вон лезла, чтобы с ней подружиться. Однако они так и не стали подругами в обычном смысле этого слова. Дружелюбие Фелисити было не то чтобы показным, но вполне обдуманным, значимым. Сестрица видела в Грации жертву моих недостатков; помогая Грации, она выражала мне свое неодобрение, а заодно демонстрировала и нечто более общее – свое высокое чувство ответственности и женскую солидарность. Было весьма показательно, что Фелисити не подстроила нам встречу в Гринуэй-Парке. Можно сказать с почти полной уверенностью, что она презирала Грацию, презирала и сама о том не подозревая. Грация была для нее чем-то вроде раненой птицы, существом, которому нужно помочь – привязать к лапе щепку, налить молока в блюдечко. Ну как же не побеспокоиться о бедненькой птичке, если ранил ее твой родной, никудышный брат?
Мы пошли в поселок, держась за руки и тесно прижимаясь плечами, не обращая внимания на холод и ветер. Я внутренне ожил, ощутил, что делаю новый шаг вперед. Я не ощущал ничего подобного с того, пожалуй, момента, как узнал о смерти отца. Слишком уж долго я был одержим своим прошлым, слишком уж я увлекался самим собой. А теперь вдруг все, что во мне назревало, нашло себе выход: вернулась Грация, часть моего прошлого.
Мы шли по главной улице поселка, узкой и извилистой, зажатой между серыми домами. Проезжавшие мимо машины обдавали нас невесомой водяной пылью.
– А можно найти здесь где-нибудь кофе? – спросила Грация.
Она литрами пила дешевый растворимый кофе, очень жидкий и с уймой сахара. Я сжал ее руку, вспомнив наш давний идиотский спор.
Кафе мы обнаружили на крошечной боковой улочке, это была веранда самого обычного дома, приспособленная для коммерческих нужд при помощи большого зеркального стекла и нескольких столиков с металлическими столешницами; точно по центру каждого столика стояла маленькая стеклянная пепельница. В кафе не было ни души, и я начал было думать, что оно не работает, но минуты через две после того, как мы сели за столик, к нам подошла женщина в синем бумазейном комбинезоне и с блокнотом в руках. Кроме кофе Грация заказала два яйца-пашот, пояснив, что сидела за рулем с половины восьмого.
– Так ты что, – спросил я, – так и живешь с подругой?
– В данный момент – да. Вот об этом я и хотела поговорить. Скоро мне нужно будет съезжать, а тут подворачивается одно место. Нужно решить, снимать его или отказаться.
– А дорого?
– Двенадцать фунтов в неделю. Квартплата под контролем. Только это полуподвал, и район не очень хороший.
– Соглашайся, – сказал я, вспомнив о заоблачных лондонских ценах.
– Это все, что мне хотелось узнать, – сказала Грация, вставая. – Ладно, я пошла.
– Что?!
К моему полному изумлению, она и вправду направилась к двери. Но я успел позабыть, что юмор у Грации всегда был довольно своеобразный. Она наклонилась к запотевшему стеклу, нарисовала на нем пальцем какую-то загогулину и вернулась к столику, походя взъерошив мне волосы. Перед тем как сесть, она гибким движением плеч скинула шубу на спинку стула.
– Питер, а почему ты мне не писал?
– Я писал… а ты так и не ответила.
– Тогда было слишком рано. А почему ты не попробовал еще раз?
– Я не знал, где ты живешь. И совсем не был уверен, что эта твоя товарка передаст письмо.
– Постарался бы и нашел, сестра же твоя сумела. – Пальцы Грации завладели пепельницей и теперь бездумно ее крутили.
– Я знаю. В общем-то, есть и другая, настоящая причина… Я сомневался, что ты хочешь что-нибудь про меня знать.
– Зря сомневался. – По ее губам скользнула тень улыбки. – Думаю, я мечтала о возможности еще раз послать тебя подальше. Первое время уж точно мечтала.
– Я ведь и правда не знал, в каком ты состоянии, – сказал я и тут же виновато вспомнил жаркие летние дни, без остатка отданные самокопанию и самоописанию. Тогда я был вынужден выкинуть Грацию из головы, ведь мне было нужно найти самого себя. Правда ли это?
Женщина подошла к нам еще раз и поставила на столик две чашки кофе. Грация загрузила свою чашку невероятным количеством сахара и начала помешивать в ней ложечкой.
– Ладно, Питер, теперь это все в прошлом. – Она чуть подалась вперед и крепко взяла меня за руку. – Я уже отошла. А тогда я совсем запуталась, и какое-то время мне было трудно. Мне нужно было найти какой-то выход. Я встречалась с новыми людьми, много разговаривала. Но теперь уже все в порядке. А как у тебя?
– Да в общем-то тоже.
Дело в том, что Грация обладала для меня неотразимой сексуальной привлекательностью. Во время наших раздоров хуже всего было представлять ее в постели с кем-нибудь другим. Она постоянно использовала это как невысказанную угрозу, которая какое-то время удерживала нас вместе, но в конце концов развела. Когда я окончательно убедил себя, что мы разошлись, мне остался единственный выход: забыть о ней совсем. Мое собственническое отношение к Грации было чисто иррациональным, ведь мы были друг другу не очень хорошими любовниками, но, как бы то ни было, ощущение ее сексуальности наполняло все мои поступки в отношении ее, каждую мою мысль о ней. Вот и сейчас, в этом безликом кафе, о том же самом говорили и ее растрепанные волосы, и свободная, небрежная одежда, и бледная кожа, затуманенность взгляда, внутреннее напряжение. А важнее всего был тот факт, что Грация всегда относилась ко мне с любовью; это отношение сохранялось даже тогда, когда я его не заслуживал или когда ее невроз заглушал наши попытки общаться, как помехи в приемнике радиопередачу.
– Фелисити сказала, что с тобою не все в порядке, что ты вел себя довольно странно.
– Слушай ее больше, – отмахнулся я.
– Ты совершенно уверен, что она не права?
– Конечно, – кивнул я. – Дело в том, что мы с Фелисити не слишком-то ладим. Наши пути далеко разошлись. Она хочет, чтобы я был таким же, как она. У нас совершенно разное отношение к жизни.
– Она рассказывала о тебе ужасные вещи, – сказала Грация, разглядывая свою чашку. – А я хотела тебя увидеть.
– Так ты поэтому сюда приехала?
– Нет… Вернее, не только поэтому.
– И что же она тебе такое рассказывала?
– Что ты снова прикладываешься к бутылке, – сказала Грация, все так же стараясь не смотреть мне в глаза. – И что ты совсем не следишь за своим питанием.
И только-то, подумал я облегченно, а вслух спросил:
– Ну и как, похоже это на правду?
– Я не знаю.
– А ты посмотри на меня и скажи.
– Нет, не похоже.
Грация взглянула на меня и снова опустила глаза. Потом, словно вспомнив, она допила кофе. Пришла хозяйка и принесла заказанные ею яйца.
– Фелисити законченная материалистка. Она совершенно меня не понимает. Все, чего я хотел после нашего разрыва, – это спрятаться, уехать, никого не видеть и как-нибудь разобраться с собою и с миром.
Мои объяснения прервала мысль, вроде бы неожиданная, однако логически вытекавшая из того, о чем я думал в последние дни. Я знал, что не смогу рассказать ей все, во всей полноте, не смогу потому, что эту полноту высосала из меня моя рукопись. Полная правда была там, и только там. Может ли статься, что потом, когда-нибудь в будущем, я покажу эту рукопись Грации?
Грация быстро покончила с первым яйцом, взялась за второе, слегка его поковыряла и отставила – ее интерес к еде никогда не бывал долговременным. Когда подошла хозяйка, я заказал еще две чашки кофе. Грация достала сигареты и чиркнула зажигалкой, тем опровергнув мои подозрения, уж не бросила ли она курить.
– А что мешало тебе встретиться со мною тогда, прошлой весной? – спросил я.
– Много что мешало. Я была доведена до белого каления, да и времени прошло слишком мало. Мне хотелось тебя увидеть, но ведь ты же только и знал, что меня критиковать. Я уже попросту боялась – и тебя боялась, и того, что снова сорвусь. Мне нужно было время, чтобы успокоиться, прийти в себя.
– Прости, пожалуйста, – потупился я. – Я там такого наговорил…
– Ерунда, – отмахнулась Грация. – Теперь все это ничего не значит.
– И вот поэтому ты сюда приехала?
– Я многое передумала и теперь чувствую себя гораздо лучше.
– У тебя был кто-нибудь другой?
– А что?
– От этого многое зависит. Я хотел сказать, для тебя зависело, – Я чувствовал, что касаюсь опасной темы, ступаю по тонкому льду.
– В общем-то, да, но это было в прошлом году.
В прошлом году. По тону Грации можно было подумать, что речь идет о незапамятных временах, хотя нас отделяли от прошлого года какие-то три недели. Теперь пришел мой черед отводить глаза. Она понимала, насколько иррациональны мои потуги считать ее своей собственностью.
– Он был мне просто другом. Мой близкий друг. Я встретилась с ним случайно, и он для меня много сделал.
– Так это у него ты сейчас живешь?
– Да, но на днях съезжаю. Ты только не ревнуй, не ревнуй, пожалуйста. Я была совершенно одна, и мне пришлось лечь в больницу, а когда я выписалась, тебя нигде не было, и Стив появился в тот самый момент, когда я особенно нуждалась в помощи.
Мне хотелось порасспросить про этого Стива, но в то же время я понимал, что ответы меня мало интересуют, что мне просто хочется пометить территорию. Это было глупо, это было нечестно, но я негодовал на этого Стива за то, что он есть то, что он есть, за то, что он ее Друг. И я вдвойне негодовал на него за то, что он возбудил во мне ревность, эмоцию, от которой я давно старался избавиться. И ведь казалось, что избавился, разойдясь с Грацией, ведь только ее ревновал я столь мучительно и остро. Неведомый Стив стал в моем представлении всем, чем я не был, всем, чем я никогда не буду. Как видно, все эти раздумья ясно читались на моем лице.
– В некоторых случаях ты просто теряешь способность мыслить здраво, – сказала Грация.
– Да, но такой уж я есть.
Грация отложила сигарету и снова взяла меня за руку.
– Послушай, – сказала она, – оставим Стива в покое. Вот как ты думаешь, зачем я сюда приехала? Мне нужен ты, Питер, именно ты,потому что я продолжаю любить тебя, несмотря ни на что. Мне хочется сделать еще одну попытку.
– Мне тоже хочется. Но вдруг все снова пойдет наперекосяк?
– Нет. Я сделаю все возможное, чтобы так не случилось. Когда мы с тобой разругались, я осознала, что нам нужно было пройти через все это – для того хотя бы, чтобы все понять. Ведь это же я была неправа, неправа все время. Ты старался изо всех сил, пытаясь хоть что-то наладить, а я только и делала, что все разрушала. Я понимала, что происходит, чувствовала, но ничего не могла с собою поделать, и сама же себя за это презирала. Потом я начала ненавидеть тебя за то, что ты так стараешься и не видишь, какая я отвратительная. Я ненавидела тебя за то, что ты не ненавидел меня.
– Да какая ж там ненависть, – сказал я. – Просто все шло как-то не так, раз за разом.
– И теперь я знаю почему. И все, что вызывало прежде напряжение, всего этого больше нет. У меня есть работа, место, где жить, я снова общаюсь со своими друзьями. Прежде я зависела от тебя буквально во всем, а теперь все изменилось.
Изменилось куда сильнее, чем она полагала, потому что изменился и я. Вышло так, что к ней перешло все то, что было когда-то у меня. Единственной оставшейся у меня собственностью было самоосознание, стопка машинописных страниц.
– Дай-ка подумаю, – сказал я. – Я бы хотел попытаться снова, но…
Но я так долго прожил в неопределенности, что свыкся с ней; мне претила нормальность Фелисити, претила надежность Джеймса. Я приветствовал неуверенность в завтрашнем куске хлеба, болезненные восторги одиночества, интроспективную жизнь. Неопределенность и одиночество загоняли меня внутрь, раскрывали мне меня самого. Теперь возникнет неравновесие между Грацией и мною, такое же, что и прежде, но противоположной направленности. Смогу ли я справиться с ним лучше, чем то удавалось ей?
Я любил Грацию, я отчетливо понимал это сейчас, сидя напротив нее. Я любил ее больше, чем любил кого-либо другого, в том числе и себя. Особенно себя, потому что я былтолько на бумаге, только при посредстве беллетризации и неверной памяти. Во мне, как я выглядел в рукописи, имелось определенное совершенство, но это совершенство было ремесленным, рукодельным. Я захотел и смог наново придумать себя, но мне никогда бы не удалось придумать Грацию. Я помнил свои неуклюжие попытки описать ее через другую девушку, Сери. Я опустил многое, очень многое, а потом, заполняя лакуны, я сделал ее не более чем приемлемой. Этот эпитет никак не подходил Грации, а описать ее точно не мог никакой эпитет. Грация не поддавалась описанию, в то время как себя я описал без труда.
Но даже и так попытка сослужила мне службу. Создавая Сери, я потерпел неудачу, но зато открыл нечто другое. Состоялось утверждение Грации.
Текли минуты, я смотрел на блестящую крышку стола, обездвиженный вихрем чувств и эмоций. Мое внутреннее переживание было сродни тому, что подвигло меня когда-то взяться за рукопись: желание разобраться в своих мыслях, прояснить то, чему, вполне возможно, лучше бы было остаться неясным.
Как я отныне и навеки буду производным того, что я написал, точно так же и Грация будет впредь пониматься через Сери. Ее вторая индивидуальность, покладистая Сери моей фантазии, станет ключом к ее сущности. Мне никогда не удавалось полностью понять Грацию, а теперь Сери позволит мне понять, чтоже я все-таки в ней понимал.




























